Дионис, метафизика, Петербург: Елена Шварц в десяти стихотворениях

Дионисийский хмель, барочная метафизика, предельные состояния бытия, мифология Петербурга — такой предстает поэтика Елены Шварц, увиденная через ключевые стихотворения. По просьбе Prosodia их отобрал и прокомментировал поэт и критик Валерий Шубинский.

Шубинский Валерий

фотография Елены Шварц | Просодия

Елена Андреевна Шварц (1948-2010) была одним из представителей ленинградской независимой, неофициальной поэзии позднесоветской эпохи. В этом движении она участвовала вместе с Виктором Кривулиным, Сергеем Стратановским, Александром Мироновым, Борисом Куприяновым, Олегом Охапкиным, Аркадием Драгомощенко, Еленой Игнатовой, Виктором Ширали, Евгением Вензелем и другими в разной степени значительными поэтами. Однако ее место в этой плеяде уникально. Масштабность, яркость, разнообразие и в то же время узнаваемость ее поэтического мира не имеет аналогов в поколении.

Если Иосиф Бродский в зрелый период – поэт уравновешенный, «аполлонический», то в основе поэзии Шварц – дионисийский хмель, переживание бытия в его предельных, радикальных состояниях. Но с Бродским ее сближает связь с барочной метафизической традицией, с ее сложными цепочками конструирующих мир образов. В поэзии Шварц присутствует углубленный метафоризм и культурологическая рефлексия, остраняющая игра с «чужой речью» и стилизация, стилистический гротеск и религиозный синкретизм. Но все это скрепляется воедино мощной индивидуальностью автора, его неповторимой дикцией.

Еще одна важная сторона поэтики Шварц – ее тесная связь с Петербургом как культурным локусом и петербургским мифом. Античность, Китай, Библия – все это находит в свое место в рамках шварцевского Петербурга – уникального. «всемирного», но и страшного, проклятого города.

Наследие Шварц включает, кроме сотен лирических стихотворений, 14 «маленьких поэм» (особый жанр, восходящий, по словам Шварц, к «Форели» Кузмина) и целый ряд произведений, написанных от лица героя-маски – «монахини ордена Обрезания Сердца» Лавинии, римской поэтессы I века до нашей эры Кинфии, эстонского поэта Арно Царта.
Мы попытались представить разные стороны ее творчества.
0из 0

1. «Подражание Буало» - манифест дионисийской поэзии

ПОДРАЖАНИЕ БУАЛО


                 Э.Л. Линецкой

Мне нравятся стихи, что на трамвай похожи:
звеня и дребезжа, они летят, и все же,

хоть косо, в стеклах их отражены
дворы, дворцы и слабый свет луны,

свет слепоты — ночного отблеск бденья,
и грубых рифм короткие поленья.

Поэт собой любим, до похвалы он жаден.
Поэт всегда себе садовник есть и садик.

В его разодранном размере, где Дионис живет,
как будто прыгал и кусался несытый кот.

Неистовство и простота всего в основе,
как у того, кто измышлял составы крови.

Родной язык как старый верный пес, —
когда ты свой, то дергай хоть за хвост.

Но, юный друг, своим считаю долгом
предупредить, что Муза схожа с волком,

и если ты спознался с девой страшной,
то одиночества испробуй суп вчерашний.

Поэт есть глаз, — узнаешь ты потом, —
мгновенье связанный с ревущим Божеством.

Глаз выдранный — на ниточке кровавой,
на миг вместивший мира боль и славу.

1971


«Подражание Буало» - своего рода манифест ранней Елены Шварц. Написано это стихотворение было, когда за спиной 23-летней поэтессы уже было десятилетие работы, принесшее ей славу «вундеркинда» и высокую репутацию в неофициальных литературных кругах (притом, что первая публикация – в тартуской университетской газете – произошла в следующем году, и на долгие годы она оставалась единственной). Поэтика Шварц и ее взгляды на искусство окончательно сформировались к началу 1970-х.

Внешне взяв за образец «Поэтическое искусство» Никола Буало, Елена Шварц рисует совершенно иной, нежели идеолог классицизма, тип поэта. Он инспирируем не Аполлоном, а Дионисом. Имя этого бога в середине стихотворения – сигнал к нарушению просодического канона: «разорванный размер» противопоставляется благородному александрийскому стиху. Поэт у Шварц – уникальная личность, платящая за избрание «одиночеством»; он свободен от строгих правил в обращении с языком; в своем вдохновенном всесилии он подобен Творцу и связан с ним – но при том страдателен. Другими словами, это романтический тип поэта, но он описывается без возвышенных романтических штампов, со шварцевской раскованной дерзостью, с остраняющими, почти комическими образами.

