Кто новое помянет: что современная поэзия делает с памятью
Поворот от художественного к документальному заново открывает для нас способность поэзии сохранять и запоминать реальность. Prosodia проанализировала стратегии работы с личной памятью в поэзии Григория Медведева, Оксаны Васякиной, Лиды Юсуповой и Андрея Гришаева.
Изменения, происходящие в русской поэзии в последние 10-15 лет затрагивают не только её эстетическую функцию, но и обращены к другим проблемам – социальным и политическим. Личность автора и осязаемые границы его опыта не менее интересны, чем техническое многообразие стихотворных практик, а способы выражения опыта играют важную роль в эволюции поэтических традиций.
Поэзия отлично умеет рассказывать истории и ещё лучше – сберегать их. Стихотворение может быть материальным носителем памяти и при этом не превращаться в окаменелый артефакт. Память, заключенная в стихотворении, раскрывается в диалоге между текстом и читателем – то есть, проявляет свойства «живого» носителя, свидетеля. Неформальная коммуникация, благодаря которой прошлое не только реконструируется, но и заново осмысляется, востребована как никогда. «Потребность в памяти есть потребность в истории»1.
В то же время, в поэзии условность границы между индивидуальной и коллективной памятью (и ненадёжность любой памяти вообще) ощущается особенно остро. Приятно думать, что стихотворение работает в первую очередь как способ сберечь что-то интимное, сохранить уникальную индивидуальность событий и впечатлений – иногда и в противовес общепринятому контексту. С другой стороны, поэзия – эффективная машина по распространению образов и символов, благодаря которым идеологические мифы передаются от поколения к поколению. Об этом думать уже не так приятно.
Вслед за историей, социологией и психологией поэзия тоже ищет новые стратегии работы с памятью – наиболее характерные из них рассмотрены в этой статье. Здесь не будет сравнения «правильных» и «неправильных» практик. Скорее, речь пойдёт о том, какими разными путями мы приходим к осознанию своей личности, и что происходит с историями, которые мы сами о себе рассказываем, когда они воплощаются в поэтических текстах.
Григорий Медведев и память поколения
Традиционно в жанре исторической элегии воспоминание оказывается встроенным в культурный контекст, некие условно принятые черты эпохи, страны или поколения. Идейно-художественная целостность подобных стихотворений рождается из умения автора найти связь между личным и коллективным опытом. Кроме того, события, которые можно систематизировать и дополнять, используя внешние данные, имеют для нашей памяти бо́льший приоритет2, поэтому такая стратегия одинаково комфортна и для пишущего, и для читающего.
Повествовательные стихотворение, в которых воспоминание становится частью большой истории и требует онтологического оправдания, причины для помещения в текст, популярны и сегодня. Типичный пример – поэтика Григория Медведева:
Ну, да, плоховато жили,
но хлеба к обеду нам вдоволь ложили.
И в школьные наши карманы,
как в закрома,
от Родины крохи
падали задарма.
Ну, да, широко не живали,
но хлеб из-под парты жевали –
вприкуску с наукой пресной
и затяжной –
вкуснейший, здесь неуместный
мякиш ржаной.
Я надевал в десятый
топорщившийся, мешковатый
пиджак (надевал и злился,
всё ждал, когда дорасту),
в котором отец женился
в 83-м году.
И где он теперь забытый,
с крошками за подкладкой?
Такой у меня вопрос.
На уроках украдкой
хлебом карманным сытый –
отца я не перерос.3
Каждая деталь в этом стихотворении несёт двойную нагрузку, работает и с личной, и с коллективной памятью. Хлеб – не просто образ из детства, а «крохи от Родины», символ эпохи. Парта, за которой жуют «науку пресную» – и конкретное место в воспоминании, и универсальная декорация. Ключевой образ – символически унаследованный пиджак, в котором многие узнают собственный опыт Ключевой образ – символически унаследованный пиджак, в котором многие узнают собственный опыт. В стране, где в большинстве семей младшие донашивают за старшими, жест, конечно, встретит понимание, а вместо пиджака легко подставляется любой другой элемент одежды. Обобщение с первой же строчки задаёт тон всему тексту, и в том, что лирический субъект «не перерос» отца, ощущается скорее не личная история, а диагноз, поставленный целому поколению – мы все не переросли родителей.
