Белорусскоязычная поэзия как контркультура

Поэт, переводчик, преподаватель французской литературы Белорусского университета Андрей Хаданович рассказал Илье Скоклеенко, почему он стал писать на белорусском языке и зачем ушел с должности главы национального ПЕН-центра.

Фотография Александра Белякова | Просодия

Важное замечание: это интервью лауреат многочисленных литературных премий дал буквально за неделю до начала выборной эпопеи в Белоруссии.

Все началось с гуманитариев

– В 94-м году к власти в Беларуси пришёл тот, кто пришёл, и произошёл референдум, когда уравняли в правах два государственных языка, но на практике это означало маргинализацию белорусского и практически полную русификацию. У меня произошла ответная реакция. Я вырос в русскоговорящей семье, мама читала мне в детстве Пушкина и Маршака. А тут я напрягся и начал производить какие-то тексты по-белорусски. Сначала было трудновато, но потом я понял, что это же кайф, неожиданные дополнительные возможности. Всё, что я до этого делал по-русски, происходило как бы машинально, какие-то механизмы сами действовали, а я лениво плыл по течению. Я научился лепить из цитат центоны, написал пару рифмованных палиндромов, смастерил пару венков сонетов, это было так легко, что даже неинтересно, а главное – непонятно зачем. По-русски уже написана куча палиндромов и венков сонетов, большинство еще хуже, чем у меня, но некоторые и получше. А по-белорусски я вдруг ощутил, так сказать, сопротивление материала. Что-то такое, наверно, чувствуют художники и музыканты, ведь краски и ноты не даются человеку изначально, как язык. Я смог как бы посмотреть на процесс написания текста со стороны. И мне стало намного интересней.

В истории нашей культуры такое случалось, в белорусскую литературу приходили классики, которые начинали писать по-польски или по-русски. Янка Купала начинал писать по-польски, а когда перешёл на белорусский, получился качественный скачок. Максим Богданович почти всю жизнь прожил в России, в Ярославле и Нижнем Новгороде, но вдруг перешёл на свой, вроде как бы и не родной, выученный язык, и получилась замечательная поэзия, которой не было в его русскоязычных стихах. Владимир Короткевич, любимейший белорусский автор второй половины двадцатого века, – белорусский язык для него был третьим, после русского и украинского. Учеба в Киеве, в университете имени Тараса Шевченко, оказалась благотворной средой, чтобы перейти на белорусский. Несколько моих любимых писателей начинали писать на других языках, но потом происходило какое-то чудо. Если говорить про мою скромную персону, то перешел на белорусский я вроде из политических причин, как бы в знак протеста. А потом вдруг оказалось, что причины уже не этические, а чисто эстетические. Сама писанина стала более осмысленной, экспериментировать стало намного интересней, и с тех пор, с конца девяностых, я в стихии белорусского языка как-то барахтаюсь и получаю огромное удовольствие.

– Вы сказали о референдуме 1995 года. Что тогда произошло? Вы голосовали?

– К сожалению, нет. Тогда я, кажется, был за границей. Если же говорить о результатах референдума, произошло следующее. Власть – если она культурная власть, конечно – должна была бы поддерживать развитие национальной культуры, но этого не произошло, и мы пришли к тому, к чему пришли: к эстетике славянских базаров, примитивного псевдо-фолка, колхоза.

– Нельзя ли говорить о том, что белорусскоязычная поэзия появилась в конце девяностых, как своего рода контркультура?

– Думаю, что у разных людей это было по-разному. Это происходило и раньше, в восьмидесятые на фоне ожидания перемен, ещё перед развалом Советского Союза. Я это впервые школьником, который Короткевича читал и вдохновлялся, заметил. Тогда оппозиционеров называли неформалами, вместе с наркоманами и представителями всяких субкультур.

– То есть это и была контркультура?

