Цитата на случай: "Пронзительный резкий крик / страшней, кошмарнее ре-диеза / алмаза, режущего стекло, / пересекает небо". И.А. Бродский

Франсуа Рабле: все говорят стихами

468 лет назад, 9 апреля 1553 года, в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.

Рыбкин Павел

портрет Франсуа Рабле | Просодия

Тринк!


Мы говорим «Рабле», подразумеваем «Бахтин» и все, что с этим связано: карнавал, диалог, народная смеховая культура, телесный низ. Один весьма значительный современный поэт (не будем называть имен, ибо мнение было высказано в личной переписке с автором предлагаемого материала) заметил, что Бахтин к Рабле имеет отношение не большее, чем, скажем, оперная дилогия Гектора Берлиоза «Троянцы» к «Энеиде» Вергилия. Это, конечно, очень субъективное мнение, но если перечитать «Гаргантюа и Пантагрюэля» «голыми глазами», то первым, что в них бросится, будет не обилие скабрезных шуток, а широчайшее присутствие в тексте поэзии, пусть и шутливой, но по форме все-таки весьма далекой от народной.


Роман открывается и заканчивается стихами. Да, его прозаический зачин известен больше: «Достославные пьяницы и вы, досточтимые венерики (ибо к вам, а не кому другому, посвящены мои писания)!» (Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль. Серия: Библиотека всемирной литературы. М.: Издательство «Художественная литература», 1973. Перевод Н. Любимова. С. 29) Все верно, но предваряет его все-таки стихотворное обращение «К читателям»:


Читатель, друг! За эту книгу сев,

Пристрастия свои преодолей,

Да не введет она тебя во гнев;

В ней нет ни злобы, ни пустых затей.

Пусть далеко до совершенства ей,

Но насмешит она тебя с успехом.

Раз ты тоскуешь, раз ты чужд утехам,

Я за иной предмет не в силах взяться:

Милей писать не с плачем, а со смехом, –

Ведь человеку свойственно смеяться.

(Там же, пер. стихов здесь и далее выполнен Ю. Корнеевым).


Спору нет, смех заявляет о себе сразу, но также бесспорно, что это никакой не площадной смех: читатель беседует с автором тет-а-тет.  Заметьте, друзья: вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром.  В финале романа принцесса Бакбук, жрица храма, где находится Оракул Божественной Бутылки, истолковывает его пророчество Тринк! как Пей! Бакбук поясняет, явно отвечая на приведенное выше обращение к читателю: «Мы здесь придерживаемся того мнения, что не способность смеяться, а способность пить составляет отличительное свойство человека, и не просто пить, пить все подряд – этак умеют и животные, – нет, я разумею доброе холодное вино. Заметьте, друзья: вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром».


Дар? Да еще пророческий? О чем это? Видимо, о поэтическом даре, о вине – как о меде поэзии. Едва произнеся «тринкнем», Панург, искавший всего лишь ответа на вопрос, жениться ему или нет, начинает рифмоплетствовать:


О добрый Бахус! В честь твою

Я, тринкнув, чарку разопью.

Ха-ха, хо-хо, недолог срок,

И снова будет тверд, как рог,

Привесок нерадивый мой!

И т.д. (указ. соч. с. 707)


Привесок привеском, но Пантагрюэль тоже отвечает Панургу стихами. Между ними завязывается нечто вроде поэтического состязания, куда встревает и брат Жан, натура исключительно приземленная, как и положено монаху в раблезианском мире: «Клянусь Иоанном Предтечей, рифмач из меня выйдет не хуже всякого другого, ручаюсь. А уж коли не угожу, так не обессудьте.


Господь! Простую воду,

Вином ты делал встарь.

Дай, чтоб мой зад народу

Мог заменить фонарь».

