Неоакмеист Давид Самойлов: главные стихи с комментариями

Место Давида Самойлова в русской поэзии второй половины ХХ века определяется не только его принадлежностью к военному поколению поэтов. Самойлов – продолжатель акмеистической традиции. Главные стихи поэта отобрала и откомментировала поэт и литературовед Ирина Кадочникова.

Кадочникова Ирина

фотография Давид Самойлов | Просодия

Давид Самойлов (1920-1990) – один из крупнейших представителей военного поколения русских поэтов. Настоящее имя – Давид Самуилович Кауфман. Псевдоним «Самойлов» образован от имени отца.


Самойлов вошел в литературу довольно поздно. В 40-е и 50-е он почти не публиковался: много занимался поэтическим переводом с албанского, венгерского, литовского, польского, чешского языков, работал сценаристом на радио. Первая книга стихов «Ближние страны» вышла в 1958 году, за ней последовали «Второй перевал» (1963), «Дни» (1970), «Волна и камень» (1974), «Весть» (1978), «Залив» (1981), «Голоса за холмами» (1985), «Горсть» (1989).


Место Самойлова в русской поэзии второй половины ХХ века определяется не только его принадлежностью к военному поколению поэтов: Самойлов – яркий представитель неоакмеизма, течения в отечественной поэзии 60-80-х годов, связанного с продолжением акмеистической традиции. Центральные темы поэта – память, история, творчество, природа. При этом главным фокусом, в котором сходятся все обозначенные категории, является культура. Самойлов раскрыл понимание культуры как реальнейшей реальности. Давид Самойлов – яркий пример поэта, обращенного в прошлое. Прошлое – личное и историческое – становится и предметом глубокой ностальгии, и причиной внутренней драмы, и источником творчества, и той реальностью духовного порядка, знаки которого проступают в настоящем. В сущности, большая часть самойловских текстов читается как слово о памяти – о её свойствах, о её законах, о её спасительной силе.


В качестве 10 главных выбраны как самые известные стихотворения поэта, своего рода «визитные карточки» Самойлова («Сороковые», «Из детства», «Пестель, поэт и Анна», «Вот и все. Смежили очи гении…», «Слова»), так и тексты, может быть, менее известные широкой аудитории, но зато показательно раскрывающие характерные черты самойловской поэтики – принцип палимпсеста («Когда-нибудь и мы расскажем…»), идею о взаимосвязи природы и культуры («Колорит»), особенности позднего творчества («В общем, жизнь состоялась…»). Стихотворение «Свободный стих» приводится, чтобы обозначить проблему верлибра, важную не только для Самойлова, но и в целом для эстетики 60-70-х годов. «О пользе купания» раскрывает поэта как автора шутливых стихотворений, составляющих отдельную, малоизвестную широкому читателю часть самойловского творчества.



0из 0

1. Поэт военного поколения: стихотворение «Сороковые»

Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.


Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…


А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.


Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.


И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.


Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..


Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!


Стихотворением «Сороковые» открывается книга Д. Самойлова «Второй перевал» (1963), после выхода которой к поэту пришла известность. Выражение «сороковые, роковые» стало крылатым, а само стихотворение – классикой отечественной поэзии. По сути, именно с него и начинается тот Давид Самойлов, которого знает современный читатель.


По свидетельству Александра Давыдова, сына поэта, свои сочинения 40-50-х годов Самойлов «утаивал», «считая их неудачными, опубликовав из них лишь совсем немногие: многократно письменно и устно утверждал, что в ту пору писал “редко и плохо”». Самойлов поздно вошел в литературу. В.С. Баевский, автор книги «Поэт и его поколение» (1986), дает этому два объяснения. Во-первых, Самойлов служил «в условиях, которые требовали полного напряжения физических и душевных сил»: рыл окопы, был разведчиком (а не военным корреспондентом, например). Второе объяснение исходит из самих особенностей поэтического письма Самойлова: «между моментом лирического переживания и моментом творчества должно пройти довольно значительное время, измеряемое годами». Говоря об этой особенности, Баевский подкрепляет свою мысль строками из стихотворения «Сороковые»: «И это все в меня запало / И лишь потом во мне очнулось». «Сороковые» интересно не только с точки зрения преломления в нем эпохальных событий, но и с поэтологической: в тексте воплощен важный принцип самойловской поэтики.


