Лев Друскин: как выйти из комнаты

8 февраля исполняется 102 года со дня рождения ленинградского поэта Льва Друскина. Из-за болезни он был обречен не выходить из комнаты задолго до того, как это было вменено в обязанность по всему миру. Комната и стала для него миром, но поэт нашел способы его обмануть и прорваться к свободе. Prosodia пытается эти способы описать.

Рыбкин Павел

фотография Лев Друскин | Просодия

Мир вовне


Говорить о травме прилично сегодня разве что в прошедшем времени, и лучше всего, если это будет чужая травма, оставшаяся где-то глубоко в прошлом. В отношении Льва Друскина такой мемориальный подход не работает. Травма была для него данностью. После перенесенного в детстве полиомиелита он лишился возможности передвигаться самостоятельно и, по его собственным словам, смотреть на мир с высоты человеческого роста. Объяснять поэтические открытия исключительно (и даже преимущественно) биографией тоже неприлично, но совсем сбрасывать со счетов конкретный жизненный опыт, тем более если он вынуждает его носителя каждый день искать своей особенной высоты для взгляда на мир, – это тоже недопустимо.

01.jpg

Скоро исполнится год, как Россия, пусть и с перерывами, сидит на карантине. Это время подняло на щит стихотворение Бродского «Не выходи из комнаты...», весьма невысоко ценимое самим автором. Этому тексту еще весной прошлого года был посвящен семинар в рамках проекта «Сильные тексты». О Друскине там никто не вспомнил, хотя поэт был знаком и с Бродским, и с Довлатовым, которому принадлежат, например, такие слова: «Комната Друскиных была их жизненным пространством, а Лев Савельевич желал как поэт, как художник – ощущать жизнь во всем ее объеме, в сочетании и противоборстве добра и зла, дурного и хорошего…»


Лев Савельевич, как, впрочем, и его жена, Лидия Викторовна, или просто Лиля (они познакомились на встрече бывших пациентов Института восстановления трудоспособности физически дефективных детей имени профессора Турнера), конечно, хотел ощущать жизнь в полном ее объеме. И это ему удавалось. У него было много близких друзей, которые в буквальном смысле носили его на руках или на специальном стуле-носилках. В мемуарах «Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта» (1984) Друскин рассказывает о целом гастрольном турне по России, в котором он принимал участие наравне с другими разнообразно одаренными мальчиками и девочками. Да, его однажды забыли на пристани, но пароход, уже успевший скрыться из виду, все-таки вернулся за юным стихотворцем. Там же рассказывается и о других гастролях, уже во время эвакуации в Среднюю Азию во время Великой Отечественной.


Двое ушлых членов Союза писателей из Москвы, Крептюков и Феоктистов, сумели разыскать Друскина в Самарканде и предложили вместе выступать с чтениями по школам. Они, так сказать, позиционировали поэта как нового Николая Островского, но львиную долю гонораров забирали себе. Поэт узнал об обмане случайно, увидев в окне школы, как его коллег администрация угощала щедрым обедом (в основном работали за еду).


В самом начале войны Друскин собрал друзей у себя в комнате и предложил им организовать фронтовую агитбригаду, где, разумеется, отвел себе роль автора зовущих на подвиг стихов. Ребята даже специально ездили из родного Ленинграда в Москву и дошли до приемной Калинина, но, разумеется, получили решительный отказ от одного из его замов.

v-koktebele-vspominayut-o-brodskom-feodosiya-4.jpg

В 1980 году эпоха в очередной раз заявилась в его комнату, на сей раз вместе с сотрудниками Большого дома. Искали наркотики, которые Друскин якобы получил от кого-то из медперсонала, когда находился в онкологической клинике (к счастью, опухоли не обнаружилось). На самом деле искали запрещенные издания и рукопись «Спасенной книги» (к счастью, основной объем уже был переправлен на Запад, где она потом и вышла). Потом было заочное исключение из Союза писателей и высылка из страны.


Событий тут хватило бы с лихвой и для биографии человека без всяких «ограничений способности к самостоятельному передвижению», как это теперь называется. Другое дело, что подобное разнообразие событий не отменяло ни самих ограничений, ни комнаты как основного жизненного пространства. Поэтический опыт Льва Друскина, помимо всего прочего, ценен тем, что дает возможность разобраться, как эту комнату можно принять и даже как из нее выходить, оставаясь взаперти. Это, пожалуй, слишком утилитарный взгляд на поэта, но его уроки сегодня исключительно важны, не говоря уже о том, что такой опыт для русской поэзии уникален.