– Это были люди, которые занимались политикой через культуру, через возвращение памяти. Археологи, которые находили неизвестные ранее вещи. Зенон Позняк, который начал говорить людям про Куропаты, место, где закопаны тысячи и тысячи жертв сталинских репрессий, что утаивала советская власть, и, в известном смысле, продолжает замалчивать власть нынешняя. Это будоражило умы, объединяло вокруг себя людей.
В восьмидесятых и девяностых произошло возвращение к языку бабушек и дедушек через голову русскоязычных родителей.
Я думаю, начиналось всё-таки с гуманитариев, интеллигентов и интеллектуалов, а потом оказывалось, что и не очень рафинированных людей это тоже волнует. Частью этого феномена стало следующее. Язык – он же как бы с молоком матери впитывается, мы его называем «матчына мова», то есть материнская, но в восьмидесятых и девяностых произошло возвращение к языку бабушек и дедушек через голову русскоязычных родителей. Большое число горожан, вопреки обстоятельствам, совершенно сознательно, из каких-то, может быть, политических, а может быть, эстетических побуждений вдруг начали белорусский язык осваивать, вопреки стереотипам, которые существовали тогда: белорусский язык – значит сельский язык. И оказалось, что это язык литераторов и историков, художников и рок-музыкантов, людей городских, молодых и креативных.

Поэт – опасная профессия


– В повседневной жизни, в семье, вы разговариваете по-белорусски?

– С семьёй – да, мы разговариваем по-белорусски, с моей женой и с дочерью. Дочь двуязычна, переходит на русский с бабушкой, моей мамой. Но когда нужно о чем-то попросить отца и получить ответ «да», гарантированно будет спрашивать на белорусском.

– Вы являетесь членом Союза белорусских писателей, а также членом Белорусского ПЕН-центра. Как вы попали в эти организации, расскажите о них.

– Восемь лет я возглавлял белорусский ПЕН-центр, потом решил, что дальше как-то неприлично. У нас есть один пример человека, который слишком долго находится у власти. Сейчас я вхожу в правление вместе с коллегами, замечательными белорусскими литераторами. Я вступил в Союз писателей и ПЕН-центр в один год, кажется, в 2003. Строго говоря, союзов писателей в Беларуси два. Первый, независимый Союз белорусских писателей, вступил в конфликт с властью, и у него отобрали всю собственность: Дом литератора, Дом творчества и все прочее. Второй, Союз писателей Беларуси, был в это же время создан «сверху». Видимо, чтобы люди путались. Его возглавляет генерал милиции, государственный чиновник Николай Чергинец, у этого союза множество привилегий, в обмен за лояльность к власти. На мой субъективный взгляд, все самые лучшие писатели остались в независимом союзе, без государственной поддержки, на основах самоорганизации. Союз издает свой толстый литературный журнал «Дзеяслоў» (дословно «глагол», а если прочитать по частям – «слова в действии»), свою литературную газету.

В принципе, у меня сложное отношение к любому союзу, любая такая крупная организация – в чем-то колхозообразное объединение. Ну не могут среди пятисот человек все быть гениальными, талантливыми, искренними и т.д. Но именно в нашем независимом союзе есть несколько десятков творческих людей, которых я читаю, которых уважаю, у которых есть и гражданская, и эстетическая позиция. Если говорить о ПЕНе, для меня участие в нём связано с идеей расширения территории творческой свободы, без цензуры и самоцензуры.