Любимый Шварц тип стихотворения – «быстрый», летучий, но при том «косо» отражающий реальность, а не замкнутая в себе лирика, в которой время остановлено. И это тоже характерно.
Стихотворение посвящено поэтессе-переводчице (в частности, переведшей «Поэтическое искусство» Буало) Эльге Львовне Линецкой (1909-1997), оказавшей большое влияние на ленинградскую литературную молодежь 1960-80-х годов. Принадлежавшая к поколению, дебютировавшему в 1920-е годы, Линецкая во многом унаследовала культурный код более ранней эпохи и стала связующим звеном между временами, воплощением высокого вкуса, тонкости, благородства. Ее черты отразились в образе строгой, мудрой и благосклонной Аббатисы в книге Шварц «Труды и дни монахини Лавинии» (1984).

2. «Кинфия» - советская античность

ИЗ ЦИКЛА «КИНФИЯ»


К КЛАВДИИ

Клавдия, ты не поверишь - влюбился в меня гладиатор,
Третий сезон поражений он в цирке не знает,
Мне уже сорок, а он молод еще и красив -
Он целомудренный, честный, смуглый, огромный, печальный,
Слон Ганнибалов носил меньше шрамов, чем он.
В цирке всегда, говорит, ищет меня он глазами,
Но не найдет никогда - я ведь туда не хожу.
Сумерки только падут - в двери мои он стучится,
Вечер сидит, опираясь на остроблещущий меч.
Тяжко с усилием дышит он через рот и глядит
Страстно и жалобно вместе...
Любовник мой до слез над ним хохочет.
Конечно, не в лицо, ведь он - ты знаешь - трус,
Пороки все в себе соединяет,
Чуть гладиатора видит - прыгает прямо в окно.
"Страсть, - говорит гладиатор, - мешает сражаться,
Если так дальше пойдет, в Галлию я не вернусь,
Я побеждаю и так уж без прежнего блеска,
Кто-нибудь бойкий прирежет вот-вот".
Что он находит во мне? Хладно смотрю на него,
На глаз оленьих блеск и мощных темных рук.
Что делать, Клавдия, Амур причудлив -
Люблю, несчастная, я лысого урода,
Что прячется, как жалкий раб, за дверью,
Чтобы кричать потом - Гони убийцу вон!
Но, подлой, жалко мне его прогнать,
Когда еще такой полюбит молодец,
А старости вот-вот они туманы.
Как сытый волк и на зиму овца.
Я муки длю его, а если - зачахнув от любви -
Падет он на арене, - как жить тогда мне, Клавдия, скажи?

1974


Цикл «Кинфия» (ч.1-2. 1974-1978) стал одним из самых знаменитых произведений Елены Шварц. Он входит в число произведений, написанных «под маской», что для Шварц вообще было характерно. В данном случае выбор маски во многом продиктован культурной мифологией позднесоветского времени, с одной стороны, унаследованным Шварц комплексом традиций – с другой. Уподобление окружающей позднесоветского мира имперскому Риму было очень распространено (от многочисленных стихотворений И.Бродского, в том числе знаменитых «Писем римскому другу», до пьес Л.Зорина и Э.Радзинского). В то же время вольная стилизация античной эстетики отсылала к «Александрийским песням» Михаила Кузмина – одного из наиболее важных для Шварц поэтов.

Кинфия – реальное историческое лицо, римская поэтесса времен Августа, известная красотой и сложным характером, адресат лирики Секста Проперция. Хотя Шварц старается точно соблюдать исторические и археологические подробности, это является лишь обрамлением для сложной игры. Стилизация и игра позволяет поэту решить сложную задачу: ввести в стихи конкретный, житейский личный опыт и соотнести его с вечными и общечеловеческими поведенческими моделями.

Многие персонажи имеют реальных прототипов. Так, легко узнаваемый первыми читателями прототип гладиатора – друг Шварц, вхожий в литературные круги атлет-культурист Сергей Лендер (1945-1991). В то же время Кинфия, хотя и наделена многими (часто гиперболизированными, остраненными) автобиографическими чертами, не вполне тождественна автору. В частности, она значительно старше (ее возраст – сорок лет – несколько раз подчеркивается в стихотворениях цикла). Кинфия одновременно трогательна, соблазнительна, женственна – и странна, забавна. Это – попытка взглянуть извне на фигуру поэта в земной жизни. Его уязвимость и неловкость сродни неловкости бодлеровского альбатроса.

Каждое стихотворение цикла имеет свое ритмическое решение. В «К Клавдии» - имитация гекзаметра, перебиваемого вкраплениями пятистопного ямба и анапеста. Это – особый вариант характерного для Шварц полиритмического силлаботонического стиха.