(Указ. соч. с. 708)


Это уже, конечно, юмор площадной, грубый, но когда все начинают говорить стихами, то телесный низ по умолчанию вынужден хоть немного отступить в тень, даже если все стихи будут неприличными. Читателю нелишне тут вспомнить еще вот о чем. К храму Божественной Бутылки героев сопровождал некий Фонарь. В самом начале предприятия Панург заявил, что «намерен посетить страну Фонарию и там обзавестись каким-нибудь ученым и полезным фонарем, который во время путешествия окажет… такие же услуги, какие Сивилла оказала Энею, когда тот спустился в Елисейские поля» (с. 417). Неловко пояснять, но Сивилла – само воплощение пророческого дара, ее имя даже стало нарицательным в этом смысле, а Эней – герой уже упоминавшейся поэмы Вергилия, который стал настоящим гидом по загробному миру для Данте. Стало быть, поэтический контекст сохраняется. Или нет?


Обретенный героями Фонарь (с. 685) у самого портала храма отказался их далее сопровождать, препоручив заботам Бакбук. Это допустимо толковать и в том смысле, что поэзии в его лице закрыт вход в храм высшей истины, которая в вине – а что она именно в вине, жрица говорит прямо (с. 707). Не исключено, что здесь имеется в виду некое высшее, эзотерическое знание или особенно глубокая философия. Указанием на это может служить изображение Силена в авангарде Бахусова войска, покоряющего Индию, – такая мозаика украшает пол в портике храма (с. 692 – 694). А Силен – не просто пьяный смешной старик. Это еще и древнее название особого аптекарского ларчика. Снаружи его украшают разные нелепые фигурки – «взнузданные гуси, рогатые зайцы, утки под вьючным седлом, крылатые козлы» (с. 29), зато внутри хранятся целебные снадобья, спасающие людям жизнь. 


В самом начале романа Рабле сравнивает такой ларчик с Сократом. Философ тоже был с виду нелеп – «но откройте этот ларец – и вы найдете внутри… живость мысли сверхъестественную, добродетель изумительную, мужество неодолимое, трезвость беспримерную, жизнерадостность неизменную, твердость духа несокрушимую и презрение необычайное ко всему, из-за чего смертные так много хлопочут, суетятся, трудятся, путешествуют и воюют». Иными словами, сокровенное Тринк может означать вовсе не мед поэзии, а высшее знание, даруемое только великим посвященным. Иными словами, сокровенное Тринк может означать вовсе не мед поэзии, а высшее знание, даруемое только великим посвященным. Проблема, однако, в том, что силен, понимаемый как драгоценный ларец с целебными снадобьями, – это метафора и всего романа в целом, а поэзии в нем никак не меньше, чем философии. Задница монаха, заменяющая народу фонарь, – не просто карнавальная игра с телесным низом. В качестве реплики в стихотворном полилоге брата Жана с Панургом и Пантагрюэлем она с неизбежностью отсылает их к прежним упражнениям в стихотворстве и поэтическим контекстам романа в целом. Особенно это касается Панурга. Он знает великое множество языков, в том числе и фонарский, на котором даже помнит кое-какие стихи:


Брисзмарк д’альготбрик нубстан зос

Исквебфз пруск; альборльз кринкс закбак.

Мисб дильбаркльз морп нипп станкз бос.

Стромбз Панрг вальмап квост груфз бак.


Этот отрывок был зачитан как раз тогда, когда Панургу пришла в голову мысль найти себе Сивиллу-Вергилия среди жителей Фонарии. Стало быть, зад, сияющий народу как фонарь в стишках брата Жана, – пародия не только на религию (чудо в Кане Галилейской названо прямо), но и на философию с поэзией. Диогена и его фонарь тут вспомнит всякий. О стихах на фонарском языке мы уже напомнили. Остается сказать о воспевающем зад рондо из прославленной главы XIII (книга первая) – той самой, где говорится о подтирках Гаргантюа:


Мой зад свой голос подает,

На зов природы отвечая.

Вокруг клубится вонь такая,

Что я зажал и нос и рот.

О, пусть в сей нужник та придет,

Кого я жду, опорожняя

Мой зад!


Тогда я мочевой проход

Прочищу ей, от счастья тая;

Она ж, рукой меня лаская,

Перстом умелым подотрет

Мой зад!