В стихотворении Медведева отсутствуют детали, работающие не на связь личного с историческим, а исключительно на глубину переживания. Скажем, упоминается, мол, «отец женился в 83-м», благодаря чему легко установить, о каком поколении идёт речь. При этом нет ничего, что помогло бы нам представить живой образ отца и его отношения с героем. Символически унаследовать пиджак от человека, с которым связаны тяжелые, болезненные чувства, или от фигуры, которую ты боготворишь, – две совершенно разные истории. У Медведева не реализована ни одна из них, поэтому жест остаётся формальным и не развивает традицию жанра новыми решениями.
Григорий Медведев часто сопровождает текст внутренним комментированием, проговаривает выводы, которые читателю обычно интереснее делать самому, оставляя пространство для несогласия с законами авторской вселенной:
Я просыпаюсь в доме моего прадеда.
Редкий русский может так о себе сказать.
Я просыпаюсь в доме моего прадеда на рассвете в конце января,
в маленьком городе у реки на границе леса с подстепьем,
на Красноармейской (бывшей Подьяческой),
ведущей к Красной площади (бывшей Нижней Торговой).
От нее раскинулись улицы, словно пальцы:
как если бы, сидя спиной к реке,
ладонь положить на землю.
Крепко держали городок в кулаке купцы
Нечаевы, Паршины, Грязевы.
Девять храмов построили.
Прадед не участвовал, сумел увернуться, ломали другие.
Болдин какой-то особо усердствовал, по воспоминаниям,
Пестерев и Сопронов.
Все храмы свели на нет.
Потому крестили меня не здесь.4
Стремление контролировать возможные варианты интерпретации текста ощущается не только во фразах-обобщениях, но и в структуре текста: ни один элемент не простаивает без дела, все они функционально подчинены художественному высказыванию. Описание улиц визуально привязано к кулаку, в котором «крепко держали городок», и потому очень подробно Описание улиц визуально привязано к кулаку, в котором «крепко держали городок», и потому очень подробно. Разговор о девяти храмах привязан только к тому, кто их строил, кто ломал, и потому быстро сворачивается. Лирическому субъекту важно упомянуть, что его крестили «не здесь» – но и для этой детали чётко прописаны границы, она не перерастает в описание духовного опыта.
Без развёрнутой рефлексии стихотворение работает скорее как универсальная форма, которую читатель дополняет собственными ощущениями. Личной историю делает не перечисление улиц и фамилий, а необязательные, будто бы случайные фрагменты, спорящие с внешним контекстом, – из них и складывается полнота переживания. Тексты Медведева скорее концептуальны, чем лиричны – обобщённые персонажи разыгрывают типовые сюжеты. А ведь многие из них уже не раз иронически переосмыслены современной поэзией – как, например, в стихотворении Виталия Пуханова:
Во глубине времен бесовских
Я прятался в штанах отцовских.
Он в них на фронт пешком ходил,
В них Сталина похоронил.
Махал Гагарину слоном,
Выпрыгивая из штанов.
Когда же я совсем родился,
Мне этот бред не пригодился,
А в сорок лет на мне как жисть
Штаны отцовские сошлись.
Штаны из страха и железа
Нужны мне стали до зареза.5
Пуханов превращает стандартный сюжет в миф, вкладывая в карманы отцовских штанов все самые шаблонные приметы эпохи. В то же время, настоящим объектом его горькой иронии оказывается не ритуал, а сам герой, нуждающийся в передаче символического предмета, чтобы заполнить некую пустоту. Лирический субъект Медведева больше беспокоился о том, достоин ли он (и те самые «мы», что «широко не живали») отцовского пиджака. Пухановский субъект наоборот – переживает, что наполненные травмой «штаны из страха и железа», непригодные для нормальной жизни, внезапно подошли.