Первое, чем я занялся с коллегами, – организация конкурсов для молодых литераторов. Мы искали таланты, нам присылали сотни работ, жюри выбирало наилучшее. И самое интересное происходило потом. Мы организовывали мастер-классы. Не верю, что можно научить писать, но верю, что можно организовать все так, чтобы молодые авторы общались, воздействовали друг на друга, катализировали творческие процессы. Мы издавали сборники молодых литераторов, ездили с ними в «литературное турне» по белорусским университетским городам. По-моему, два десятка лучших 30 – 35-летних поэтов, прозаиков и переводчиков у нас выросли из этих конкурсов. Потом, лет через десять, мы с коллегами фактически создали в Беларуси институт независимых литературных премий. Так сложилось, что писатели-неконформисты никому в Беларуси были не нужны, зарабатывать они не могли, поскольку книжного рынка у нас как такового нет, и пишут те, кто просто не может не писать. А теперь подключились меценаты, спонсоры, которым огромное спасибо! Нас поддержали, мы вместе придумали премию «Дебют» имени Максима Богдановича – за первую книгу молодого автора до тридцати пяти лет, в трёх номинациях: за поэзию, за прозу и за художественный перевод. Придумали главную независимую премию для наших прозаиков – премию имени Ежи Гедройца, знаменитого редактора польского журнала «Культура», который много лет издавался в Париже. Гедройц, кстати, родился в Минске. Основали премию для лучшего автора и для лучшего иллюстратора детской литературы. Премию имени Карлоса Шермана за лучший художественный перевод. Карлос Шерман – уругваец, который попал в Беларусь и стал переводчиком с испанского. Перевел, среди прочего, «Осень патриарха» Маркеса на русский, а «Любовь во время чумы» (правильней – «во время холеры») уже на белорусский... Основали премию имени Натальи Арсеньевой за лучшую книгу поэзии. И даже премию имени Франтишка Алехновича – для преследуемых литераторов, за книгу, написанную в тюрьме или отражающую тюремный опыт литератора. К сожалению, мы живем не в свободном государстве, далеко не самом демократическом, и сфер для деятельности у нас много. Мы постоянно принимаем какие-то публичные обращения, протестуя против нарушений свободы слова, против других брутальных явлений вроде арестов журналистов и писателей. Мы живём во времена, когда люди пишущие, особенно если у них есть политическая позиция, могут быть не просто оштрафованы или задержаны на пятнадцать суток, но получить серьёзные тюремные сроки.

– И такие прецеденты были?

– Прецеденты, конечно, были. Прежде всего, когда литераторы шли в политику. В 2010 году Владимир Некляев, известнейший белорусский поэт и прозаик, возглавил общественную компанию «Говори правду» и выдвинулся как альтернативный кандидат в президенты. В 10-м году вообще была очень брутальная предвыборная кампания, с вопиющей фальсификацией результатов и, соответственно, массовыми протестами людей, которые вышли на улицу, оскорбленные действиями существующего режима. В итоге из десяти кандидатов в президенты семь альтернативных кандидатов в течение суток оказались за решёткой. И Владимир Некляев был одним из них. Как и Николай Статкевич, Андрей Санников, которые долгое время провели в тюрьме... Сначала Некляева избили «неизвестные», просто по дороге на митинг протеста, еще до официального подведения итогов выборов, то есть в статусе кандидата в президенты. Потом уже другие «неизвестные» украли его прямо из реанимации, так что жена и все неравнодушные пару дней не знали, где он и жив ли вообще. Потом он «нашелся» в тюрьме КГБ, где провел несколько недель, а потом несколько месяцев под домашним арестом. Вот современные белорусские реалии. Понятно, что у Белорусского ПЕН-центра в этой ситуации много работы.

– Можно ли говорить о белорусской культуре в отрыве от политики?

– Бродский когда-то хорошо сформулировал: писатель не должен заниматься политическими делами, пока политика не лезет в его литературные дела. К сожалению, у нас политика лезет во все, и оставаться в стороне просто невозможно. Поэтому, скажем, в 2010 году я перевел и пел на митинге протеста знаменитые «Стены», а пару недель назад сделал для наших музыкантов перевод не менее знаменитых «Перемен» Виктора Цоя.

– Как вы оказались в Союзе писателей?

– Вот это помню точно, у меня даже в каком-то стихотворении про это было. Очень ранним утром позвонил телефон. Один из руководителей Союза предложил вступить. А я был настолько сонным, что автоматически согласился и улегся спать дальше. А уже проснувшись про все это задумался. А, впрочем, почему бы и нет: уже не стыдно, уже никто не скажет, что конъюнктура, наоборот. Режим как раз начал преследовать Союз, и это вступление было знаком солидарности с организацией и её ценностями. Несколько десятков творческих людей тогда вступили в СП. Хоть, конечно, была еще строгая приемная комиссия, которая мою книжку обсуждала. У меня достаточно комически всё это произошло. Обычно вступают в Союз авторы, у которых уже есть книги. У меня в Беларуси книги еще не было, но уже вышла книжка в Украине, в украинских переводах. Среди переводчиков был Сергей Жадан, а предисловие написал Юрий Андрухович, лучше и не придумаешь. С этой книгой меня и приняли. А через десять лет один из наших живых классиков признался: «Помню, как я тебя принимал в союз, мне так понравилась книжка, что я её стащил». Я ему: «Приносите, я вам подпишу!». Как вступал в ПЕН, хоть убейте, не помню. Наверно, я всегда там был.