Выход 1. Сделать из комнаты миф



Однажды в руки к Друскиным попал справочник, где сообщалось, что в их доме раньше находилась гостиница дилижансов и в ней, возвращаясь из ссылки, останавливался со своей молодой женой Александр Герцен. В каком именно номере он останавливался, справочник умалчивал, но Друскин решил, что, конечно же, в том самом, где теперь находилась их комната. Этого мало. В углу стояла изразцовая печь, которая в прежние времена топилась из коридора. «Если внимательно ее выстукать, два изразца звучат совсем по-другому, – вспоминает Друскин. – Лиля утверждает, что за ними клад, а я думаю, что там спрятана неизвестная рукопись Герцена». Надо ли говорить, что никто так и не пытался проверить, что там на самом деле? Это бы уничтожило тайну. А так тридцатиметровая комната в питерской коммуналке оказалась встроена в историю русской литературы. Конечно, не дом Мурузи, как у Бродского, но, с другой стороны, и век-то золотой еще, а не серебряный. Но дело, пожалуй, не только в том, чтобы сохранить тайну. Обреченность комнате вообще учит особой осторожности обращения с предметами:


Беру я вещи в руки осторожно.
Звенит в ушах, и боязно вздохнуть.
Вот рядом стул – его подвинуть можно,
Но осторожно – только б не толкнуть.
Вот пепельница, вот твоя перчатка.
Бери смелей – но бойся чепухи!
Но лучше осторожно... Как взрывчатка,
Во всем, во всем заложены стихи.

 
Связь с серебряным веком для поэта заземлялась ахматовской дачей в Комарово, которую сама Анна Андреевна называла «будкой». После смерти хозяйки Литфонд сдавал дачу в аренду литераторам, в том числе и Друскину с женой. Поэт написал стихи и о комнате в этой будке: 

 
Я еще не привык, я смущен,
Будто впрямь совершаю кощунство
Тем, что в комнате этой живу,
Раскрываю окно по-хозяйски
И несу на веранду цветы
В знаменитой надтреснутой вазе.
Этот старенький стол под сосной…
Не моим бы лежать там тетрадям!
Не мои,
                      не мои,
                                          не мои
Эти стены,
                      и окна,
                                         и двери.
Лучше б мне, как два года назад,
Робким гостем стоять на пороге,
Острым локтем в портфеле зажав,
Ненавистную милую папку.
Я сажусь на чужую скамью,
Я к столу наклоняюсь чужому…
И все кажется мне, что сейчас
Выйдет тень величавой старухи
И, стихи мои перечеркнув,
Настоящие строчки напишет.

 
Что здесь точно стоило бы перечеркнуть, так это строки о госте с папкой стихов на пороге. Это было уже вторая встречая Друскина с Ахматовой. В первый раз он сам ей позвонил, и Анна Андреевна пришла к нему пешком через весь город, чтобы послушать стихи, и, здороваясь, сказала: «Не люблю трамваев». Друскин читал что-то в духе Блока, и в памяти сохранились такие слова Ахматовой: «Плохие ботинки все-таки кое-как еще можно надеть. Но кому нужны плохие стихи?»

ПОРТРЕТ-ДРУСКИНА3.jpg

В следующие раз, действительно уже на даче, он читал более зрелые и, главное, более уместные (потому что дачные) стихи «Утро в Зеленогорске»:

 
В окно влетают с гулом поезда.
Ты спишь – тебе уютно в этом гуле.
Твоя рука на низкий подоконник
Легла, как пятистишье. За окном
Высокие, ученые деревья.
Смешно! Они по-фински и по-русски
Умеют говорить. А по-арабски?
Конечно, да. Ведь там, на чердаке,
Две ласточки пристроились. Они
Сюда являются уже четвертый год,
И каждый раз – представьте! – из Египта.
Счастливые... Но не счастливей нас.
Усталая моя, ты – мой Египет,
И зной, и страсть. Поспи еще немного.
В окно влетают с гулом поезда,
И жаркая на солнечном пятне
Твоя рука лежит, как пятистишье.

 
Об этих стихах Ахматова отозвалась скорее с похвалой, таинственно заметив, что в них удалось вернуть поэтический смысл слову «Египет», но после добавила: «Сейчас все пишут хорошо».


Мифологизация аршина пространства – вещь понятная, тем более когда ты посвятил свою жизнь литературе. Друскину врачи предлагали сделать ряд операций, после которых он смог бы ходить, но лишь ценой утраты возможности сидеть. Поэт отказался, сделав, пожалуй, самый главный выбор в своей жизни. И понятно, что он был сделан во имя письменного стола.