Да, это самое начало истории, детство Гаргантюа. Де-юре никаких Пантагрюэля, Панурга и даже брата Жана еще нет и в помине. Но читателю нелишне вспомнить, что де-факто первая книга (1534) вышла после второй (1533). И если в первой книге один из самых известных эпизодов – это как раз рассуждения Гаргантюа и отца его Грангузье о подтирках, где лучшей оказываются молодые пушистые гусята, то во второй к таким эпизодам относится мстительная проказа Панурга, совершенная в отношении знатной дамы, не пожелавшей разделить его страсть. А там снова возникает знакомая твердая форма! Панург был очень прямолинеен: он указал даме на свой гульфик и заявил, что его Жану Шуару требуется помещение. Панург был очень прямолинеен: он указал даме на свой гульфик и заявил, что его Жану Шуару (в Одессе сказали бы – Антону) требуется помещение. В этом помещении просителю, разумеется, было отказано. Панург вроде бы смирился и перешел к ухаживаниям по все правилам куртуазного «вежества» и – вуаля! – наваял рондо:


На этот раз надеюсь я, что снова

Меня вы не прогоните сурово,

Как в день, когда, не вняв мои мольбам,

Хоть ни делами, ни речами вам

Не причинил я ничего дурного,

Вы не нашли приветливого слова,

Чтоб, облегчая боль отказа злого,

Шепнуть мне: «Друг, нельзя быть вместе нам

На этот раз».


Не скрою я из-за стыда пустого,

Что сердце от тоски сгореть готово

По той, кто краше всех прекрасных дам,

Что хоронить меня придется вам,

Коль не дадите мне вскочить в седло вы

На этот раз.


Концовка стихотворения не оставляет никаких сомнений в том, что куртуазность Панурга была издевательской с самого начала. Он уже ничего не хочет, кроме как отомстить неприступной красавице.


Прежде чем вручить стихи, наш изысканный кавалер нашел в городе суку в течке и целые сутки ее откармливал. «Наутро он ее убил, засим извлек из нее то, о чем толкуют греческие геоманты, разрезал на мельчайшие частицы» (с. 238) и отправился с ними в церковь, куда как раз должна была явиться дама. При встрече Панург сунул ей бумажку со стихами и, пока происходило чтение, ловко насыпал бедняжке своего снадобья в складки платья. Как результат, при выходе из церкви за дамой увязалась процессия из 600 014 псов. Они не просто метили своей мочой любое место, которого касалось платье несчастной, но еще и прыгали ей на шею, портя и без того испорченный убор. А когда дама все-таки добралась до дома и захлопнула за собой дверь, собаки, которых стало еще больше, так эту дверь отделали, «что из их мочи образовался целый ручей, в котором свободно могли плавать утки…» (с. 238 – 239). Мочепотоп – частое явление в романе, но здесь важно, что он прочно связан с изысканной поэтической формой рондо, ведущей свою родословную от труверской кансоны, а труверы или трубадуры дали миру самые чистые и высокие образцы служения даме сердца – не только в стихах, но и в жизни (см. например известные «Жизнеописания трубадуров» в серии «Литературные памятники», М.: «Наука», 1993).


Стало быть, все же телесный низ и карнавал? Да, но все-таки преподнесенные данные сквозь призму формы, чье происхождение высоко и благородно и к площадной культуре отношения не имеет. По большому счету, и родословная всего романа в целом – тоже поэтическая.



Вопросы генеалогии


Известно, что Рабле начал не просто с переделки народной книги «Великие и неоценимые хроники о великом и огромном великане Гаргантюа». Он следовал еще и Луиджи Пульчи с его эпической поэмой «Большой Моргант» и мастеру макаронического стиха Теофило Фаленго, у которых даже заимствовал отдельные образы (Указ. соч., с. 6 – 7). Пульчи в свою очередь ориентировался на иронические стихиДоменико Буркьелло, а тот был виртуоз хоть и неканонического, так называемого «хвостатого», но все же сонета, самой главной среди всех твердых форм. Для русскоязычного читателя все эти авторы практически не существуют. Пульчи и Фаленго переводились лишь отрывками, у Буркьелло переведена всего пара сонетов (см. Серия: «Библиотека всемирной литературы». Европейские поэты Возрождения. М.: Издательство «Художественная литература», 1974, с. 57 – 58). Приведем один из них в переводе Евгения Солоновича:


Не бойся, коль подагра завелась,
Тебя избавлю я от этой пытки:
Возьми пораньше утром желчь улитки,
Сними с одежды мартовскую грязь,

Свари морскую губку, запасясь
В придачу светом
три-четыре нитки
И тенью, слей из котелка избытки,
Смешай все вместе
и готова мазь.

