Михаил Лермонтов: рожденный от пули Дантеса
10 февраля 1837 года умер Александр Сергеевич Пушкин. Prоsodia вспоминает центральный текст русской поэтической пушкинианы "Смерть поэта", который в том числе открыл общественности поэта Лермонтова.

Первая, невинная часть
Уже в самой первом собрании стихов, посвященных Пушкину (1899), В. Каллаш поместил в самостоятельный раздел отклики на смерть поэта – 17 произведений, в том числе принадлежащих перу таких авторов, как А. Кольцов, А. Полежаев, В. Жуковский, П. Вяземский, Ф. Тютчев. В дополнительных выпусках Puschkiniana (соответственно 1902 и 1903 годов) список расширился. Он продолжил расти и в советские годы: тема стала востребованной, поскольку поэт «целился в самодержавие, а не в Дантеса», как о том написал «и финн» Тобиас Гуттари (см. «Венок Пушкину» образца 1987 года, сост. С. Небольсин). Сегодня количество стихов о дуэли и смерти первого поэта России уже едва ли поддается подсчету. И все-таки произведение 22-летнего Лермонтова до сих пор вне конкуренции. В чем тут дело?
Prosodia уже писала о феномене этого текста. Вокруг него давно сложилась целая литература, достаточно назвать имена П. Висковатова, И. Андронникова, И. Боричевского, Л. Гинзбург, Э. Герштейн, С. Ласкина, Т. Ивановой и многих других. В Лермонтовской энциклопедии особое значение «Смерти поэта» объясняется так: «это наиболее ранняя по времени и несравненная по поэтич. силе обобщающая оценка историч., всенародного значения Пушкина, его “дивного гения” для России, и в этом смысле выдающийся акт общественного, нац. самосознания. Л., по словам его младшего современника, в “...жгучем, поэтическом ямбе первый оплакал поэта, первый кинул железный стих в лицо тем, которые ругались над памятью великого человека” (Дружинин А. В., см. в кн.: Воспоминания)».
Увы, правду здесь говорит только А.В. Дружинин: Лермонтов действительно первый оплакал Пушкина, причем сделал это, когда поэт был еще жив, – 28 января (по старому стилю):
Погиб поэт! – невольник чести, –
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… Он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?… издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
И он убит – и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сраженный, как и он, безжалостной рукой.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
И прежний сняв венок – они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело;
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шепотом насмешливых невежд,
И умер он – с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
Это первая часть «Смерти поэта». И надо признать, в ней нет и намека на «обобщающую оценку исторического всенародного значения Пушкина», если таковой не считать таковой метафоры «светоча», «дивного гения» и «торжественного венка» и риторического умолчания – неназванный Дантес, видите ли, «не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал».
В похвалах такого рода о первенстве Лермонтова говорить никак нельзя. Пушкину пели дифирамбы с самого начала его пути. В первом же материале «Русской поэтической пушкинианы» мы говорили, что это была сознательная стратегия, как раз и направленная на то, чтобы вырастить национального поэта. Ф. Глинка в стихотворении «К Пушкину» (1819) говорит о бессмертном гении. В послании с тем же названием именует гением своего адресата и Д. Веневитинов (1828). Ф. Туманский в «Пушкине» (1829) говорит о «певце самодержанном». Н. Гнедич в послании 1832 года, «на прочтение… сказки о царе Салтане и проч.», называет Пушкина «певцом несравненным» и ставит его в один ряд с Шекспиром, Байроном и Гёте. Это явно обобщения помощнее лермонтовских, не говоря уже о первенстве во времени. К тому же, цитата из Дружинина выглядит неуместной: «обобщающая оценка всенародного значения поэта» – совсем не то, что кидают в лицо ругающимся над его памятью. В лицо кидают именно обвинения.
