Поэтическое кружево Владимира Гандельсмана

Гандельсман В. Грифцов. — М.: Воймега, 2014. — 80 с.

Гандельсман

Возможно, Владимир Гандельсман сегодня — самый тонкий поэт, пишущий на русском. Его лучшие произведения обладают изяществом кружева, в котором главное — именно узор, владение нитью, фигурами, композицией. За такое мастерство приходится платить — несовершенные вещи рвутся в сознании легко, как паутина, — и нет сил уже восстановить начальную лёгкость. Впрочем, не претендуя на обобщения о творчестве, несколько впечатлений о свежей книге.

«Грифцов» производит двойственное впечатление. Я начал было читать книгу сначала — отбросил, через пару месяцев наткнулся вновь, стал читать с конца — зачитался. Когда прозвучали лучшие стихотворения, стали как-то понятнее и те, что показались совершенно необязательными. Я стал пытаться отдать себе отчёт в парадоксах восприятия.

Эта книжка написана в старинной и нередко раздражающей игривой манере. Что это за названия разделов — «Грифцов во всём великолепии», «Грифцов читает Гандельсмана»? Взрослые же люди, право. А здесь только дважды прочитав всю книжку, наконец, можешь реконструировать замысел: мол, в первой части поэт любуется героем, во второй — герой поэтом. Но и тут не клеится: поэт любуется — и пишет о герое стихи, а во второй части, где собрано явно лучшее, очевидно, что не наоборот. Просто тут всё очень тонко — и потому рвётся. Эта книжка не для грубых морализаторов-реалистов, а для тех, кому хватает кивка и намёка — туда, куда и смотреть-то не обязательно.

Уже начиная с названия, фиксирующего центрального героя, книга, понятно, попадает в культурный контекст. В русской поэзии не так-то много героев, если не считать лирических, которых хватало бы на целую поэтическую книгу. Из масок последнего времени можно вспомнить Ремонта Приборова. Эта маска показывает нам гражданского кондового поэта, который, слава Богу, не настоящий. А больше и говорить особенно не о чем — не Василия же Тёркина да Горбунова с Горчаковым поминать. А в западной поэзии аналог напрашивается сразу — нашумевшая книга поляка Збигнева Херберта «Господин Когито» (1974). Перед нами герой, размышляющий то о добродетели, то об аде, то о страдании, он даёт напутствия, он изображён перед зеркалом — в самых разных ситуациях. Перед нами мыслящий картезианский человек — и темы, уже очевидным к концу века образом ему неподвластные. И нам вместе с автором несколько забавно следить за этим, по большому счёту, бессильным мыслесуществованием.

Вот каким перед нами предстаёт Грифцов.

Как-то раз его навестила младая пара,

муж с женой. Он тогда умирал от горя,

потому что был брошен возлюбленной

дивноокой… Грифцов сказал им,

что у него нашли угрожающую аритмию.

Пару цепко заинтересовал метод

опознания опасной болезни.

Чуть замешкавшись, Грифцов поведал…

И жена, откусив плода кусочек,

улыбнулась: «Угрожающую аритмию

так вообще-то не определяют» (с. 5)

Очень упрощённый серый язык, чья будничность подчёркнута отсутствием рифмы, бытовая сценка с минималистической драматургией. И финал:

Только год спустя он диалог расслышал,

торжествующий диалог их в салоне рая,

и любовь их увидел там же,

чуть отъехали они и в лесок свернули.

Открытый вопрос тут — все ли участники сценки умерли или не все? Из текста, строго говоря, не понять. То ли Грифцов их встретил «в салоне рая», то ли узнал об их смерти и представил себе всё остальное. Но акцент ощутим — вот оно как непостижимым образом сложилось.

Следующее стихотворение — «Выходной». Грифцов возвращается к полночи, замечает, что в часах села батарейка, утром выходит купить новую — на добросовестное описание повседневности уходит без малого страница. Финал:

Путь туда, вывернувшись наизнанку,

стал обратным. Дверь на лестничной клетке

вертикальным конвертом белела.

Он открыл её, вложил себя и захлопнул.

«Я письмо, — подумал Грифцов, — но знать бы,

от кого, кому и на чьём наречье…»

Он поставил часы на стол, и тут стемнело (с.6)

Прием становится более ощутимым — внедрение инобытия, какого-то неопознанного взгляда со стороны в самую непримечательную повседневность. То путь «выворачивается наизнанку», то дверь превращается в белый конверт, и наконец — человек в письмо, а сама эта странная мысль из авторского сознания входит в сознание героя. И даже остановка времени подчёркнута: вот он вставляет батарейку — «и тут стемнело», время бросилось навёрстывать упущенное.