О свойствах не забудь недостающих
И приготовь еще один состав,
Чтоб не осталось вовсе болей злющих:

Сверчковый жир возьми, сверчка поймав,
И голоса в пустыне вопиющих,
И мелкий порошок гражданских прав;

А если ты из пьющих,
Стакан святой… чуть не сказал «воды»
Тебя вконец избавит от беды.


Стихотворение заслуживает детального анализа, но за недостатком места укажем лишь на святой стакан в финале – это, по сути, тот же заветный Тринк. Перечислить все поэтические контексты романа Рабле – задача тем более невыполнимая в рамках статьи и требующая целого тома комментариев. Перечислить все поэтические контексты романа Рабле – задача невыполнимая в рамках статьи и требующая целого тома комментариев. Перечислить все поэтические контексты романа Рабле – задача тем более невыполнимая в рамках статьи и требующая целого тома комментариев. По-русски эта задача еще не решена, в том числе и потому, что такое решение требует для начала новых переводов или актуализации существующих, чтобы было что перечислять и комментировать. Без всего этого восприятие романа серьезно затрудняется.


Стихи тут разлиты по всему повествованию, а не только открывают и завершают его. И если выше мы сказали, что ларец-силен, похожий на Сократа, позволяет под сокрытой в вине истиной понимать все же не мед поэзии, а некое философское знание, то теперь напомним, что кроме этого ларца есть и некий фамильный склеп – тоже в самой первой книге и даже в первой ее главе. Конца у склепа нет, а при входе изображен кубок и написано: Hic bibitur – «Здесь пьют». Далее при раскопках обнаружено девять фляг (по числу Муз?) и заплесневелая книжица с родословной Гаргантюа. Так вот: эта родословная написана стихами – ей отведена вся глава II (c. 34 – 37). Получается своего рода вставная поэма. Такой же вставной поэмой можно считать и программное описание Телемской обители – глава XLV (с. 148 – 150). А в фундаменте обители – еще одна поэма или пророческая загадка, занимающая большую часть главы LVIII (с. 155 – 158). Она, кстати, целиком заимствована у Меллена де Сен-Желе (поэта, которого, наряду с Клеманом Маро, называют в числе первых, кто стал писать сонеты по-французски).И это только крупные стихотворные формы. Малые – например, рондо – мы уже цитировали. Всего их в романе три. Последнее, по просьбе Панурга, ищущего, как мы знаем, ответа на вопрос, жениться ему или нет, пишет престарелый поэт Котанмордан:


Женись, вступать не вздумай в брак,

Женившись, угадаешь в рай.

А коль не женишься, то знай,

Что был ты вовсе не дурак.


Не торопись, но поспешай.

Беги стремглав, замедли шаг.

Женись иль нет.


Постись, двойной обед съедай.

То, что починено, ломай.

Разломанное починяй.

Балуй ее, бей за пустяк.

Женись иль нет.


Ответ тут полностью совпадает с вопросом и заранее готовит нас к тому, что конец совпадет с началом, а смерть, как видно, даст новое рождение. Все это вполне отвечает карнавальной амбивалентности бахтинской концепции. Но само присутствие поэзии, тем более в таком изобилии и в самых рафинированных ее формах, ясно указывает на то, что дело не только в народной смеховой культуре, то есть коллективном начале, но еще и в начале индивидуальном, авторском. Эта диалектика была как раз очень тонко прочувствована русскими поэтами, что хотя бы отчасти компенсирует недостаток у нас исследовательской активности в отношении европейских поэтических контекстов романа. Тут снова требуется обстоятельный разговор, но общие его контуры все-таки позволим себе наметить.