3. «Зверь-цветок» - сращение природного и культурного

ЗВЕРЬ-ЦВЕТОК


              Иудейское древо цветет
              вдоль ствола сиреневым цветом.

Предчувствие жизни до смерти живет.
Холодный огонь вдоль костей обожжет,
когда светлый дождик пройдет
в день Петров на изломе лета.
Вот-вот цветы взойдут алея
на ребрах, у ключиц, на голове.
Напишут в травнике — Elena arborea —
во льдистой водится она Гиперборее
в садах кирпичных, в каменной траве.
Из глаз полезли темные гвоздики,
я — куст из роз и незабудок сразу,
как будто мне привил садовник дикий
тяжелую цветочную проказу.
Я буду фиолетовой и красной,
багровой, желтой, черной, золотой,
я буду в облаке жужжащем и опасном —
шмелей и ос заветный водопой.
Когда ж я отцвету, о Боже, Боже,
какой останется искусанный комок —
остывшая и с лопнувшею кожей,
отцветший полумертвый зверь-цветок.

1976

«Зверь-цветок» - одно из центральных стихотворений Шварц. В этом стихотворении сливаются три мира – растительный, животный и человеческий. Природное и личностное врастают друг в друга и взаимно превращаются. Мир культуры (города, Петербурга) тоже биологизируется: это «кирпичные сады», «каменная трава». Образ вечного Сада, в котором неразрывно сходятся природное и культурное, важен для Шварц и его поколения, а «каменная трава» уже появлялась в стихотворении Бродского «Торс» (1972). Но если у Бродского это символ победы над природой мира холодной, но организующей мир и обладающей исключительным правом на вечность Империи, то у Шварц имперская культура прорастает дикой и неуправляемой жизнью, мощной, соблазнительной и хищной.

Примечательно двустишие, вынесенное в эпиграф. «Иудейского древа» ботаника не знает, но есть «иудино дерево» - на самом деле кустарник, известный как «багрянник европейский». Он действительно цветет сиреневым цветом. У Шварц «иудино древо» (на котором якобы повесился Искариот) превращается в «иудейское»: мотив бесчестья и греха заменяется таким образом родовой гордостью и избранничеством. Человек-животное-растение – предмет особого и лестного выбора «садовника дикого».

Не случайно в другом стихотворении, «Книга на окне» (1982) огромному древу, древу жизни, уподобляется Библия. Сращение природного (прежде всего растительного) и культурного – сюжет многих стихотворений цикла «Летнее Морокко»(1983) – «Шиповник и Бетховен», «Черемуха и Томас Манн».

Еще одна характерная особенность стихотворения «Зверь-цветок» - просодия. Амфибрахий переходит в пятистопный ямб и дальше уже не меняется (в отличие от других стихотворений Шварц, с их текучим и подвижным ритмом). Этому соответствует сильное и непрерывное дыхание, пронизывающее стихотворение с шестой-седьмой строки – с того момента, когда превращение человека в «зверь-цветок» становится из предчувствуемого реальным.

4. «Танцующий Давид» - метафора творчества

ТАНЦУЮЩИЙ ДАВИД


                     Ирене Ясногородской

Танцующий Давид. И я с тобою вместе!
Я голубем взовьюсь, а ветки вести
подпрыгнут сами в клюв,
не камень – пташка в ярости,
ведь он – Творец, Бог дерзости.
Выламывайтесь, руки! Голова,
летай на левой в правую ладонь.
До соли выкипели все слова,
в Престолы превратились все слова,
и гнётся, как змея, огонь.
Трещите, волосы, звените, кости,
меня в костёр для Бога щепкой бросьте.
Вот зеркало – гранёный океан –
живые и истлевшие глаза,
хотя Тебя не видно там,
но Ты висишь в них, как слеза.
О Господи, позволь
Твою утишить боль.
Нам не бывает больно,
мучений мы не знаем,
и землю, горы, волны
зовём – как прежде – раем.
О Господи, позволь
твою утишить боль.
Щекочущая кровь, хохочущие кости,
меня к престолу Божию подбросьте.

1978


Стихотворение, входящее в цикл «Лестница с дырявыми площадками», связано с эпизодом из Библии: «…Пошел Давид и с торжеством перенес ковчег Божий из дома Аведдара в город Давидов. И когда несшие ковчег Господен проходили по шести шагов, он приносил в жертву тельца и овна. Давид плясал изо всей силы пред Господом» (2 Книга Царств, 6:12-14).
Экстатическая пляска царя и поэта для Шварц – метафора творчества. Одержимый священным танцем (который есть одновременно яростное мистическое радение и игра), человек сливается со стихиями и с самим «Богом дерзости». Своим танцем он исправляет несовершенство творения и «утишает» страдание Творца. Танец сродни жертвоприношению, всесожжению; он требует всю жизнь человека, но восстанавливает утраченную гармонию, райское состояние мира.