Между Милошем и Йейтсом


– Расскажите о своих литературных ориентирах.

– Помню, как мама перед сном мне читала Тувима в переводах Маршака. А я потом приходил в детский сад, становился на табуретку и фигачил, пока с табуретки не стаскивали, память была цепкая, мог сразу запоминать длинные опусы.
Пушкина и Гоголя обожаю, а с Толстым-Достоевским как отрубило.
Это сейчас даже свои тексты забываю, стал читать по бумажке или с читалки, позорник. Русскую классику любил класса до девятого. Пушкина и Гоголя обожаю, а с Толстым-Достоевским как отрубило. «Повести Белкина», «Герой нашего времени» и особенно «Мертвые души» – по-моему, это гораздо лучше. Первый том, когда тараканы в уездной гостинице смотрят из-под стола, как чернослив… Я в таких случаях кричать начинаю, физиологически реагировать на гениальность. Еще в школе Булгаков нравился и Ильф с Петровым. А на первом курсе филфака уже Платонов и Набоков. «Москва-Петушки», Битов с Довлатовым. И Мандельштам с Бродским на подножке троллейбуса, когда час с окраины на филфак и столько же назад. Последний раз, когда стихи хорошо запоминались.

В 14 лет влюбился в уже упомянутого Владимира Короткевича. Забывал заснуть, поесть, пока двухтомник «Колосья под серпом твоим» (гениальный исторический роман) весь не проглотил. Есть литература, которую нужно в правильном возрасте прочитать – книги, которые, в хорошем смысле, больше, чем литература, как книги того же Толкиена, которые учат отличать добро от зла, активной позиции в борьбе за это добро. Короткевич – наш белорусский Толкиен, только вместо хоббитов придумал идеальных белорусских героев, на которых очень хотелось быть похожим. Помню, после прочтения впервые попробовал говорить по-белорусски с одноклассниками и учителями. Всех насмешил. Особенно коммуниста-историка. Он, правда, недолго смеялся, я его два года, до выпускных экзаменов этим доставал. А потом, уже на филфаке, стал читать современную белорусскую литературу. И первым впечатлил Владимир Арлов своими верлибрами. Я привык, что белорусская литература – это скорее что-то традиционное, а тут классный европейский автор, почти сюрреализм, такой себе прекрасный танец, балансирующий на грани яви и сна.

Уже студентом 18+ открыл для себя французскую поэзию. Не всю, а где-то со второй половины девятнадцатого века до начала двадцатого, между Бодлером и Аполлинером. Многих из этих авторов пытаюсь переводить. Подготовил томик Бодлера, избранное из «Цветов Зла» и «Парижского сплина» под одной обложкой, потом избранное Рембо. Аполлинера вместе с коллегами переводили, но «Бестиарий», «Зона» и «Мост Мирабо» мои. Заинтересовавшись Бодлером, уже не мог пройти мимо Эдгара По, в итоге перевел «Ворона». У меня, на месте «nevermore», он каркает чуть короче –«не вер» (то есть «не верь»). И одновременно меня накрыла любовь к польской поэзии ХХ века. Это нобелевские лауреаты Чеслав Милош и Вислава Шимборская и упомянутый уже раньше Галчинский. Такой виртуоз, который, метафорически говоря, делает сальто-мортале на канате и одновременно белых кроликов и голубей из рукавов и цилиндра выпускает. Я иногда люблю в поэзии какие-то штуки эффектные: звукопись, игра слов, сложные рифмы, неожиданные цитаты.
Мы с коллегами сделали новые, подчеркнуто несоветские, переводы Маяковского.
Наверное, вообще рифмованные вещи мне нравятся чуть больше, чем верлибры, хоть и это может быть гениально. Люблю поэзию, которая повышает голос, но при этом не лажает, больше, чем какую-то тихую университетскую медитацию. То же самое и в переводе. Мы с коллегами сделали новые, подчеркнуто несоветские, переводы Маяковского, я радостно кувыркался на этом батуте, попробовал перевести «Вам» и «Нате», «Улица провалилась…» и «Послушайте», но прежде всего «Флейту-позвоночник». Кажется, что-то получилось. И, само собой разумеется, очень люблю современную белорусскую поэзию, особенно стараюсь следить за молодыми авторами, за дебютными книгами. А еще за украинской литературой, которую любой белорус может читать просто в оригинале. Что не мешает мне и моим коллегам переводить Жадана и других авторов.

