Фёдор Тютчев: расставание с первой любовью

«Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет!..» – это пророческое обещание Пушкину, давно уже ставшее крылатой фразой, Тютчев при жизни не решился сделать достоянием печати. Почему? Prosodia попыталась это выяснить в новом материале русской поэтической пушкинианы.

Рыбкин Павел

Фёдор Тютчев: расставание с первой любовью


Отказ от осуждения


Лермонтов развесил над гробом Пушкина гроздья гнева, тяжко налитые кровью. В стихотворении «29-е января 1837», законченном спустя пять месяцев после роковых событий, Тютчев призвал к миру и любви. Следует отметить, что слово «мир» употреблено здесь трижды – и в речи от своего собственного лица. «Любовь» возникает лишь единожды, но зато это говорится от имени всей страны, в ударной афористической концовке стихотворения, той самой, которая потом и стала главным вкладом Тютчева в русскую пушкиниану. Напомним текст: 

Из чьей руки свинец смертельный
Поэту сердце растерзал?
Кто сей божественный фиал
Разрушил, как сосуд скудельный?
Будь прав или виновен он
Пред нашей правдою земною,
Навек он высшею рукою
В «цареубийцы» заклеймен.

Но ты, в безвременную тьму
Вдруг поглощенная со света,
Мир, мир тебе, о тень поэта,
Мир светлый праху твоему!..
Назло людскому суесловью
Велик и свят был жребий твой!..
Ты был богов орган живой,
Но с кровью в жилах… знойной кровью.

И сею кровью благородной
Ты жажду чести утолил – 
И осененный опочил
Хоругвью горести народной.
Вражду твою пусть Тот рассудит,
Кто слышит пролитую кровь…
Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..

Примиряющая концовка, бесспорно, удалась, но Тютчев все-таки не решился напечатать эти стихи. Они появились в журнале «Гражданин» только в 1875-м, два года спустя после смерти поэта. Сегодня «29-е января 1837» совершенно точно следовало бы включить в десятку наиболее известных текстов русской поэтической пушкинианы. Как же так вышло, что современникам оно оставалось неизвестным на протяжения чуть ли не сорока лет после своего создания?

Осторожность Тютчева можно понять: он не только отказался осудить Дантеса от своего собственно имени, переадресовав дело на самый верх, но и допустил возможность его правоты, в чем бы та ни состояла. Сегодня такая позиция, пожалуй, могла бы стоить поэту его репутации, особенно если вспомнить, что своим первым успехом он был обязан подборке стихов в пушкинском «Современнике». Во всяком случае, потомки не забудут этой фразы: «Будь прав или виновен он…» А. Ахматова в «Гибели Пушкина» (работа впервые опубликована в 1973) напишет: «Мнение о “правоте” Дантеса было так широко распространено, что даже попало в тютчевские стихи…» Лева Одоевцев, главный герой романа А. Битова «Пушкинский дом» (1978), назовет эти словечки «проговорными» (то есть по сути предательскими), а призыв «Мир, мир тебе, о тень поэта, мир светлый праху твоему!..» истолкует как – «лежи, лежи». Не тревожь нас, пожалуйста!

Оставим, однако, в стороне этические вопросы – отказ от суждения явно входит в эстетическую программу текста. Это одно из проявлений того, как Тютчев вообще понимает роль поэзии. Позднее, в конце 1840-х – начале 1850-х, в стихотворении, которое так и будет называться –

«Поэзия», – он напишет: 
Среди громов, среди огней,
Среди клокочущих страстей,
В стихийном, пламенном раздоре,
Она с Небес слетает к нам –
Небесная к Земным Сынам,
С лазурной ясностью во взоре –
И на бунтующее Море
Льет примирительный елей.

Елейным «29-е января 1837», конечно, не назовешь, но если уж мы заговорили об эстетике, неизбежно возникает вопрос о качестве текста. Лева Одоевцев говорит без обиняков: «Вялое, спертое… удовлетворенное стихотворение… как прислушивание к послеобеденному пищеварению...»