Скандальное прибавление и эпиграф
Первый известный список «Смерти поэта» датирован опять-таки 28-м января. Затем случился «максимальный перепост». Широко известно свидетельство И. Панаева о десятках тысяч копий. Можно не верить этим цифрам, но ясно, что списков появилось очень много. Такой популярности, пожалуй, не знал и сам Пушкин. Ее заметно подгорел и тот общественном скандал, который разгорелся после знаменитого «прибавления»:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
7 февраля Лермонтова навестил его родственник Николай Столыпин, камер-юнкер, приятель Дантеса, один из сотрудников министра иностранных дел Нессельроде (салон его супруги был известен враждебным отношением к Пушкину). И. Андронников в книге «Лермонтов. Исследования и находки» (4-е изд., 1977) рассказывает, что Столыпиным похвалил стихи Лермонтова, но заметил, что тот зря так жестоко обвинил убийцу, дескать, Дантес не мог не стреляться (тоже «невольник чести», выходит). Лермонтов возражал, утверждая, «что русский человек, конечно, чистый русский, а не офранцуженный и испорченный, какую бы обиду Пушкин ему ни сделал, снес бы ее во имя любви своей к славе России…» Столыпин только рассмеялся в ответ. Вот тогда-то поэт огрызком карандаша и на одном дыхании, как и первую часть, написал «прибавление» к «Смерти поэта». Но если первая часть нареканий у властей не вызвала, то после второй они сочли себя не вправе отмалчиваться, тем более что на стол Николаю I они легли еще и с эпиграфом «Из трагедии»:
Отмщенье, государь, отмщенье!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Даже сегодня обескураживает этот призыв к царю казнить убийцу поэта – при одновременном утверждении, что его надо искать в той самой жадной толпе палачей Свободы, Гения и Славы, которые стоят у трона. Неудивительно, что при аресте по делу «О не позволительных стихах…» к Лермонтову отправили заодно и врача, чтобы тот разобрался, а в своем ли уме господин сочинитель (поэт всего лишь был сильно простужен, когда писал стихи).
Между прочим, многие современники – в отличие от сегодняшнего читателей – могли без особого труда назвать поименно «надменных потомков» и прекрасно понимали, какой именно подлостью те известны и чьи именно роды были обижены «игрою счастия». И. Андронников разыскал копию «Смерти поэта» в собрании Н. Дороватовского с подробным списком виновных. С. Ласкин в документальной повести «Вокруг дуэли» разобрал отдельные фамилии, в частности, князей Барятинский. «Известная подлость» означала их участие в убийстве царя Петра III. Обиженный «игрою счастия» род – это, конечно, Пушкины, о чем и сам поэт говорил в «Моей родословной» (1830).
С эпиграфом, который далеко не всегда публикуется в составе «Смерти поэта», исследователи тоже разобрались. Речь идет о трагедии Ж. Ротру «Венцеслав», но не в переводе А. Жандра, как считалось. Т. Иванова (см. ее статью в «Вопросах литературы», №8, 1970), а затем и С. Ласкин доказали, что речь тут идет о самостоятельном переводе Лермонтова, а главное, о приспособлении отрывка из трагедии к собственным художественным задачам. Ласкин дает подстрочник – Кассандра, рыдая у ног монарха, умоляет: «Великий король, августейший покровитель невинности, справедливо награждающий и наказывающий, образец чистой справедливости и правосудия, коим восхищается народ ныне и в потомстве, государь и в то же время отец, отомстите за меня, отомстите за себя, к жалости своей прибавьте свой гнев, оставьте в памяти потомства знак неумолимого судьи».
Под пером Лермонтова возникает, по словам Ласкина, «совершенно новый жесткий, освобожденный от комплиментарности текст, полностью соответствующий следующим пятидесяти шести строкам первой части стихотворения». Ужесточение подлинника сомнений не вызывает, но его соответствие последующему тексту все-таки неочевидно. Очевидно скорее другое: отсутствие цельности в «Смерти поэта».
Даже основная часть распадается инвективу (стихи 1 – 33, от начала до слов «На что он руку поднимал) и элегию (34 – 56, до слов «И на устах его печать»). Причем грамматическая связка между ними не весьма удачна. Сразу вслед за «На что он руку поднимал» следует «И он убит – и взят могилой…» Кажется, будто речь об одном и том же лице. «Прибавление» смущает откатом к инвективе и ее трансформацией в настоящие проклятие, более того, в переходящее на личности обвинение в адрес надменных потомков.
Однако поиски оснований для цельности не прекращаются и здесь. Филологи из Орловского государственного университета М. Кирсанов и П. Ковалев в статье «Стихотворение М.Ю. Лермонтова “Смерть поэта” как юридический факт» (2015) находят это основание в том, что текст построен «по всем канонам законам судебного красноречия: обвинение, психологический портрет убийцы и жертвы, возбуждение негодования, амплификационное расширение и эмоциональное усиление основных положений, тезис о невозможности искупления вины и о суде потомства». Что касается эпиграфа, то он служит не для установления контакта, а задуман своего рода «мистификацией (insinuation), с целью возбуждения общественного мнения» и оказания последующего давления на власть.