Оксана Васякина и семейная память
Возможно, специфика работы Григория Медведева с деталями связана с желанием сконцентрироваться на воспроизводимой им символической формуле, сделать её узнаваемой и не увести разговор в сторону. Но насыщенность уникальными, по-настоящему интимными деталями и многоуровневое повествование никак не мешают создать у читателя чувство сопричастности. Нечто подобное выстраивает, например, Оксана Васякина в поэме «Когда мы жили в Сибири»6:
когда мы были сытыми
мы были счастливыми
так мы и говорили
что если ты сыта
значит в тебе живет радость
и больше ничего не нужно
мы выходили из дома и шли на остановку Обелиск
мы выходили из дома и шли через пустырь к магазину Тридцатка
мы выходили из дома и шли на гору за подснежниками и смотреть на ГЭС
тогда мы говорили о еде
как мать станет делать кабачковую икру
как бабка купит мешок сахара и наварит самогону
и еще вот так
берешь сухарики кириешки со вкусом бекон
берешь картошку берешь майонез берешь огурцы
если тебе нравятся фрукты в салате
тогда берешь половинку зеленого яблока
только кириешки сразу не высыпай
когда поставишь на стол только тогда кириешки
и бери обязательно из черного хлеба
когда мы жили в сибири
бабка покупала на всю зиму коробку окорочков
и хранила ее на балконе
оберегала ее от голодных замерзших птиц
она надевала фиолетовую кофту брала топор и шла разделывать окорочка
а потом говорила
приходите на окрочка
берешь окорочка маринуешь с лимоном и майонезом
потом натираешь перцем и в духовку
суп сварила с ножками
приезжайте на рулетики из окорочков
приезжайте на пирожки с окорочками
потушила картошку с окорочками
приезжайте есть.
Там, где Григорий Медведев обходится мякишем, Оксана Васякина разворачивает детализованную микровселенную образов. Парадоксально, но бесконечный разговор о еде убедительнее передаёт ощущение голода, чем скупое упоминание хлебных крошек. Семья в режиме выживания: еда как смысл всего, сытость подменяет счастье, а вместо «приезжайте в гости» здесь говорят «приезжайте есть» Семья в режиме выживания: еда как смысл всего, сытость подменяет счастье, а вместо «приезжайте в гости» здесь говорят «приезжайте есть». Такая бедность, конечно, на уровень выше, чем состояние «голодных замерзших птиц», но всё ещё далека от полноценной жизни. Это «новая нищета», о которой пишет, в частности, Елена Георгиевская в статье о поэме Васякиной: «Где нет лишних денег, нет и по-настоящему свободного времени, и возникает ощущение безвременья и пустоты, но не буддийской шуньяты, а пустоты дурной, искажающей пространство».7
Васякина не в меньшей степени, чем Медведев, склонна к прямым высказываниям («мы смотрели на белую воду и на лицах она оставалась / сложной влагой забытия и боли», «мы производили существ / и погибали в пространстве» и т.д.). Причина та же – стремление связать индивидуальную память с коллективной, вывести её на новый уровень. Но если Медведев берёт готовый образ эпохи и встраивает в него воспоминания, то Васякина наоборот – разворачивает отдельно взятый опыт до образа места и времени, провоцируя коллективное осмысление в будущем и даже требуя его: «мы были страшные люди», «у нас не было памяти и не было любви».
Ещё одно характерное различие: отец в стихотворении Медведева – условная фигура, олицетворяющая поколение; у Васякиной отец напрямую говорит о своих чувствах, его образ можно представить, а его голос – услышать:
отец сибирь ненавидел
он так и говорил
я тридцать лет был в ссылке
страшная страшная земля он говорил
он говорил я приходил с работы
ложился к стене лицом лишь бы ее не видеть
сибирь
лишь бы на нее не смотреть
сибирь
и думал
о степи
о белой белой степной выгоревшей траве
о мякоти алой растрескавшегося арбуза
только бы не смотреть на тесноту сибири
В поэме Васякиной воплощена именно семейная память. Она ограничена во времени и пространстве, она уязвима – в отличие от универсальных сюжетов Медведева, которые могут существовать и после смерти «живых» носителей.
Лида Юсупова и проблема достоверности
В поэме Оксаны Васякиной есть фрагмент, ключевой для понимания того, как сегодня возникают новые способы работы с памятью в поэзии:
наверное все было совсем по-другому
и она в своем автобусе говорила с бригадиром и работницей столовой
или вообще может быть она никогда не работала на заводе
сейчас мне кажется что она никогда не работала на заводе и мы никогда не жили в сибири
никто никогда не жили в сибири
а сибирь это такое место где никто никогда не бывали
а только и знают что говорить
когда мы жили в сибири
и строили ГЭС
я люблю еще рассказывать как мы детьми ходили на плотину в минус тридцать чтобы быть на льду
на большой белой равнине
но это все неправда
потому что память намного сложнее
и она сама в себя влагает разные вещи.