Адресат посвящения, Ирэна Арамовна Ясногородская, по мужу Орлова (1942-2018) – музыкальный педагог; дружила (кроме Елены Шварц) с Л.Аронзоном, Б.Понизовским.
«Танцующий Давид», по этому стихотворению, называлась и первая книга Елены Шварц, вышедшая в 1985 году в США.

5. «Как эта улица зовется...» - эфемерный земной рай

***

Как эта улица зовется — ты на дощечке прочитай,
А для меня ее названье — мой рай, потерянный мой рай.
Как этот город весь зовется — ты у прохожего узнай,
А для меня его названье — мой рай, потерянный мой рай.
И потому что он потерян — его сады цветут еще,
И сердце бьется, сердце рвется счастливым пойманным лещом.
Там крысы черные сновали в кустах над светлою рекой —
Они допущены, им можно, ничто не портит рай земной.
Ты излучал сиянье даже, заботливо мне говоря,
Что если пиво пьешь, то надо стакана подсолить края.
Какое это было время — пойду взгляну в календари,
Ты как халат, тебя одели, Бог над тобою и внутри.
Ты ломок, тонок, ты крошишься фарфоровою чашкой — в ней
Просвечивает Бог, наверно. Мне это все видней, видней.
Он скорлупу твою земную проклевывает на глазах,
Ты ходишь сгорбившись, еще бы — кто на твоих сидит плечах?
Ах, я взяла бы эту ношу, но я не внесена в реестр.
Пойдем же на проспект, посмотрим — как под дождем идет оркестр.
Как ливень теплый льется в зевы гремящих труб.
Играя вниз,
С «Славянкой» падает с обрыва
мой Парадиз.
1982


Возможно, лучшее из «чисто лирических» лирических стихоторений Шварц – и одно из самых знаменитых.

Любовная тема здесь неожиданно перерастает в весть об епифании, о явлении Бога в человеческом обличьи. Как обычно у Шварц, огромное причудливо соединяется с малым, трагическое с забавным, светлое с мрачным и неприятным глазу. Черные крысы (а крыса – сквозной мотив ленинградской неофициальной поэзии 1970-80-х, восходящий к Гофману) оказываются не врагами, а равноправными обитателями земного рая. Объект любви, человек, несущий в себе Бога, в то же время советует посолить края пивного стакана.

Мир не становится раем в результате священного танца, он – уже рай. Таким его сделала любовь, и таким делает его быстрое, легкое, в меру напряженное дыхание стиха. Но этот рай хрупок. Любимому, ставшему обиталищем Бога, не вынести этой ноши – а сама лирическая героиня лишь со стороны смотрит на созданный ей мир: она «не внесена в реестр». Последняя строка – намек на крушение эфемерного земного рая.

Город, в котором поисходит действие стихотворения, по свидетельству самой Шварц – Киев. Существенно, что это город не «плоский», как Петербург, а холмистый, обрывистый. Гибель рая – это его падение с обрыва, с холма. Мотив падения вниз, крушения в пространстве – тоже сквозной у Шварц.

6. «Теофил» - природа зла и свобода воли

ИЗ КНИГИ «ТРУДЫ И ДНИ ЛАВИНИИ, МОНАХИНИ ИЗ ОРДЕНА ОБРЕЗАНИЯ СЕРДЦА»


ТЕОФИЛ

У нас в монастыре
Крещеный черт живет —
То псалтирь читает,
То цепь свою грызет.

Долго он по кельям шалил…
С Серафимой… Молод еще.
То сливками в пост блазнил,
То влепится в грудь ей клещом.

Серафима с молочной бутылкой
Вбежала ко мне:
«Смотри, говорит, поймала —
дрянь какая на дне».

А там бесенок корчится
Размером с корешок,
Стучит в стекло пчелою,
Рук не жалея, рог.

Горошинки-глазенки
С отливом адской бездны
Сверкают: «Ой, пустите!
Я улечу! Исчезну!»

«Что мы с ним делать будем,
Когда он в нашей власти?
Ты, бес, летать-то можешь?» —
«Приучены сызмальства, —

Он тонко отвечает, —
Да вас не повезу!»
Ну, мы тут смастерили,
Накинули узду.

Поводья привязали
Из тонкой лески —
Хоть крутился, кусался,
Вытянули беса.

Серафима говорит:
«Стань побольше, будто конь!
Эх, куда бы полететь?
Ну, давай, бес, на Афон».

Понеслися, полетели,
Будто молния вдали,
Да монахи им не дали
Коснуться Святой земли.