Битов от позиции своего героя всячески дистанцируется. Прежде всего, у него речь идет о Левиной статье «Три пророка», набранной мелким шрифтом и упрятанной в приложение ко второй части романа. Но главное, автор не чурается прямых оценок героя. Так, он указывает, что Лева не читал классической работы Ю. Тынянова «Пушкин и Тютчев» (1926), – а это для литературоведа непростительно! – и что в оценке стихов Тютчева на смерть Пушкина «договаривается до совсем страшных вещей»: отказывает им в искренности. В исполнении Битова такое явное желание дистанцироваться от позиции героя выдает скорее авторское сочувствие ему. И оно, как мы увидим ниже, себя еще проявит.

Лева сравнивает «Пророков» Пушкина, «Пророка» Лермонтова и «Безумие» Тютчева. Разумеется, на высоте задачи стоит только Александр Сергеевич. Михаил Юрьевич – обиженный подросток, он же – шумный и несчастный романтик Бетховен. А вот Федор Иванович – Сальери-завистник, змей, жалящий исподтишка. В итоге Лева договаривается еще и до тайной дуэли Тютчева с Пушкиным, особенно обидной для первого, потому что второй даже не заметил, что с ним стрелялись. Странно, что в таком контексте Одоевцев не вспомнил о «проговорных словечках»: вышло бы, что Федор Иванович – и сам немножко Дантес, а не просто человек, отказавшийся осудить убийцу. 

Широко известна реплика Тютчева «Пойду, Жуковского убью» – в ответ на новость о высылке Дантеса заграницу. Это бонмо приводит в частном письме И. Гагарин, сослуживец Федора Ивановича по дипломатической миссии в Мюнхене. Происхождение реплики и ее возможные толкования подробно рассмотрены в работах Г. Чулкова, К. Пигарева, А. Осповата. Осповат ставит ее в прямую связь с происхождением стихотворения «29-е января 1837». Импульс для его написания, по версии ученого, было дан обсуждением (в июне того же года) письма В. Жуковского «Последние минуты Пушкина», которым открывался пятый, посмертный том «Современника». В этом письме ни словом не упоминалось о дуэли. Каково бы ни было точное значение тютчевской остроты (1. «Убью, и ничего мне за это не будет»; 2. «Убью и покину рабское отечество, в котором гибнут его лучшие поэты, а о причине смерти говорить нельзя»), налицо ее полная эмоциональная противоположность стихам. Там – призывы к миру и признание в любви, здесь – жажда убийства. Конечно, едва ли реплика могла компрометировать стихи, но Тютчев – это всего лишь допущение – вполне мог решить, что рисковать не стоит: пусть все остается достоянием частной переписки. Он передал автограф «29-го января 1837» все тому же И. Гагарину, который вскоре отправился за границу – кстати, как и сам Тютчев. Жуковского он, конечно, не убил. Василий Андреевич почил с миром в апреле 1852 года. Федор Иванович откликнулся на эту смерть тоже очень мирными стихами «Памяти В.А. Жуковского», которые были два года спустя благополучно опубликованы в «Современнике». 

Попытка восстановить равновесие


Сравнение «29-го января 1837» со «Смерть поэта» неизбежно и в полной мере оправданно. Его с блеском провел А. Долинин в статье, которая так и называется: «Цикл “Смерть поэта” и “29-е января 1837” Тютчева» (2003). Исследователь приходит к следующим выводам (выделения жирным шрифтом – как в оригинале): «Если предшественники Тютчева говорят о Пушкине, обращаясь с инвективами к его врагам, то сам он демонстративно обращается к Пушкину, как равный к равному, как поэт к поэту, уводя на задний план темы “вражды” и “людского суесловья”, центральные для Лермонтова». «Тютчев именует поэта “божественным фиалом” и “органом богов”, а его убийцу клеймит с точки зрения “высшей правды” как “цареубийцу”, что имплицитно уподобляет самого Пушкина царю как помазаннику Божьему. Это уподобление, в свою очередь, восходит к знаменитым пушкинским словам, обращенным к поэту: “Ты царь: живи один…”  Тем самым Тютчев переадресует Пушкину традиционную концепцию поэта как “божественного посланника”, вдохновенного медиума, чьими устами говорят боги, – концепцию, которую отстаивал сам Пушкин, – и солидаризируется с ней, а не с романтической концепцией Лермонтова».