Васякина пишет о Сибири, где все «строили ГЭС» и «ходили на плотину», с той же иронией, что и Пуханов про сферический СССР в вакууме, где все били фашиста, хоронили Сталина и провожали Гагарина. Момент, в который «моя Сибирь» превращается в собирательную «Сибирь вообще», становится важной частью переживания прошлого. Личная память так же ненадёжна, как и коллективная – это подвижная органика, которая «сама в себя влагает разные вещи», то есть, развивается независимо от воли вспоминающего.
Проблема аутентичности воспоминаний изучается давно и в сфере гуманитарного знания стала общим местом. Нейрофизиолог Вольф Зингер называл их «вымыслом, опирающимся на реальные данные», а психолог Элизабет Лофтус – «автобусом, на котором мы перемещаемся из реальности в мир фантазий и обратно столько раз, сколько необходимо». Поэзия, в которой как раз сейчас переосмысляется взаимодействие вымысла и документальности, всё чаще и чаще обращается к теме искажения памяти Поэзия, в которой как раз сейчас переосмысляется взаимодействие вымысла и документальности, всё чаще и чаще обращается к теме искажения памяти. Лида Юсупова – одна из тех, кто делает это регулярно, и в её книге Dead dad прошлое предстаёт сразу в нескольких проекциях:
тело отца
на полу
детализированное до последнего волоска
не спящее а
неоспоримо мертвое
но рожденное воображением
а не как у Люсьена Фройда
мать с искаженным ртом
здесь тонкие спокойные губы
когда его нет он ближе
я не могу сказать
близко
но ближе
когда он был жив его не было вообще.
Уход отца из семьи создал пустоту, которую долго время будто бы и не требовалось заполнять. Его смерть привела к необходимости представить себе хоть что-то, и с этого момента место отца занимает коллаж из недостоверных образов и ассоциаций. Осознание травматического опыта и семейная память как объединяющая сила в этом стихотворении возможны только на территории воображаемого. Мать и дочь вместе создают иллюзию «правильного» хода событий, насыщенного ложными деталями, успокаивающего фальшивой точностью:
мама звонит и говорит
папа умер в 4 часа ура умра
(на самом деле, мне никто не позвонил,
а узнала я о смерти папы почти
через сутки – из электронного письма)
я не знаю во сколько он умер
это знает только какая-то медсестра
не помнит а просто живет
с этой датой в мозгу.
Лида Юсупова не критикует аутентичность воспоминаний и не видит угрозы в их искажении. Здесь важно именно проговорить сам процесс додумывания пережитого опыта, увидеть, какие фрагменты отсутствуют, и как отношение к ним меняется со временем. Работа с ненадёжностью памяти – работа над собственной личностью: «я не видела живого папу так же / как не вижу себя». Отец существует в двух воплощениях (отец из обрывков детских воспоминаний + условный отец, дополненный воображением), и сознание дочери тоже расщепляется:
нет никакой разницы папа
между твоим живым и мертвым телом
когда ты проходишь мимо меня
твои прозрачные голубые глаза
смотрят в прошлое
на многих меня.
Память о человеке будто бы состоит из множества наложенных друг на друга образов, в которых важно всё – и достоверное, и придуманное, потому что в конечном счёте одно нельзя отделить от другого. Для Юсуповой нехарактерен избирательный, аналитический подход – попытка выявить и устранить «фиктивные» элементы повреждает воспоминание, которое мы пытаемся сохранить. И наоборот – наслоение деталей и ассоциаций, их причудливое взаимодействие оживляет образ:
мой дедушка был сделан из мыла
и писал книги о бунтах
он дарил мне заводных медведей
у каждого медведя в спине был ключик
если повернуть ключик
медведь оживал
и медленно отрешенно кружился
наши взгляды никогда не встречались
однажды зимой
я нашла дедушкино письмо папе
посланное в Якутию
где папа мыл золото
это было нравоучительное письмо
состоящее из общих фраз
оно было написано красивым почерком
дедушкина жена-ихтиолог
плывет против течения по темному
коридору
и смотрит на меня
смотрит.
Прошлое у Юсуповой пластично, оно постоянно вбирает в себя новый опыт – в отличие от поэтических практик Медведева и Васякиной, которые всё-таки работают с зафиксированными образами. Фраза «память намного сложнее» в поэме «Когда мы жили в Сибири» остаётся формальной оговоркой и не мешает Васякиной делать выводы и приводить прямо в тексте однозначную оценку своего опыта. Подвижность, неустранимая противоречивость памяти у Юсуповой обусловлена самой оптикой взгляда на прошлое, встроена в структуру текста и не нуждается в дидактических пояснениях.
Андрей Гришаев и проблема целостности
Стратегии, о которых шла речь выше, при всех различиях объединяет одно – стремление к цельности воспоминания. Каждый по-своему заполняет пропуски и разрывы, неизбежно возникающие в памяти: Медведев отсекает всё, что не вписывается в его представления о коллективном образе эпохи и поколения, Васякина насыщает повествование подробностями и пояснениями, Лида Юсупова сохраняет сложный баланс между пережитым и воображаемым опытом. Совсем другой подход – в книге Андрея Гришаева «Останься, брат»8, где недостающие фрагменты воспоминаний – часть образной системы:
Сохрани это в облаке, что ли.
Эту тень, полутень и проблеск,
Междометия, и меж деревьев
Локоток, прядь волос и оклик.
Встать левее чуть, чуть правее –
Так ли, что ли?
Дрогнешь в облаке, вспоминая,
Там где всё, да не всё на месте.
Лес в лесу, мышь в мыши, так можно?
Заводить ли о недовесе
Разговор, когда меч и ножны
Друг для друга. Так ли? Не знаю.
Воспоминания в стихотворениях Гришаева насыщены такими не до конца загруженными файлами («проблесками»), сохранить которые не может даже облачное хранилище – идеальный, всепринимающий архив. Малейшего разрыва («недовеса») достаточно, чтобы картинку нельзя было восстановить: оптика памяти и проекции прошлого не совпадают и расходятся всё дальше – и лес уже не в лесу, и мышь убежала от мыши. Поэтому в архивах копятся не события и образы, а пропуски между ними, пустые страницы:
А у Семёновых в фотоальбоме
Живее всех
А у Смирновых в фотоальбоме
Мёртвые все не смотри
А у Захаровых в фотоальбоме
Искры из сердца
А у Андреевых в фотоальбоме
Хлам.
Архив можно составить избирательно, сохраняя отдельные вспышки значимого, или свалить в него на всякий случай всё, что удалось сберечь – это не важно. Он способен показать лишь одно – цельная, завершённая память невозможна. Альбом – не хранилище воспоминаний, а их осколок, он ничем принципиально не отличается от отдельно взятой, вырванной из контекста фотографии Альбом – не хранилище воспоминаний, а их осколок, он ничем принципиально не отличается от отдельно взятой, вырванной из контекста фотографии. Фрагментарность семейной памяти циклична. Линейная хронология, которую фотоальбом якобы должен установить, не работает:
Как дом деревянный пустой
Себя перелистывает не живя не стараясь
Андреев-Захаров склоняясь над пустотой
Летит лебедями проваливаясь и вздымаясь
Траектория, по которой память вращается между пустотой забвения и вспышками воспоминаний («проваливаясь и вздымаясь») не пугает, а скорее завораживает. Обращение к прошлому каждый раз порождает новый разлом, умножает недосказанность, но Гришаев предпочитает изучать природу провалов и вспышек, не соединяя их в гладкое, лишённое дефектов полотно.
Вспомним Dead dad Юсуповой: папа исчез до того, как сформировалась целостная память о нём, что теперь ощущается как травма. Преодолевая травму, дочь создаёт новый образ отца, попутно рефлексируя, каким он получился и почему. У Гришаева отрывок детского воспоминания живёт сам по себе, и фокус смещается прежде, чем герой успевает погрузиться в самокопания:
Я глобус в руки взял, сын в комнату вошел
Колясочку катя, ликуя
В ней маленький седой отец
Герой стихотворений
Сидел как сон
Зима была. Повсюду изумленье
Следы зверочков на снегу
Запутанные, мы в мохнатых шапках
С несуществующим уж десять лет отцом
На лыжах по лыжне искрящейся.