Никчемушный, непригодный,
Жалкий бес!
Сам и виноват — в бутылку
Ты зачем полез?

Мы его отнесли к Аббатисе,
Та взглянула, сказала: «Сжечь!
Но, впрочем… Для поученья
Можно и поберечь».

«Веруешь ли?» — спросила.
Черт затрясся, кивнул.
«Хочешь, чтоб окрестили?»
Он глубоко вздохнул.

Отнесли его в церковь, крестили,
Посадили на цепь,
Дали имя ему Теофила —
И на воду и хлеб.

Что ж, и злая нечистая сила
Тоже знает — где свет и спасенье.
И дрожит тенорок Теофила
Выше всех сестер в песнопенье.

Кланяется, не боится креста,
Но найдет на него — и взбесится.
Пред распятьем завоет Христа
И — следи за ним — хочет повеситься.

Так он с год у нас жил и томился,
Весь скукожился и зачах,
То стенал, то прилежно молился
Напролет всю ночь при свечах.

Заболела нечистая сила,
Помер, бедный, издох.
За оградой его могила.
Где душа его? Знает Бог.

1984


«Труды и дни монахини Лавинии» - самое крупное произведение Шварц. Книга, включающая 79 стихотворений, была написана в 1984 году, издана в издательстве «Ардис» в 1987, в России же впервые полностью напечатана в составе книги «Лоция ночи» (1993).

Лавиния – монахиня загадочного экуменического монастыря, одновременно христианского и буддийского, в котором «молятся Франциску, Серафиму»,
«служат вместе ламы, будды, бесы». Но даже границы такого монастыря тесны ее одержимой и дерзкой душе. Лавиния постоянно бунтует против Аббатисы. Ее духовные поиски полны дерзости – и часто неудачны. В них она следует советам своего личного вдохновителя – Ангела-Волка, который потом превращается в Ангела-Льва. В конце концов безумную Лавинию изгоняют из монастыря, и она строит скит.

Своеобразие книги в том, что сложнейший духовный опыт описывается временами намеренно упрощенным, наивным, «детским» языком. Соединение Сведенборга и Гессе чуть ли не с Корнеем Чуковским порождает совершенно удивительный художественный эффект.

Таково и стихотворение «Теофил» - про одного из молящихся в монастыре бесов. В основе сюжета – «Житие Иоанна Новгородского» из «Киево-Печерского патерика», повлиявшее на юношескую поэму Пушкина «Монах». Иоанн и пушкинский монах летят верхом на пойманном ими бесе в Иерусалим. У Шварц судьба беса любопытнее. Он принимает крещение (причем его христианское имя – Теофил - созвучно немецкому слову Teufel – черт) и пытается жить по монастырскому уставу, но чахнет и умирает. По существу Шварц, рассказывая «детским» языком печальную сказку, ставит сложнейший философский вопрос – о природе зла и свободе воли.

7. «Детский сад через тридцать лет» - петербургское проклятье

ДЕТСКИЙ САД ЧЕРЕЗ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ


За Балтийским вокзалом косматое поле лежит, -
Будто город сам от себя бежит,
Будто здесь его горе настигло, болезнь,
Переломился, и в язвах весь.
Производит завод мясокостную жирную пыль,
Пудрит ей бурьян и ковыль,
Петроградскую флору.
И кожевенный там же завод и пруд,
Спины в нем табуном гниют.
Ржавые зубы кривые растут из бугров,
Изо ртов больших тракторов.
Кажется: будет –
Народятся из них новые люди
И пойдут на Исакий войной, волной
Вой-не-вой - все затопят.
Если птица здесь пролетает, то стонет –
Глаза закрывает, крылом эти пустоши гонит.
Там же и раскольничье кладбище дремлет,
Сломана ограда и земля ест землю.
Здесь же детский мой садик.
Здесь я увидела первый снег
И узнала, что носит кровь в себе человек,
Когда пальчик иглою мне врач окровянил.
Ах, за что же, Господи, так меня ранил?
Детский садик, адик, раек, садок —
Питерской травки живучей таит пучок.
В полночь ухает не сова, не бес –
Старый раскольник растет в армяке до небес.
Он имеет силу, он имеет власть
Ржавые болезни еще раз проклясть.
Из муки мясокостной печет каравай
Красного хлеба и птицам крошит.
Он зовет императора биться на топорах
До первой смерти и новой пороши.
Он берет из прудов черные кожи
И хлещет их по небу, как тучи,
Весть нести –
Город, как туша, разделан
У дикой тоски в горсти.
Так человек в середине жизни
Понимает – не что он, а где он.
Труб фабричных воет контральто,
И раскольник крестится под асфальтом.
И за то, что здесь был мой детский рай,
И за то, что здесь Ты сказал: играй;
И за то, что одуванчик на могилах рвала, -
И честно веселой, счастливой была, —
О дай мне за это Твою же власть
Тебя и детство свое проклясть.