Иными словами, перед нами развернутая и вполне продуманная антитеза «Смерти поэта». В целом это верно, но позволим себе несколько небольших уточнений. А. Долинин сравнивает произведение Тютчева также со стихами Э. Губера «На смерть Пушкина». Во всех трех текстах присутствует четкое разделение на два сегмента за счет резкого перехода от третьего ко второму лицу. Долинин демонстрирует этот переход, помещая цитаты одну за другой и выделяя жирным шрифтом местоимения:

«А ты!.. Нет, девственная лира
Тебя, стыдясь не назовет…» (Губер).

«А вы, надменные потомки…» (Лермонтов).

«Но ты, в безвременную тьму
Вдруг поглощенная со света,
Мир, мир тебе, о тень поэта…» (Тютчев). 

Странно, однако, что исследователь не посчитал нужным подчеркнуть, что у Губера с Лермонтовым в третьем лице рассказывается о Пушкине, во втором – о его убийцах, а у Тютчева – наоборот. Не отмечено и то, что Тютчев начинает с убийцы, чтобы побыстрее с ним разделаться, перенаправив действительно полномочному судие, тогда как Губер и Лермонтов, напротив, приберегают Дантеса и всю клику для финала, чтобы тем сильнее (буквально – «окончательней») прозвучали обвинения и проклятия. Наше уточнение состоит в том, что «29-е января 1837» – это антитеза, покрепленная еще и композиционной инверсией текстов, с которыми вступает в полемику. 

Итак, Тютчев не просто оспорил тех, кто призывал к мести, – он по сути вернул Пушкину его самого – в качестве олимпийца, поэта-царя, небожителя. И все-таки – отказался от публикации. Все тот же вопрос: почему?

А. Долинин пишет: «Попытка Тютчева ответить молодым предшественникам оказалась запоздалой… К лету 1837 г. место дефинитивного отклика на гибель Пушкина в русской поэзии прочно заняла лермонтовская “Смерть Поэта”, чей приоритет (поддержанный реакцией властей, не преминувших создать Лермонтову надлежащую биографию) уже ничто не способно было поколебать». 

Положим, так. Но из проведенного исследователем сравнительного анализа следует, что могли быть и другие мотив для публикации – в самом деле, зачем нужна антитеза, как не для восстановление гармонии? Сегодня ясно, пожалуй, что без тютчевского отклика русская поэтическая пушкиниана – и прежде всего, стихи на смерть поэта – была бы не просто не полна, но и дисгармонична и в этом смысле не отвечала бы природному равновесию самого Пушкина. Ясно и то, что увещевания типа «Ребята, давайте жить дружно!» звучат более вяло, чем страстные призывы казнить убийц, но кто-то же должен пролить на бунтующее море примирительный елей. И этот кто-то – поэт (в уже формирующемся понимании Тютчева). Может быть, дело в качестве самой антитезы?

Что говорил Тынянов


Настало время вспомнить работу Ю. Тынянова, которую не читал Лева Одоевцев. «У Тютчева, – пишет исследователь, – своеобразие его литературного лица было в том, что средства стиля стали у него жанрообразующими. Так натурфилософский параллелизм, “двоичность” не осталась у него только материалом и стилем, но и повлекла всю организацию стихового материала. Самое построение у него стало параллелистическим или антитетическим, в зависимости от материала. Строфа (метр вообще) получила у него особую семантическую функцию: антитеза стилистическая развивается в антитетических строфах. Стихотворение стало одной антитезой, одним образом, стало фрагментом». 

Тынянов отмечает еще две особенности тютчевских антитез – они, как правило, имеют некоторую предысторию за рамками текста (исследователь употребляет немецкое определение Vorgeschichte) и, как правило, это литературная предыстория – получаются стихи о стихах.