Чистяков и Китай


Когда Панург услышал заветный Тринк от Божественной Бутылки, он сначала истолковал его не как положительное решение вопроса о женитьбе, а вполне себе прозаически: «Истинный бог, она разбилась или уж по меньшей мере треснула!.. Так в наших краях разговаривают хрустальные бутылки, когда лопаются от огня». Это очень важное сравнение.


Однажды, еще на пути к Оракулу, друзья вдруг начали слышать голоса у границы Ледовитого моря. Это были слова и звуки, замерзшие там прошлой зимой, во время жестокой битвы, и с наступлением тепла оттаявшие. Путники выхватывали куски льда прямо из воздуха, отогревали их на ладонях и слушали. Там были и ругательства, и ржанье коней, случился даже один выстрел из фальконета. Путники выхватывали куски льда прямо из воздуха, отогревали их на ладонях и слушали. Там были и ругательства, и ржанье коней, случился даже один выстрел из фальконета – «звук, подобный тому, какой издают ненадрезанные каштаны, когда они лопаются на огне» (с. 568). Согласитесь, это тоже очень похоже на Тринк в первоначальной трактовке Панурга. На корабле он выразился так: «Эх, кабы дал мне господь прямо здесь, никуда дальше не двигаясь, услыхать слово Божественной Бутылки!» (с. 569). Господь не дал, но автор – другое дело. Это же его стараниями герои сравнивают оттаявшие слова не только с лопающимися на огне каштанами, но и со словами Гомера, которые были «летучи, бегучи, текучи и, следственно, одушевленны» (с. 567), и даже с пением Орфея и его лиры (с. 568) – то есть с поэзией.


Образ оттаявших слов и звуков неожиданно возникает в совершенно нераблезианском стихотворении Юрия Кузнецова «Вечный снег», где пастух находит высоко в горах тела убитых солдат:


От густого дыханья овец

Пробудились замёрзшие звуки,

Отодвинулся страшный конец,

И оттаяли крестные муки.

(Ю. Кузнецов. Стихотворения и поэмы. М.: Литературная Россия. Т. 3, с. 301).


Никаких аллюзий на голоса поэтов тут нет, чей-то «хриплый голос далекого брата», протаявший, как искра, сообщает буквально следующее:


«Знайте правду: нас нет на земле,

Не одна только смерть виновата.


Наши годы до нас не дошли,

Наши дни стороной пролетели.

Но беда эта старше земли

И не ведает смысла и цели...»


Несмотря на отсутствие смысла и цели пастух в словах далекого брата «ничего, кроме правды, не понял». В чем эта правда состоит, сказать невозможно – стихи заканчиваются молчанием перед вечным покоем. И это, конечно, тоже противоречит Рабле с его прославлением жизни. Важно, однако, что «Вечный снег» написан в 1979 году, то есть уже после создания поэмы «Похождения Чистякова» (1975), которая снабжена авторским примечанием «раблезианский гротеск» и где французский сатирик становится одним из главных героев.


Сюжет поэмы с трудом поддается пересказу. Чистяков толчется где-то на Кавказе, на железнодорожной станции с названием «Мы гуляем». Потом он решает воскресить скелет в каком-то школьном кабинете и окропляет этот скелет живой водой (мочится на него). Костяк, внезапно одевшись плотью, является в образе самого мэтра Рабле. Ребята сидят в кабаке три года и три дня, треплются о том о сем. Чистякову становится скучно, и он, вышибив стаканом дверь, исчезает. Герой бродит по белу свету, встречает красавицу по имени Аи, влюбляется, и ее отец, некто Иван Ахримчик (то есть И.А.), немедленно требует от Чистякова на ней жениться. Тот сбегает на Камчатку, причем в обществе Рабле, который, как волшебный помощник в русских народных сказках, является буквально по первому зову. Папаша быстро находит беглеца, играют свадьбу. Жених получает в дар от Рабле осла, а от тестя – пустое место.