Стол встречается в его стихах постоянно. Даже когда поэт мечтает о совсем другой жизни, в иных странах и эпохах, когда он видит, как бьют Дария и тонет его флот, все равно «обломки по воде плывут к столу и ранят» его, поэта, колени. Проблема только в том, что внутри литературного мифа исходная ситуация становится также и итоговой. Сначала «Есть у меня мой стол и ульи книг», а затем ты сам уже превращаешься в один из ульев: 

 
Умру? Ну что ж, умру. Не стану я цепляться
За свой последний вздох, за свой последний миг.
И встану я туда, где братья потеснятся –
Не человек уже, а книга среди книг.
Кто в комнату войдет и снимет книгу с полки?
Кто сядет у стола, страницы шевеля?
Я рядом. Вот он – я. И надо ль верить в толки,
Что приняла мой прах немецкая земля?
Кто встретил голос мой? Кузнечики стрекочут,
В раскрытое окно летит медвяный дух…
А он поговорить со мной сегодня хочет –
И все мои слова он повторяет вслух…


Стихи написаны уже в эмиграции, на закате лет, и в них не ставится вопрос, как выйти из комнаты, тем более живым человеком: поэт остается в ней навсегда, книгой среди книг. Знаменательно, что даже совершенно риторическое подобие читателя в конце концов исчезает и заменяется просто медвяным духом из окна, да и тот, несмотря на желание поговорить, всего лишь повторяет написанное в книге. Это стихотворение – прощальный реверанс в координатах стандартного литературного мифа. Но у Друскина есть и более интересные решения. 


Выход 2. Объявить суверенитет



Следующей за мифологизацией комнаты шаг, который позволяет если не буквально расширить, то как минимум переосмыслить пространство, – это ее объявление суверенным государством. В мемуарах Друскин так и поступает, называя комнату государством своего духа. Подобное заявление означает, что должны были быть и персоны нон-грата. Они были, но гораздо больше случалось тех, кого принимали с радостью. 

44647821-lev-savelevich-druskin-lev-druskin-stihi-44647821.jpg

Это самый простой способ выйти из комнаты – чтобы тебя носили на руках. Но это же и приглашает в ней остаться, потому что если ты всем нужен и интересен, то гораздо проще принимать всех дома. Друскину посчастливилось узнать в своей жизни и то, и другое. Когда друзья стали уходить на фронт, они всегда старались ему позвонить, а потом слали письма, и родственники солдат шли к их другу за новостями. Потом у него (и на даче тоже) стали собираться поэты. В конце концов это тоже стало одним из поводов для рокового обыска: мол, ходят разные люди.


В общем, комната Друскина действительно стала маленьким суверенным государством внутри гигантского Левиафана, которому это в итоге пришлось не по вкусу. Друскин прошел путь от искреннего певца советского строя (в юности он всерьез задавался вопросом, кто более велик – Пушкин или Сталин, и долгое время склонялся в пользу последнего) до опального поэта и политического эмигранта. Да, это происходило очень часто не по его воле, но все же и не без влияния выбранного курса на суверенитет комнаты. 


Выход 3. Стать коридором



Теперь о главном. Суверенитет дорогого стоит и многое говорит о человеке. Но для поэта здесь кроется одна опасность: частное пространство, уподобляясь пространствам вовне, рискует превзойти их своей тотальностью. Во внешнем мире даже от самого зоркого Большого Брата можно куда-нибудь спрятаться хотя бы потому, что в нем есть совершенно законные не-места, как сегодня мы их называем вслед за Марком Оже (см. Марк Оже. Не-места. Введение в антропологию гипермодерна. М.: НЛО, 1992), или промежуточные пространства, точки транзита. Самый наглядный пример – вокзал, очень, кстати, любимый поэтами. Здесь из своей рутинной жизни человек уже выбыл, а до новой точки назначения еще не добрался. Он находится в пространстве, месте без топоса, в зоне перехода и интерференции, где возможны самые неожиданные сближения. Комната – это, напротив, место. Мы уже приехали. Интерферировать нечему. Это-то и есть самое страшное для поэта.


Для сравнения можно вспомнить, как зыбки и призрачны пол и потолки у Марины Цветаевой в поэме «Попытка комнаты» и, наоборот, как осязаемы коридоры: «Только ветер поэту дорог! / В чем уверена – в коридорах!» Комната так и остается всего лишь попыткой себя самой. Зато коридор – не просто «домашнесть дали», это прямо «стиха дорога», а если обозначить род занятий поэта на земной лад, то он «кор – ри – дорный» (именно в такой написании, которое в финале пояснено: «весь поэт на одном тире держится», а тире – тоже ведь коридор). Цветаева совершенно права, говоря, что коридоры – «домов каналы». Они суть элементы горизонтальной коммуникации внутри зданий, то есть места транзита, то есть не-места. 