Разумеется, Тютчев не мог думать о себе словами Тынянова. Он был волен вообще никак не рефлексировать по поводу характерных особенностей своей поэзии, в частности, этой ее антитетичности. Но антитезу «Смерти поэта», как мы видели, он выстраивал все же вполне сознательно, на уровне и содержания, и структуры. Наверняка осознавал он и то, пишет скорее стихи о стихах, чем о самой смерти, которая у Лермонтова как раз вынесена на первом план во всей своей трагической наготе. Как результат, должно было появиться и осознание того, что «29-е января 1837» ничего радикально нового не привносит в его, Тютчева, поэтику. Оно не стало открытие для него самого. И уж тем более тут нельзя говорить о рождении нового поэта для всей России, как произошло в случае с Лермонтовым. Уже в ранних тютчевских стихах «К оде Пушкина на Вольность» (1820) все это уже было – и призывы к миру, и даже царская парча на плечах поэта:

Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца,
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца!

Между прочим, эти стихи тоже при жизни Тютчева не печатались – они были опубликованы только в 1887 году в журнале «Русская старина». Но тут хотя бы понятно: юношеские опыты. Но если и зрелые стихи к ним ничего особенно нового не добавили, может быть, их тоже разумнее оставить под спудом?

Формула любви как формула отречения


Есть, однако, совсем простое объяснение, почему Тютчев не опубликовал при жизни «29-е января 1837»: это как раз сама их финальная формула. Первая любовь не забывается – это правда. Но правда и то, что к ней обычно нет возврата. С ней прощаются навсегда. Она даже может быть неудачной. Сам Тютчев, кстати, прославится как певец «любви последней, зари вечерней». Вспомним опять-таки Леву у А. Битова – художник порой точнее схватывает суть, чем литературные критики и ученые: «Первая любовь!.. – в этом отношении к Пушкину сам Тютчев. Первая и безответная. Всю жизнь терзающая и ревнуемая. И то облегчение, которое испытывает, вместе с как бы горем, неудачливый и сосредоточенный любовник от смерти возлюбленной: уже больше никому не станет она принадлежать и это еще что... главное, никого больше не сможет любить. Уф! Но жить-то надо... и Россия будет жить с женой, с любовницами, с ним, с Тютчевым». В общем, будет жить с другими. 

Другим путем пойдет и поэзия. Не вперед или назад, как говорит Тынянов, а – вкось. И вкось двигался не только Лермонтов, но, конечно, и сам Тютчев. Так что антитеза «Смерти поэта» выходила не только запоздалой, но и в чем-то фальшивой, вернее, снова «проговорочной»: формула любви становилась априори формулой отречения. Надо ли такое печатать?

Уже на исходе ХХ века М. Берг в предисловии к своему роману «Несчастная дуэль» (1997, 1999) напишет, что «наш первый поэт, несмотря на прокламируемую на протяжении нескольких столетий любовь, в которой ему объяснялись все русские классики и многие поколения русских читателей, оказался без последователей…» 

Тютчев, пожалуй, первым признался в такой любви от лица всей России, и первым – назвал ее первой национальной любовью, Звучит красиво, но по сути похоже не просто на сжигание мостов, а на прямую констатацию – они сожжены: «любовь» тут совершенно неизбежно рифмуется с «кровью».  Возврата нет. Никакой встречи впереди, тем более – законного брака и детей – у России с Пушкиным уже не будет. 

О том, что он сам пошел по другому пути, ни вперед, ни назад, а именно вкось от Пушкина, Тютчев точно не мог не догадываться. 

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Александр Межиров и атмосфера 70-х

15 лет назад не стало одной из ключевых фигур первого послевоенного поколения в русской поэзии. Эта фигура, впрочем, пережила ряд трансформаций, став одним из ярких образцов сознания семидесятников.

#Переводы #Поэзия в современном мире
Роберто Хуаррос: Поэзия это ещё и жест

Слово неумолимо испытывает на прочность границы человека — так понимает поэзию аргентинский поэт-метареалист Роберто Хуаррос, чье эссе Prosodia публикует в переводе Сергея Батонова.