1986


Одно из многочисленных «петербургских» стихотворений Шварц. Здесь традиционный мотив проклятия, тяготеющего над городом, сложно преображается и помещается в контекст личной судьбы.

Мрачный, «адский» индустриальный район Ленинграда-Петербурга, далекий от излюбленных туристами мест – одна из точек, вторых сфокусировано древнее проклятие. Один из извечных врагов царя-преобразователя, раскольник, вызывает его на бой, как Евгений. «Новые люди», гомункулы, рожденные заводами – то ли третья сила в этой войне, то ли орудия мести раскольника.

Но здесь же, среди масштабного и громоздкого земного ада – крохотный детский «раёк», пропитанный для героини трогательными воспоминаниями. Как совместить одно с другим? Контраст большого и малого, светлого и темного для Шварц характерен. Но если в других стихах он становится поводом для игры или даже предметом своеобразного эстетического любования, то здесь он предстает во всем открытом трагизме.

Счастье среди ада воспринимается героиней как клеймо, как преступление Творца. Это – основание для того, чтобы проклясть весь мир. Но сила для этого проклятия и право на него тоже исходят от Бога.

Стилистически это стихотворение отсылает к еще одному любимому поэту Шварц – к раннему Владимиру Маяковскому. Он него, например, мотив хлещущих по небу черных кож (и вообще – трагического богоборчества), от него же составные и разноударные рифмы.

8. «Песня птицы на дне морском» - поэт в чужой стихии

ПЕСНЯ ПТИЦЫ НА ДНЕ МОРСКОМ


Мне нынче очень грустно,
Мне грустно до зевоты —
До утопанья в сон.
Плавны водовороты,
О, не противься морю,
Луне, воде и горю,
Кружась, я упадаю
В заросший тиной склон,
В замшелых колоколен
Глухой немирный звон.

Птица скользит под волнами,
Гнет их с усильем крылами.

Среди камней лощеных
Ушные завитки
Ракушек навощенных,
И водоросль змеится,
Тритон плывет над ними,
С трудом крадется птица,
Толкаясь в дно крылами,
Не вить гнездо на камне,
Не, рыбы, жить меж вами,

А петь глубинам, глыбам
В морской ночной содом
Глухим придонным рыбам
О звездах над прудом,
О древней коже дуба
И об огне свечном,

И о пещных огнях,
Негаснущих лампадках,
О пыли мотыльков,
Об их тревоге краткой,
О выжженных костях.

Птица скользит под водами,
Гнет их с усильем крылами.

Выест зрачок твой синяя соль,
Боль тебе клюв грызет,
Спой, вцепясь в костяное плечо,
Утопленнику про юдоль,
Где он зажигал свечу.

Птица скользит под водами,
Гнет их с усильем крылами.

Поет, как с ветки на рассвете,
О солнце и сиянье сада,
Но вести о жаре и свете
Прохладные не верят гады.
Поверит сумрачный конек —
Когда потонет в круглой шлюпке,
В ореховой сухой скорлупке
Пещерный тихий огонек —
Тогда поверит морской конек.

Стоит ли петь, где не слышит никто,
Трель выводить на дне?
С лодки свесясь, я жду тебя,
Птица, взлетай в глубине.

1994


Птицы и рыбы – это противопоставление традиционно для русской и мировой поэзии. Хотя рыба – символ Христа, все же чаще образ рыбы символизирует темное, бездушное, утробное, неразумное бытие. Птица же воплощает свободу и вдохновение.

У Шварц рыба, поющая под водой, может быть отождествлена с поэтом, оторванным от своей стихии, лишенным отзвука, отзыва среди современников. Все же и эта участь не абсолютна и не безнадежна: даже в подводном мире птице «поверит морской конек» - и можно рассказать утопленнику про его прошлое.

И все же участь «птицы на дне» печальна. Но что же означает призыв, завершающий стихотворение? Выход из обыденности, из мира, из бытия? Или «птица на дне» не несет никакого аллегорического содержания – это просто причудливый образ, рожденный сознанием поэта?