О карнавальной символике осла у Михаила Бахтина сказано достаточно, но ясно, что в стихах это еще и отсылка к «Соловьиному саду» Блока, поэту, который уже и без того слышался в имени Аи и без которого по-русски непредставимы слова In vino veritas (их у Рабле произносит Бакбук). С похмелья Рабле, ускоренный пинком под зад от Ахримчика, отправляется домой, в родной Шинон, где, кстати, его герои и набрели, сделав круг, на оракул Божественной Бутылки. Поэма тоже описывает круг, и Чистяков опять едет на юг: «Шашлык шипит под вечными снегами» (вот вам и вечный снег). Тесть умирает от внезапного крика осла. На могильном камне остаются только буквы ИА. А его дочь Аи готовится к новому воплощению под именем Анны.


Кузнецов едва ли считал поэму удачной. По крайней мере, он не включил ее в свой итоговый сборник «Крестный путь» (2003), хотя на тот момент, в отличие от ситуации середины 1970-х, никаких цензурных ограничений уже не было. В финале поэт признает свое поражение, но от присяги мэтру Рабле не отказывается:


Я вызвал тень твою – и побежден,

Но я сражался у твоих знамен.


(Т. 3., с. 187)


«Похождения Чистякова» и раблезианский гротеск – тема, достойная отдельного исследования, поэтому в завершение разговора вспомним стихи, в отношении которых такое исследование уже было проведено. Это «Путешествие в Китай» Николая Гумилева, с прямым обращением к мэтру Рабле быть капитаном на судне. Кузнецов наверняка учитывал это при работе над поэмой. Его Чистяков, едва овладев грамотой, начал писать слово из трех букв на всем подряд, в том числе «на длинной шее гордого жирафа» и «на стене великого Китая». Представляется невероятным, чтобы автор мог тут не вспомнить о Гумилеве. 


Другое дело, что Кузнецов, в отличие от Гумилева, иностранными языками не владел и не мог знать, что по-французски название родного города Рабле, где обретается Оракул Божественной Бутылки, и Поднебесной очень похожи: Chinon и Chine соответственно. Специалист по серебряному веку Майкл Баскер напоминает нам об этом в статье, посвященной как раз «Путешествию в Китай». Раблезианская образность вина, тела и “телесного низа”, являясь неотъемлемой частью праздничного, также, по мнению Бахтина, указывает на конечную победу человека над миром. Главный его вывод формулируется так: «Раблезианская образность вина, тела и “телесного низа”, являясь неотъемлемой частью праздничного, также, по мнению Бахтина, указывает на конечную победу человека над миром… а в самом пиршестве усматривается апофеоз человека, освобожденного от необходимости трудиться. Однако… главное ударение Бахтина приходится всецело на коллективное (народное) и временное; в стихотворении же Гумилёва — на личное и постоянное». Именно так предлагает исследователь понимать ситуацию, в которой поэт просит румяного мэтра Рабле стать капитаном корабля, отправляющегося в Китай.


Все это совершенно справедливо, хотя понятно, что Гумилев никак не мог ни соглашаться, ни спорить с Бахтиным. Он следовал только за Рабле и его романом. А в этом романе – благодаря самому широкому присутствию поэзии, причем в формах, далеких от народных, – исходно присутствует не только коллективная и карнавальная, то есть временная, но и личная и постоянная правда, в том числе персональная правда поэта. Она тоже подвергается осмеянию, но от этого становится только выше и чище.



Тринк!

Читать по теме:

#Переводы
Эдвард Лир: абсолютный поэт

12 мая исполняется 209 лет со дня рождения короля нонсенса Эдварда Лира. По этому случаю Prosodia публикует обзор не самых известных перекличек в его жизни и поэзии, включая трагическую пару к синеруким Джамблям с зелеными головами.

#Главная #Интервью
Мир стал громче, а поэзия – тихое искусство

В продолжение проекта о современной британской поэзии в русском восприятии Prosodia поговорила с шотландским поэтом Дж. О. Морганом о его поэтической кухне и о месте поэзии в мире сегодня.