Переходы между сном и реальностью, прошлым и настоящим нарочито резкие, они обозначают те самые пробелы и разрывы, в которые «проваливался» Андреев-Захаров в предыдущем тексте. Интересно, как «запутанные следы» на снегу противопоставлены «лыжне искрящейся» – магистральной линии памяти, которая на самом деле никуда не ведёт: время стоит на месте, снег идёт всегда, «повсюду мой отец»:
Идем вдвоем со снегом
Повсюду мой отец
Герой стихотворений
Многих русских классиков
Зима, мороз
И двери торжества
Стоят, открытые
И всех зверков следы
(Зима, мороз, огонь в горячем термосе)
Туда ведут
И щурятся
И плачут, дурачки
И прыгают
И пасти разевают
И руками машут.
Частые смены ритма, переходы от прошедшего времени к настоящему подчёркивают, как хаотично восприятие прошлого – что, впрочем, не мешает семейной памяти существовать и передаваться новым поколениям «зверков». Отсутствие цельности памяти у Гришаева ни в коем случае не равно её неполноценности. Пробелы в воспоминаниях не менее важны для самопознания, чем те «проблески» и «полутени», которые всё-таки удалось сохранить.
Потребность в памяти и потребность в истории
Разговор о том, как много в поэзии всякого нового и интересного, принято заканчивать на оптимистичной ноте. Однако важно увидеть не только возможности, которые даёт поэтическое осмысление прошлого, но и сложности, связанные с этой темой.
Во-первых, стратегии, рассмотренные в этой статье, не исключают друг друга и в равной степени необходимы для культурного диалога. Без стремления к достоверности не удалось бы понять, как ненадёжны воспоминания, без стремления к цельности не стал бы возможен сознательный отказ от неё.
Во-вторых, поэзия отлично умеет запоминать – и не менее эффективно умеет забывать. Неслучайно в статье не употребляется эпитет «актуальный», ведь это минус-категория – одно становится актуальным в ущерб другому. Поэтика памяти важна не потому, что актуальна в данную минуту – она заложена в самой рефлексивной природе поэзии.
В-третьих (и в-последних), возникновение новых способов работы с памятью само по себе не гарантирует более бережного и ответственного отношения к прошлому. Поэзия не всесильна, и её возможности не безграничны. Она вынужденно берёт на себя функции истории, социологии и психологии в условиях, когда социальные и общественные механизмы не работают – отсюда и популярность жанров докупоэтри / автофикшн. Тем не менее, поэты не обязаны чинить, всё что сломано, лишь бы оставаться «актуальными», и высказывание о прошлом не обязано быть политическим.
1 Проблематика мест памяти. Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. – СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1999. + URL: https://mipt.ru/education/chair/philosophy/upload/6ec/nora1-arph7asf0ow.pdf
2 Шадриков В. Д., Черемошкина Л. В. Мнемические способности: Развитие и диагностика. — М.: Педагогика, 1990.
3 https://newizv.ru/news/culture/09-11-2019/grigoriy-medvedev-vsego-to-odin-klik-vot-tebe-lenta-ru-a-v...
4 https://prosodia.ru/catalog/stikhi/grigoriy-medvedev-ekran-ozarilsya-svetom-nezdeshnim/
5 Виталий Пуханов. Школа Милосердия. — М.: Новое литературное обозрение, 2013.
6 https://snob.ru/entry/159991/
7 http://articulationproject.net/9185
8 Гришаев А. Останься, брат. — Literature Without Borders, 2020.
Читать по теме:
О стихотворении Алексея Сомова «Тугарин и окрестности»
Пространство вымышленного города Тугарин у Алексея Сомова стоит на региональном фундаменте, но к региональному контексту подключаются фольклорный и литературный. В единстве возникает сложное символическое пространство – страшноватый, хтонический, гротескный, но вполне узнаваемый мир русской провинции. Это эссе вышло в финал конкурса «Пристальное прочтение поэзии» в номинации, посвященной стихотворению современного поэта.
10 главных стихотворений Введенского: ключи к бессмыслице
120 лет назад родился Александр Введенский, один из основателей группы ОБЭРИУ, в кругу подлинных знатоков поэзии давно признан одним из величайших русских поэтов XX века. Поэт и литературовед Валерий Шубинский отобрал и прокомментировал десять ключевых поэтических текстов Введенского.