Само по себе исследование выглядит логичным, но цельности стихотворению это не добавляет. В финале поэт апеллирует к божьему суду, а такую апелляцию нет особой необходимости выстраивать по всем канонам юридического красноречия. Тем более что поэта никто в зал суда не приглашал. Без приглашения же любая инвектива с переходом на личности и просьбой оные личности примерно наказать начинает походить на донос. Парадокс в том, что его автор открыто издевается издеваться над той самой инстанцией, которую призывает разобраться в случившемся. В такой ситуации он неизбежно вызывает огонь на себя – что в конце концов и произошло.
Обновление темы смерти
Из всего сказанного понятно, что с точки зрения поэтического ремесла «Смерть поэта» едва ли можно считать шедевром. На это указывали уже современники. Однокашник Лермонтова лейб-гусар М. Ханенко в частном послании заметил: «Написано на скорую руку, но с чувством». Сегодня Е. Хаецкая пишет, что это «произведение… очень неровное, а местами и просто ужасное». В частности, ужасным она находит нагромождение родительных падежей в «прибавлении». Б. Садовского, известного поэта, прозаика и критика Серебряного века, возмущало отсутствие логики. От лица одного из геров своего романа «Пшеница и плевелы» (1936 – 1941), суть которого, кстати, сводится к тому, что Мартынов правильно сделал, что пристрелил Лермонтова, Садовской возмущается: «Это Пушкин-то невольник чести? … Жалкий раб великосветстких предрассудков, невольник этой самой, якобы оклеветавшей его молвы… и прежде, ни после, ни один, ни в компании Пушкин против светских мнений не восставал».
Не все ясно и с Дантесом. Если он действительно не понимал, на что поднимает руку, то как при этом «не мог щадить он нашей славы»? Во-первых, слава – не такая вещь, которая взывает к пощаде, во-вторых, если сознательно не щадил, то, стало быть, хоть отчасти понимал, на что поднимает руку.
Углубляться в вопросы качества мы не будем. Умберто Эко в беседе с Жан-Клодом Карьером (см. «Не надейтесь избавиться от книг», 2011) все уже пояснил на примере одной из величайших пьес Шекспира: «”Гамлет” не является шедевром, это довольно бессвязная трагедия, в которой автору никак не удается свести воедино различные начала. По этой причине она и стала загадкой, над которой не перестают биться. По своим литературным качествам “Гамлет” не является шедевром – он стал шедевром, потому что не поддается нашим интерпретациям». Все то же самое верно и в отношении «Смерти поэта». Но очередные попытки объяснить несовершенства текста парадоксальным образом делают его все более совершенным в глазах читателя.
В стихотворении Лермонтова обновилась сама жанровая тема – смерть поэта. Характерно, что в антологии В. Каллаша – и это в 1899 году – текст называется «На смерть поэта». Именно стихотворение Лермонтова считается сегодня началом сквозного надыиндивидуального цикла некрологических стихов (см. статью Г. Левинтона «Смерть поэта: Иосиф Бродский»).
Да, на смерть писали и раньше – скажем, В. Жуковский в послании «К кн. Вяземскому и В.Л. Пушкину» в связи с кончиной драматурга В. Озерова или К. Батюшков в «Умирающем Тассе» (1817). В стихотворении «К морю» (1824) Пушкин оплакал Байрона, а год спустя – Андрея Шенье в одноименной элегии. У Лермонтова так или иначе отозвались все эти тексты, но, пожалуй, еще никогда сама смерть поэта не занимала столько места. Живого Пушкина в стихотворении в сущности нет, зато сплошной чередой идут слова «погиб», «пал», «убит» (3 раза), «не вынесла душа», «вынести не мог» «угас», «увял», «замолкли звуки» убит», «на устах его печать».