– Вы говорите, что украинская поэзия понятна белорусскоязычному читателю без перевода, а как насчёт польской поэзии, вы читаете её в оригинале? Вы переводите её?

– Читаю и перевожу. На столетний юбилей Чеслава Милоша подготовили с коллегами четырёхтомник прекрасный, с тремя томами прозы и томом поэзии. В нем много моих переводов. Книга поэзии Виславы Шимборской – тоже несколько десятков стихотворений перевел. Или вот совсем недавно появился двухтомник Збигнева Херберта (многие поляки считают, что именно он на самом деле заслужил Нобелевскую премию). Гениальный поэт, на множество языков переведён. Мы подготовили большой том поэзии и не меньший – эссеистики. Польский язык довольно близок к белорусскому, очень много общей лексики, хоть грамматика и фонетика совершенно другие, но когда начинаешь вслушиваться (а еще лучше все-таки – изучать), то понимаешь, что это близко и постепенно становится понятно. Ну, а с украинским, это такой эффект, когда представитель третьей страны смотрит на то, как говорящие по-белорусски и по-украински, каждый на своем языке, понимают друг друга целиком. Для него это выглядит какой-то магией, конечно.

– Вы говорили о французской, польской, украинской поэзии, а как же английская?

– Много, конечно, всяких любовей и привязанностей, так получилось, что у меня есть надежный консультант по англо-ирландской поэзии, это моя жена Марина, которая как исследовательница занимается нобелевским лауреатом Уильямом Батлером Йейтсом, даже защитила диссертацию о нем недавно. Марина меня в свое время по-хорошему спровоцировала на переводы, даже не поленилась делать подстрочники с развёрнутыми комментариями про всякие подводные камни. Книжку Йейтса в итоге мы по-белорусски подготовили. Мой хороший приятель, музыкант Александр Денисов, даже несколько песен написал на эти переводы. Завораживает наблюдать, как это живёт уже какой-то третьей самостоятельной жизнью: оригинал-перевод-песня. Пытался также переводить раннего Паунда, без особенных успехов, а также «Тринадцать способов увидеть чёрного дрозда» Уолеса Стивенса,

Есть у меня еще большая любовь, это вообще отдельная тема, я очень люблю поэтов… poets songwriters, не знаю, как это точнее выразить. На вершине этой пирамиды для меня Леонард Коэн. Хоть люблю и Боба Дилана, и француза Сержа Гензбура, и чеха Яромира Ногавицу, и поляка Яцека Качмарского, и русскую авторскую песню в лучших проявлениях – Окуджаву и Высоцкого. Пробую всех перечисленных переводить, так, чтобы перевод был и хорошим стихотворением на бумаге, и текстом песни, которая бы комфортно пелась. Иногда я это для своих коллег-музыкантов делаю, по просьбе, на заказ, а иногда перевожу, чтобы самому… С тех пор, когда я знал три с половиной аккорда, я ещё три с половиной выучил, и вот с этими семью пытаюсь управиться. Чаще всего перевожу Коэна, есть около двадцати песен. Временами получается сыграть концерт с хорошими музыкантами, которые мне помогают, делают аранжировки, показывают восьмой аккорд. Сделали неплохой концерт памяти Коэна, думаю про сборник переводов его поэзии, вместе с текстами песен. Осталось решить вопрос с авторскими правами.

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.

#Лучшее #Главные фигуры #Переводы
Рабле: все говорят стихами

9 апреля 1553 года в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.