Самый близкий русский поэт, владеющий этой поэтикой на высочайшем уровне, — Олег Чухонцев. В его стихах — целая галерея непримечательных, но при этом до конца никогда не раскрываемых персонажей, причастных на каком-то уровне к нечитаемому языку большого и малого времени. Можно вспомнить стихотворения «Семен Усуд», «— Кыё! Кыё!» — и многие другие. У Чухонцева даже был большой герой — Семёнов, ставший героем поэмы «Однофамилец».

Но Грифцов — это совсем не та стёртая от употребления фамилия, которая была специально выбрана Чухонцевым. Грифцов за обывателя не сойдёт. Он переводит сонеты Шекспира и Джойса, перелагает псалмы Давида, примеряет роль Орфея, становится двойником Беккета. Но главное его качество — он постоянно выпадает из реальности, вдруг переходит на какой-то неведомый язык: «Не антоним ли ты ко мне, Грифцову?» — спрашивает он себя, наблюдая за учеником. «Как-то раз Грифцов обморочно засмотрелся», — начинается очередное стихотворение, которое заканчивается восклицанием: «О забытьё, как ты мудро!» (с.13).

Не душа в молочных обжигах,

как бы ни была свежа, —

есть края роднее обжитых

и другие — не душа (с.15)

Ключевая строфа, делящая мир на обжитый, но неродной, и «края роднее обжитых», сравнимые с самой душой. ёмкость этой краткой строфы — феноменальная. Людей, способных написать такие строфы, во всякую эпоху единицы. Ну и конечно автор со столь острым поэтическим ухом совершенно сознательно порой порождает такой вот стиль капитана Лебядкина:

Как-то, в пору наводнения,

выпустил Грифцов из рук тепла

голубя, и тот исчез дотла,

засмеркался и исчез, вроде видения (с.8)

Никакой точности, тем более — гармонической. Избыточность барокко, старательно изображённое обэриутское косноязычие — в стихотворении, в котором сталкиваются Новый и Ветхий заветы. Эта барочность воплощена и в предложениях, которые не имеют в себе сил закончиться, разрастаясь исключительно придатками. Количество опорных мотивов в некоторых стихах стремится к единице, всё остальное — искусно, но и в обязательном порядке небрежно вылепленная листва.

Вторая часть книги составлена в основном из стихотворений, публиковавшихся в периодике, начиная с 2011 года. Цикл о Грифцове — более поздний. Раздел открывает цикл из пяти следующих друг за другом «элегий» — жанр обозначен самим автором. Строфика, однако, монументальная, одическая. Гандельсман любит взять, например, знакомую шестистрочную строфу и одну строку в ней наполовину укоротить, другую, скажем, на треть увеличить — и вести это вычурное логоэдическое образование в танце страницы две, причём почти без точек, но со всеми остальными знаками препинания, и даже с разрывающими перенапряжённый мозг скобками.

На уровне ключевых мотивов у Гандельсмана почти минималистичность — при избыточной аранжировке. Так, первая элегия, «Воплощение», вариативно проигрывает саму поразительную мысль о том, что Творец, природа — кто именно, впрочем, не названо — могут допустить однажды произошедшее исчезновение лирического героя, тогда как тот стремится «так впиться в мир, чтоб он в тоске прицельной, меня увидев с ясностью предельной, / как я — его, меня не отпустил…» (с. 44). Его элегический пафос имеет источник где-то за пределами человеческого мира, он предполагает ракурс, при котором всё человеческое остраняется, наблюдается изумлённым, сочувствующим, любовным взглядом со стороны.

Чем долог день? Подробностью мельчайшею,

кота ленивой поступью мягчайшею,

дымком под линзой, солнцем, в конус собранным,

листком календаря, неровно содранным,

уставленностью в точку, взглядом медлящим,

оцепеневшим, впившимся, несведущим,

пред каждой вещью огненно немеющим,

без мысли мыслящим, без веры верящим (с. 49)

В этой второй части есть блестящие стихотворения — например, «Железнодорожное полотно» или «Ода осени». Но проблема в том, что после их прочтения напрочь забываешь о каком-то Грифцове, который заставлял этого автора писать гораздо примитивнее, чем ему дано. По прочтении книги raison d`être персонажа Грифцова установить непросто.

В отличие от Чухонцева, Гандельсман — поэт модернистской закваски, для него художник — значимая фигура. Он сам как художник не отказывает себе в праве облачаться в самые разные стилистические одежды — он делает это как имеющий право. Он как настоящий художник требователен к своему читателю, более того — он заставляет читателя полюбить само изящество его — художника — порыва. Это необычайно самоуверенная для сегодняшнего дня, абсолютно ненародная, но вполне обаятельная позиция. Гандельсману можно было бы отдать роль поэта для поэтов нашего времени, но — не хочется вешать ярлыка.

Владимир Козлов

В закладки: постоянная ссылка.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *