Цитата на случай: "Со смертью жизнь, богатство с нищетой - / Сравняются под снежной пеленой..." Е.А. Боратынский

Многомирие Ганны Шевченко

Заведующая отделом научно-популярной литературы в журнале «Наука и жизнь» Людмила Синицына прочитала стихи Ганны Шевченко с точки зрения современных представлений о строении вселенной.

Синицына Людмила

фотография Ганны Шевченко | Просодия

Ганна Шевченко 

Понятие многомирия, или мультиверсума вытекает из ряда новейших физических концепций. По предположению физика Эверетта в каждый квантовый момент своей эволюции вселенная делится надвое, как дорога, проходящая через развилку: на месте одной вселенной образуются две. Каждый квантовый переход - в любой звезде, галактике, в любом уголке вселенной - расщепляет наш  мир на мириады копий, которые различаются только расположением одной частицы. Эти мироветвление не имеет конца и совершается в точках или "почках" возникающих возможностей.  Все, что может случиться, где-то случается.  Данный мир, в котором мы сейчас пребываем, является общим прошлым множества со-миров, которые ничего не знают друг о друге и не имеют способов общения между собой.  


Вполне возможно, что многочисленные копии универсума не имеют ни малейшего понятии друг о друге. Так и жили бы мы, в полной уверенности, что есть только один-единственный, данный нам в ощущения, мир. Но поэты… О! Это люди, наделенные даром видения. И вот Ганна, подобно героине Нила Геймана,— раз! Одним махом вспарывает разделяющую нас преграду и позволяет взглянуть на один из вариантов иномирья. А как иначе бы вы могли объяснить строки:


Сидит на камне человек, тот самый, что сказал:

Всё это — фенечка, пустяк, не верь своим глазам,

Другой, хороший бог, в другом, нешуточном раю

Тебе подарит всю любовь, всю ненависть свою…


Поймавшись на крючок столь соблазнительного «первого круга ассоциаций», мы притягиваем к первым строкам картину Крамского, охотно принимая приглашение поэта погрузиться в задумчиво-философское созерцание. Но элегическое настроение резко сменяет современная интонация, молодежный жаргон, а конечные строки вообще вышвыривают нас в пространство, где правит безжалостный владыка, почти ассирийский «шестикрылый и грозный» Бог. У него пощады не жди, он и в самом деле способен обрушить всю любовь и … всю ненависть. Встреча с таким «нешуточным» раем ошеломляет, болезненный синяк остаётся надолго. Но и поэту не так уж уютно, когда её заносит слишком далеко от нашей тверди:


Моя земля всё так же не видна,

Приём, приём, услышьте, я одна,

Иду за светом в тёмную долину.

На шее шарф, тяжёлый как броня,

Чтобы чёрный ад, съедающий меня,

Случайно сердцевину не покинул.


Однако, если вам кажется, что Анна описывает соседнюю Вселенную, когда говорит:


Небо из пропилена, травы из ковролина,

Солнце течёт акрилом сквозь бледноватый смог,


— суждение может оказаться слишком поспешным, потому что:


Но к каблукам всё так же липнет живая глина,

И рисовал округу, кажется, сам Ван Гог.



Так что не торопитесь выносить решение. Постарайтесь вглядеться внимательнее, чтобы понять, где всё происходит на самом деле, как бы подозрительно ни выглядел описанный ею мир. Ганна обладает способностью обнаружить в самом обыденном нечто по-гоголевски страшноватое:


Пар воспаряет, как птица,

В грозной своей красоте,

В белой кастрюле томится

Суп из куриных частей.

Запах душистого перца

Едко щекочет в носу,

Варится, варится сердце,

Тихо вращается суп.

Женщиной быть жутковато —

Кухня страшнее войны.

Вздёрнуто тело прихвата

Без доказательств вины.


Взгляд у Ганны, способный вспарывать пространства, по брехтовски остраненный и отстраненный. В многообразном рисунке нашего мира она — хоть и не хочется «верить глазам своим» — обнаруживает контур легкого абсурда, безумия, странности. Это как на одной и той же картине кому-то бросается в глаза ваза, а другие видят два лица в профиль, или кому-то на иллюстрации заметнее девушка в шляпе с пером, а другие, кроме старой графини, не замечают ничего:


Кружит водомерка недотрога,

Разгоняя стикеры в пруду,

Между плит натянута дорога,

И, возможно, я по ней иду,

Или же не я, а кто-то очень

На меня похожий, городской,

на свой ходьбе сосредоточен,

медленно ворочает рукой…


Её абсурд часто озорной, — чувство юмора Ганне не занимать, — и в то же время он так плавно перетекает в ощущение одиночества и печали, что бытовое перестает быть бытовым. Оно становится знаком, символом.


Это невыносимо —

Неопытен, годовал,

Мой холодильник Дима

Катей меня назвал <…>


Дима, держись, я тоже

Маюсь своей зимой,

Как мы с тобой похожи,

Господи боже мой.


Часто — при всей прозрачности стиха, — метафоры и сравнения Ганны невозможно однозначно расшифровать. Да это и не нужно.


Вода — это гондольеры

Грядущего, а пока

Вода — это символ веры

в пришествие рыбака.


Или еще более загадочное:


Хоть пей, хоть на руки брызни,

Хоть выдели изотоп,

Вода — это форма жизни,

Апостол её — потоп.


Что ж, возможно что-то она подглядела в одном из миров, а возможно странность нашего собственного мира породила это видение, которое Ганна собрала в нечто цельное и фантастически яркое.


По мягким полозьям вельвета

Плывёт, озаряя углы,

Невеста, продетая светом

В любовное ушко иглы


Мельчайшие приметы времени у неё обладают способностью вырастать до глобальных метафор.


Город как город. Сроднился с планетой.

Город-инфекция. Город-налёт.

Если стереть его крупной монетой,

Взгляду откроется новый пин-код.


Она смело принимает новую реальность, делает её предметом поэзии.


Ты говоришь мне: ужас,

Я говорю: пустяк,

Если не получилось, что-то пошло не так,

Не отключай конвейер, перегрузи прибор,

Прыгай, дурачься, смейся, ёрничай, жми повтор.


Или:


Мы подходим очень близко

Глянуть, не исчезла ли

С файла солнечного диска

Запись неба и земли.


При этом Ганна не теряет связи с простым земным чувством имя которому — сострадание. Сколько горького понимания в пронзительных строках «Про Филипповну» — о женщине, потерявшей мужа:


Были бы дети, пекла пироги,

Молодилась, за внуком смотрела,

А теперь под глазами круги

И тяжёлое, сонное тело


Потому что пришли холода,

Одиночество, осень простуда,

Потому что уже никогда,

Никого ничего ниоткуда.


Или, вроде бы сделанная мимоходом, стремительная зарисовка:


Рядом с выходами входами

Перегруженную тарою

Между джипами и хондами

Кто её поставил старую

Эту лошадь абсолютную

Недействительную выписку

Рядом с курсами валютными

Под неоновою вывеской



Право, не обязательно искать приметы иномирья в каждой её строке: давно уж сказано, давно уж стало общим местом, что поэтам свойственно сохранять способность по-детски удивляться сущему.


Боже, чем это счастье заслужено —

Под Шопена тушить баклажаны.


Табуретка с распластанным томиком,

Снова несколько строк сочинилось,

На кухонных часах стрелки домиком —

Вот и всё, что сегодня случилось.


Наверное, это идёт ещё от обмолвки Александра Сергеевича, который написал в письме Петру Вяземскому, что поэзия может себе позволить такую роскошь — быть (по-детски) глуповатой, хотя поэт, как мы понимаем, при всем обезоруживающей чистоте взгляда, обязан быть умным…


В своём физическом убранстве,

Непогрешима и тверда,

Вещь проявляется в пространстве

И замирает навсегда.


Прямой, ясный взгляд Ганны видит всё в нашем прекрасном, яростном и безумном мире, но она не смакует отчаяние, которому привержена, как и мы, в минуты жизни трудные. Выше оказывается сила духа...


Так и я, нашумевшись, отбуду

В разнотравье озоновых сфер,

С лёгким звоном разбитой посуды,

С гиацинтом в руке, например.


Кажется, я несколько увлекалась только одной краской в описании. А на самом деле палитра её стихов достаточно разнообразна. В ней присутствует и радость открытия, радость узнавания:


… … почему ощущений полно

Возвращение с рынка домой.


Я несу свою сумку в свободной руке,

в несвбодной сжимаю ключи,

Стосерийное солнце горит вдалеке,

К горизонту склоняя лучи…


Или:


Что такого глаза мои видели

В магазинах, витринах аптечных,

Чтобы день замедлением выделить

Из потока других, быстротечных?


Так уж устроен её внутренний мир и, соответственно, глаз. А глаз у Ганны острый, подмечающий любую мелочь, но, к счастью, как правило, весёлый и доброжелательный. Злости, раздражения, не говоря уж о ненависти, не отыщешь в её строках:


Возле подъезда таджики хохочут,

Гравий под ноги кладут,

Утром прохожие быстро затопчут

Их жизнерадостный труд,

Вдавят ботинками плоские шутки

В новый пахучий асфальт.


А над Подольском которые сутки

Звезды горят и горят.


А чувство юмора — свидетельство независимости, внутренней свободы от условностей, навязанных модой, свободы от банальности, от плоскостного видения происходящего. Что ж, это неудивительно. У нее есть богатый опыт знакомства с другими планетами.


В других мирах, в галактике, в глуши

Выходишь из подъезда — ни души,

Туманный воздух чёрен и стеклянен,

Весь этот космос странный городской

Из любопытства трогая рукой,

Идешь во тьму, как инопланетянин.


Однако, если бы мне пришлось сделать выбор, ответить на вопрос, какой главный мотив у Ганны Шевченко? Я бы ответила, не задумываясь: способность или потребность соединить низкое и высокое, земное с небесным, обыденность и Мироздание в целом:


На окне засыхает фиалка,

На плите выкипает вода,

Чайных чашек немытая свалка,

Полотенца в четыре ряда <…>


Прохудилась на форточке сетка,

под карнизом осунулся крюк…

Почему ты не слушаешь детка,

Я о Боге с тобой говорю.


Или не менее отчётливо:


Солнце уходит в космос. Спи, мой район убогий

менджеров, кассиров, клинеров, поваров;

Боги вращают Землю с помощью технологий,

вертятся шестрёнки пластиковых дворов.


Читая ее стихи, невольно ловишь себя на мысли: почему вдруг один поэт нравится больше, чем другие, скажем, не менее одарённые. Впрочем, слово «нравится» совершенно не соответствует тому, о чём идёт речь. Точнее было бы: почему нас трогает один словотворец, а другой оставляет равнодушным? Это чувство сродни влюбленности — нечаянно нагрянет, когда его совсем не то, что не ждёшь, но и не хочешь, даже скорее готов оттолкнуть, — и без того хлопот хватает! Но!!! Почему-то эта напасть не отпускает, открыл сборник и всё… Уже не оторваться, хочется длить и длить эту встречу.


Мне в детстве было многое дано:

Тетрадь, фломастер, твердая подушка,

большая спальня, низкое окно,

донецкий воздух, угольная стружка…


А за полночь, сквозь шорох ковыля,

Сквозь марево компрессорного воя,

Подслушивать, как вертится Земля,

Вращая шестерёнками забоя.


Ну да, конечно, невольно вспоминаются и свои собственные открытия далёкого прошлого, «когда было так много дано». Пусть это не фломастер, а циркуль. Нет, не тот в бархатной черной коробочке, где он покоился подобно подвеске королевы, — этот нам станет доступен, когда начнём осваивать черчение, а тот — предельно простой: на одной ножке с толстой иголкой и вставкой для карандаша. Но сколько же открытий чудных он дарил! Каким вдруг доступным становился сложнейший орнамент, словно и мы заглядывали в иные Галактики. Как редко мы сейчас способны пережить такой же восторг, разве только строки поэта возвращают к той бескорыстной радости, к тому, что «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать»…


А возможно это отклик на то, изначальное, что мы слышим в строках «своего» поэта? То изначальное, что ему присуще, как изначально вообще поэтическое слово. Ведь перворечь возникла как стих, первые слова наших предков — ни секунды в том не сомневаюсь — были словами-римфмами, словами, проникнутыми ритмом, с которого начинается младенческий лепет, как воспоминание о праязыке: да-да, та-та, ба-ба… Достаточно послушать старушек в деревнях, чтобы в который раз убедиться, насколько живая народная речь пронизана, насквозь пропитана рифмой и ритмом. Никто в деревне словечка в простоте не скажет, обязательно с присказкой: жили-были, стежки-дорожки, трава-мурава. А сколько внутренней рифмы сохранилось в словах вроде: ска-кал-ка, пере-пел-ка, докука…


Корни сложного поэтического языка — там, в глубинах перворечи, которая слышится и в «высказываниях» братьев наших меньших, которые тоже не назовешь прозаическими, какой бы простенькой не выглядела рифма-мелодия.


Может быть, потому что всё продиктовано током крови, ударами сердца, частотой дыхания… Разве это не могло породить рифму? Вот почему словотворчество не может оставить нас равнодушными: оно пронизывает нервную систему, создаёт в теле неповторимый ритм. И вот почему, наверное, один поэт достаёт до печёнок, а другой — может, не менее даровитый — оставляет равнодушным. Мы можем отдать ему дань, осознавать все достоинства, но сердце не дрогнет, когда читаешь строки. Видимо, зеркальные нейроны настроены на другую частоту. А сердцу, как известно, не прикажешь:


Дорогая Земля, я читаю свои монологи

Кукурузным початкам, ветвям, первоцветам,

травинкам, переходам подземным, бигбордам, сетям Домолинка,

Затупившимся иглам, напёрсткам, клубкам кашемира.

Если кто-то ещё ощущает биение мира,

Кто-нибудь из бредущих сейчас по тенистой аллее —

Пусть услышит меня, и поддакнет, станет теплее.


— Да, Аня! Да!