В объяснительной записке после ареста Лермонтов писал: «Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против… людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией…» Уже сраженного? Чем? Разумеется, судьбой. Дар Божий (быть поэтом) есть одновременно удар: «Его убийца хладнокровно навел удар…Спасенья нет». Почему нет? «Поэт обречен, – пояняет Е. Хаецкая, – потому что он – один против целого мира, потому что он – Гений… возмущает вселенную… и вселенная жаждет от него избавиться». Не светская чернь – сама вселенная! Но тогда разве не прав был Столыпин? Зачем так бурно нападать на свет и власть, если твой враг –миропорядок? Ровно об этом в «Предисловии к антологии русской поэзии XIX века» (1986) писал о Лермонтове И. Бродский: «… Его лихорадочно горящие строки нацелены на миропорядок в целом». Наиболее вероятный ответ – нужно нападать, чтобы спровоцировать смерть и самому вступить с ней в игру.
Широко известны слова В. Сологуба: «Смерть Пушкина возвестила России о рождении нового поэта». Е. Евтушенко в предисловии к «Строфам века» (1995) эту мысль предельно заострил: «Лермонтов родился не от женщины, а от пули, посланной в сердце Пушкина». Почти на 30 лет раньше «Строф…», в сборнике «Катер связи» (1966), Евгений Александрович поместил стихотворение «Лермонтов», где говорится о том же:
Сквозь вас, петербургские пурги,
он видит свой рок впереди,
ещё до мартыновской пули,
с дантесовской пулей в груди.
Даже такой мирный и светлый поэт, как Павел Антокольский, который считал Пушкина заново рождающимся богом и о роковой дуэли писал «Не смертельна горящая рана. Не кончается жизнь. Погоди!»), в тени Лермонтова резко меняет показания. Об обстоятельствах создания «Смерти поэта» он написал новеллу-сказку «Четыре встречи». Мишель встречается с Н. Арендтом, лечившим Пушкина, Святославом Раевским, который распространял стихи в списках и после сам пострадал от преследований, уже знакомым нам Николаем Столыпиным и, в финале, самим Пушкиным. Сначала Лермонтов обрадовался – выходит, никакой Черной речки не было, его кумир жив. Но нет, все правда. И дальше Пушкин у Антокольского произносит нечто совершенно для себя невероятное: «Главное в нашей жизни это смерть и все, что следует за ней. Твоя смерть уже недалека, и она будет похожа на мою». А Лермонтов восклицает в ответа: «Знаю, о как я знаю об этом!»
Уж что-то, а это он действительно знал, и скорее это ему было Пушкину разъяснять свое знание, не наоборот. У выдающегося русско-израильского поэта М. Генделева есть стихотворение «Памяти Демона» (2004), посвященное Лермонтову. Оно заслуживает отдельной заметки, но сейчас нам важны только его последние слова: «а смерть что смерть она лицо его лизала как собака». Для «гюрзы тенгинского полка», как назван здесь Лермонтов, она в самом деле была как мать. И одновременно – домашний, ручной питомец для своего полновластного хозяина.
Но в том-то и полновластие Лермонтова, что в своих стихах через смерть он утверждает бессмертие поэта. Если уж мы вспомнили М. Генделева, уместно будет процитировать его эссе «Поэт и смерть» (1996): «Смерть поэта – тщательно подготовленный его биографией номер, антраша, последний поступок гения. Это не интимный акт, а общественное событие. При всей декларируемой асоциальности жизни, смерть поэта – публичный праздник».
Лермонтов, пожалуй, одним из первых изобразил смерть поэта именно как такой поступок. При этом и его собственные стихи на смерть тоже стали поступком, крупным общественным событие, а не интимным плачем по собрату. После этих стихов в долгой посмертной славе Пушкина можно было не сомневаться.
Читать по теме:
Светлана Михеева: «Я следую за иррациональной силой, которой доверяю»
Светлана Михеева, поэтесса из Иркутска, – новый герой рубрики «Как поэты пишут». Для Михеевой процесс создания стихотворения неотделим от попыток понимания, что, собственно, пишется. В этом смысле стихотворение оказывается не столько личным высказыванием, сколько познанием того, что больше личности.
Анна Гедымин: «Единственное, от чего я не готова отказаться, — это от рифмы»
Поэт Анна Гедымин воспринимает традицию как естественную среду обитания, как исходный материал для художественных решений, но признается, что поэтическая свобода в этом пространстве может оказываться проблемой в глазах тех, кто традиции присягнул. Prosodia продолжает разговор о неотрадиционализме в современной поэзии.