9. «Большая элегия на пятую сторону света» - точка преображения мира

БОЛЬШАЯ ЭЛЕГИЯ НА ПЯТУЮ СТРОНУ СВЕТА


Как будто теченьем — все стороны света свело
К единственной точке — отколь на заре унесло.
Прощай, ворочайся с Востока и Запада вспять.
Пора. Возвратно вращайся — уж нечего боле гулять.
От Севера, с Юга — вращай поворотно весло.
Ты знаешь, не новость, что мир наш он — крест,
Четыре животных его охраняли окрест.
И вдруг они встали с насиженных мест —
И к точке центральной — как будто их что-то звало,
А там, на ничейной земле, открылася бездна-жерло.
С лавровишневого юга на черном сгустившемся льве
Ехала я по жестокой магнитной траве.
Там на полуночье — жар сладострастья и чад,
Там в аламбиках прозрачных багровое пламя растят.
Вдруг грохот и шум — впереди водопад.
Обняв, он тянул меня вглубь, куда тянет не всех,
А тех, кто, закрывши глаза, кидаются с крыши навек.
Но, сделав усилье, я прыгнула влево и вверх.
И это был Запад — где холод, усталость и грех.
При этом прыжке потеряла я память ночей,
Рубины и звезды, румянец и связку ключей.
А мельница крыльев вращалась, и вот уже я
На Севере в юрте, где правит в снегах голова.
Но снова скольжу я на тот же стол водяной
Со скатерью неостановимой, и книги несутся со мной.
Тогда на Восток я рванулась в последней надежде,
Где горы, покой, там боги в шафранной одежде.
Но сколько же ты ни вращайся на мельнице света сторон,
Есть два только выхода, первый: паденье и склон.
Другой — это выброс во внешнюю тьму,
Его я отвергну, там нечем кормиться Уму,
Там нет ни пристанищ, ни вех, ни оград.
О нет! Остается один водопад.
Та страшная точка, она — сердцевина Креста,
Где сердце как уголь, где боль, пустота.
Но это же сердце — грохочет там кровь —
Наводит надежду, что в гневе сокрыта любовь.
Прощай, моя мельница, света сторон колесо!
Меня уже тянет и тащит, я вас вспоминаю как сон.
Никто мне уже не вернет ни ключей, ни камней,
Ни имен, ни костей.
Я с искрою света в ладонях лечу среди ливня теней.
О ливень, о мельница, о водопад!
Мы смолоты в пепел и прахом осядем на дне.
Лев, ангел, орел и телец растворились во мне.
Но если успеешь еще оглянуться вверх, на исток —
Там стороны света кружатся, как черный цветок,
И если я искру с ладони своей проглочу —
То чудо случится — я вверх в сердцевину лечу.
Уже меня тянет обратный подъемный поток.
Как будто пропеллер, а в центре его — граммофон
(А музыку слышно с обеих сторон).
И вот вылетаю в рассветную радость, в арбузный Восток.
Я вспомню тотчас, что мир — это Крест,
Четыре животных его охраняют окрест,
А в центре там — сердце, оно все страшнее стучит.
Я вспомнила память, нашла золотые ключи.
Четыре животных к концам своих стран побежали.
Чтоб сразу за всеми успеть — распяться надо вначале.
Ангел над головой, лев красногрудый в ногах,
Двое других по бокам, на часах.
Лука, Иоанн, Марк и Матфей
В розовом сумраке сердца сошлись со связками книг.
Сердце, сердце, прозрей же скорей!
Сердце глазёнком косится на них.
У мысли есть крылья, она высоко возлетит,
У слова есть когти, оно их глубоко вонзит.
О, ярости лапа, о, светлого клюв исступленья!
Но ангел с Тельцом завещали нам жалость, смиренье.
Я всех их желаю. И я не заметила — вдруг —
На Север летит голова, а ноги помчались на Юг.
Вот так разорвали меня. Где сердца бормочущий ключ —
Там мечется куст, он красен, колюч.
И там мы размолоты, свинчены, порваны все,
Но чтоб не заметили — время дается и дом.
Слетая, взлетая в дыму кровянисто-златом,
Над бездной летим и кружим в колесе.
В крещенскую ночь злые волки сидят у прорубной дыры.
Хвосты их примерзли, но волки следят за мерцаньем игры
Звезд, выплывающих снизу, глубокие видят миры.
Зоркие жалкие твари — не звери-цари.
Волки — то же, что мы, и кивают они: говори.
Мутят лапою воду, в которой горят их глаза
Пламенем хладным. Если это звезда, то ее исказила слеза.
В ней одной есть спасенье, на нее и смотри,
Пока Крест, расширяясь, раздирает тебя изнутри.

1997


Цикл «Элегии на стороны света» написан в 1978 году. Пятая элегия, примыкающая к нему, создана почти двадцать лет спустя. В этих стихах Шварц ближе всего к традиции барочной метафизической поэзии.