Проблема в том, что в квартире еще могут быть коридоры, но в комнате – никогда. И хотя Друскины поначалу жили в коммуналке, коридор в его стихах почти не встречается. Оно и понятно, это нарушило бы суверенитет комнаты. Но это же перекрывает и дорогу стихам: поэт как существо принципиально атопическое, как обитатель пазух и складок пространства, должен в своей безвыходной комнате рано или поздно задохнуться. Апелляция к книжному шкафу понятна, он тоже исключен из жилой площади, но в качестве места хранения, а это уже статика, тут нет и намека на транзит. Для Друскина, однако, движение очень важно, потому-то и книги из шкафа читает в итоге ветер, дуновение, дух. А своему другу Михаилу Петрову поэт посвятил такие стихи: 


Спасибо за движение!
Что может быть блаженнее?
Выходят на сближение
Далекие поля.
Выходят на сближение,
Меняют положение –
В их царственном кружении
Участвую и я.
Планета не смущается,
Что так перемещается.
Движенью все прощается –
Теперь я вечно с ним.
И вдруг теней мелькание
Прервалось, как дыхание,
Исчезло,
как дыхание,
И мы уже стоим.
Но что мне грядки сытые,
Меж двух строений вбитые,
Скамейки, насмерть врытые
У тихого крыльца.
В моем воображении
Дороги натяжение,
Во мне гудит движение
И нет ему конца!

 
Комментарии здесь, пожалуй, ни к чему: когда на сближение выходят далекие поля, это и значит, что мы оказались в пространстве между. Смущает лишь, что все происходит в воображении поэта. Даже литературный миф требовал заземления, а здесь оно тебе более необходимо. Как быть? Для начала – обратиться к собственному телу. Главный виновник заточения сам может стать выходом:


Все мирозданье зажато в горсти.
Пальцы пульсируют, пряча в ладони
Круговращение звездных симфоний.
Хлещут хвостами кометы: «Пусти!»
Недоуменье, сомненье, познанье –
Басом протяжным гудит мирозданье.
Не разобраться в звездной пыли:
Где мириадная точка земли?
Где на ней город и дом наш? И в доме
Ты, любопытства на миг не сдержав,
Смотришь, кулак мой упрямый разжав:
Что там лежит у меня на ладони?

 
Очень хотелось бы сказать, что там, на ладони, и лежит горсть звездной пыли или даже сама земля, сжавшаяся в точку. Между прочим, в процессе осмысления в промежуточных пространствах родилась целая область философии –метаксология. Ее основания возводятся еще к платоновским «Государству» и «Пиру», где в пространствах между богами и смертными действуют гении. Конечно, можно говорить о том, что тело поэта само должно стать коридором в комнате, каналом в доме, зоной транзита между богами и смертными, но это будет не столько смело, сколько архаично, даже в отношении поколения Друскина, которое все-таки ставило фигуру поэта очень и очень высоко, даже если такой коридор и заканчивался всего лишь счетчиком.

a_ignore_q_80_w_1000_c_limit_005.jpg

Сам Друскин, представляется, выбрал как раз нечто среднее между тотальностью суверенной комнаты-государства и посмертным окаменением в виде книги в одном из своих шкафов. Вместе с любимой женой, в своем посвящении ей, он спрятался в каналах самого письма, самих стихотворных строчек, увы, уже неотличимых от памяти и опять-таки воображения. Но сами строчки – прекрасны:


А мы запрячемся в строке –
Ты в детстве,
         в самом уголке
Со мной вдвоем укройся.
Печенье,
         плавленый сырок.
Тебя к доске.
         Идет урок.
Я подскажу –
         не бойся.
Не хмурься.
         Лучше о простом.
Не будь печальной.
         Под кустом
Лежит твоя скакалка.
Мы перепрыгнем
          в годы те
И улыбнемся чистоте,
А мудрости
          не жалко.
Нас жизнь ломает,
          сатана,
И хочет нам воздать сполна,
И судьбами играет.
А мы уйдем
           в конец строки...
Стоит учитель
           у доски
И руки вытирает.

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Главные фигуры #Переводы
Рабле: все говорят стихами

9 апреля 1553 года в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.

#Современная поэзия #Новые книги #Десятилетие русской поэзии
Дмитрий Данилов: поэзия невозможности сказать

Есть такое представление, что задача поэзии связана с поиском точных, единственно возможных слов. Но вот, читая стихи Дмитрия Данилова, начинаешь сомневаться в существовании таких слов. В рамках проекта «Десятилетие русской поэзии: 2014-2024» Prosodia предлагает прочтение книги «Как умирают машинисты метро».