Тема цикла 1978 года – смерть и воскресение. «Стороны света» упоминаются в стихах, но скорее как опознавательные знаки, причем содержание этих знаков сложно. Так, в «южной» элегии основной мотив – устремление к некоему «полюсу», одновременно северному и южному, о котором мечтали «и Нансен и Пири, и Скотт». Запад предстает как убежище мертвых, страна теней.
В «Большой элегии на пятую сторону света» реальные стороны света оказываются гораздо конкретнее – можно сказать, что они теснее связаны с культурными стереотипами. Юг – это мир «сладострастья» и «багрового пламени»; Восток – «покой» и «боги в «шафранной одежде»; север загадочен («правит в снегах голова»). Негативная характеристика Запада – может быть, отражение «евразийских» (назовем их так) настроений Шварц в 1990-е годы.

Но метания человеческого духа в мире четырех координат бесплодны. Единственное спасение – погружение в точку их схождения, крест-водопад. Из этой точки четыре стороны света оказываются связаны с «четырьмя животными» (лев, человек, орел, бык) символизирующими четырех евангелистов. Крест разрывает человеческое сознание, звезда (вифлеемская) удерживает его. Так пространство реальное преобразовывается в пространство метафизическое.

Сотоварищи по созерцанию этой звезды и устремлению к ней – «злые волки», «жалкие твари», чье появление в тексте кажется в первое мгновение немотивированным, но объясняется из большого поэтического контекста (от «Безумного волка» Заболоцкого до «Лавинии» самой Шварц).

Другими словами – перед нами одно из самых мощных, сложных и в то же время загадочных стихотворений в корпусе текстов Елены Шварц.

10. «Перевернутый Эверест» - бездна памяти

ПЕРЕВЕРНУТЫЙ ЭВЕРЕСТ, ИЛИ БЕСКОНЕЧНОСТЬ ПАМЯТИ


Когда я в бездну жизни собственной гляжу —
Чего я только там ни нахожу —
Как бы в разверзшейся воронке под ногами —
Что было так давно, что было с нами,
Что там со мной и что не повторится.
Всплывают тьмой изъеденные лица.
И разгребаю выгнутой стопою
Осенний сад, где были мы с тобою.
Я рисовала, ты смотрела на меня,
И листья реяли, вином своим пьяня.
И Хлебниковым, скажем, опьяненье,
И аппарат “Любитель”, и стремленье
Страдать за всех, за всех, и больше всех,
И одноклассница Вовк-Курелех…
Вот прошлое, похожее на свалку,
Гудит, царапает, и мне его не жалко.
Как будто бы несчастные у рынка
Три продают непарные ботинка,
И горсть забытых снов, и замшевая куртка,
Там жалю я ладонь огнём окурка.
Зачем же я на берегу весь этот хлам ужу?
Он обречён огню, он обречён ножу.
Всё кажется, что отыщу я там
Совсем забытое, завидное богам.
Затем, что там мой рай, а здесь — внезапный ад,
Мне боязно забыть родной погасший взгляд.
Зачем дана вся эта бесконечность
Адаму, мне — как некая увечность?
Зачем внизу зияет Эверест,
Куда всё валится, что вижу я окрест?

2006


Одно из наиболее «человечных» стихотворений Шварц. Метафизически глубокий и емкий центральный образ неожиданно сочетается в нем с прямотой высказывания.
Бесконечно растущая память о личном прошлом становится бездной, «перевернутым Эверестом» - и не потому, что мир прошлого сам по себе разительно отличается от окружающей поэта жизни (как это у Ахматовой в «Подвале памяти» и «Поэме без героя»). Прошлое убого, бессмысленно, «похоже на свалку», состоит из важного («стремленье cтрадать за всех, за всех, и больше всех») и из незначащих мелочей – но все оно в целом есть «рай» в сравнении с «внезапным адом» настоящего лишь по одной причине: в настоящем нет «родного погасшего взгляда».

Адресат стихотворения – мать Елены Шварц, Дина Морисовна Шварц (1921-1998), театровед, многолетний заведующий литературной частью ленинградского Большого Драматического театра, правая рука Георгия Товстоногова, важнейшая фигура театральной жизни 1960-90-х годов. Елена Шварц была очень близка с матерью и тяжело перенесла ее смерть. Боль от этой утраты отразилась во многих стихах.

В этом стихотворении страх забыть прошлое – это страх забыть о своей любви и корнях своей жизни. Именно этот страх заставляет человека (всякого человека, «Адама», не только поэта) бесконечно погружаться в бездну своей памяти, хотя бы это и было своего рода «увечностью».

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Пристальное прочтение #Русский поэтический канон
Бродский и Коржавин: заменить собою мир

Предлогом для сопоставления стихотворений Иосифа Бродского и Наума Коржавина, двух весьма далеких друг от друга поэтов, стала внезапно совпавшая строчка «заменить весь мир». Совпав словесно, авторы оттолкнулись от общей мысли и разлетелись в противоположные стороны.

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.