Герой стихотворения – субъект истории: автобиографическое и эпохальное здесь неразрывно связаны, а переключение фокусов создает эффект кинематографичности: сначала – общий план (картина эпохи), затем – крупный (портрет героя на фоне эпохи) и снова общий.


Текст отражает одновременно и сознание взрослого человека, смотрящего на прошлое с высоты времени (дата написания – 1961 год), и сознание юного солдата, представителя целого поколения, для которого всё трагическим образом совпало – «война, беда, мечта и юность». И если первый осознает ужас происходящего, потому что воспринимает картину эпохи целиком («Война гуляет по России, / А мы такие молодые»), то второй не обладает таким масштабным зрением. Лирический герой, юный солдат, стоя перед лицом смерти, лица этого не видит: он полон интереса к жизни – вырезает звездочку из банки, радуется мелочам («табак в кисете», «мундштук наборный»), больше нужного хромает, чтобы произвести впечатление на «девчонку». Кстати, четырехстопный ямб, которым написано стихотворение, задает весьма бодрую интонацию, которая соответствует бодрому настрою лирического героя. Изнутри эпохи трагедия как будто и не осознается: молодость берет свое. Поэтому строка «И все на свете понимаю» обретает ироническое звучание, тем более что следующая за ней строка («Как это было, как совпало») отсылает к сознанию взрослого человека: для него все это «было», а для юного героя все происходит здесь и сейчас, и ему только кажется, что он всё понимает. Понимание приходит со временем. Самойлов очень точно попал в человеческую психологию. Стихотворение «Сороковые» удивительное и страшное: человек, находясь внутри катастрофы, способен сохранить силу духа, быть «веселым и задорным». Этот же человек, вспоминая себя в прошлом и находясь уже вне катастрофы, испытывает ужас. Контрастное восприятие одних и тех же событий одним и тем же субъектом, но на разных этапах его биографии и порождает то особое впечатление, которое производит на читателя стихотворение «Сороковые».


К слову, само число 40 имеет сакрально-символическое значение: в погребально-родильных обрядах с ним связывается представление о своеобразной границе между жизнью и смертью. Самойлов выразил идею трагической предопределенности: сороковые – значит, неизбежно роковые.


«Сороковые» – это, конечно, стихотворение о памяти и о свойствах памяти, над которыми Самойлов много размышлял. Одно из самых глубоких размышлений представлено в «Памятных записках»: «Интересное свойство памяти. Когда мы вспоминаем целый период жизни, мы, в сущности, не помним всего протяжения времени, а лишь детали, узоры на бесконечном сером полотне. Эти детали и соединяются в один день, который для нас – картина того или иного времени. А нахватаны частности из разных дней. Память художественна. Помним день, а кажется, что помним время». Этот принцип синекдохи – изображения части (одного дня) вместо целого (эпохи) – и лежит в основе «Сороковых».


Е.В. Селезнева в статье «Пространство и время памяти в поэзии Давида Самойлова» отмечает, что «корпус стихов, входящих в первый том Избранных произведений Давида Самойлова, включает 32 000 значимых слов, из которых 101 слово имеет в своей основе корень памят-». В «Сороковых» такие лексемы отсутствуют, но само обращение к теме памяти позволяет вписать это стихотворение в контекст творчества поэта и рассматривать его как образец не только военной, но и философской лирики. «Я зарастаю памятью, как лесом зарастает пустошь…», – напишет Д. Самойлов в стихотворении 1964 года, и этим обозначит важный смысловой вектор своего творчества. Он связан с идеей памяти – о войне, детстве, мировой истории и мировой культуре.

2. Концепция слова: стихотворение «Слова»

Красиво падала листва,

Красиво плыли пароходы.

Стояли ясные погоды,

И праздничные торжества

Справлял сентябрь первоначальный,

Задумчивый, но не печальный.


И понял я, что в мире нет

Затертых слов или явлений.

Их существо до самых недр

Взрывает потрясенный гений.

И ветер необыкновенней,

Когда он ветер, а не ветр.


Люблю обычные слова,

Как неизведанные страны.

Они понятны лишь сперва,

Потом значенья их туманны.

Их протирают, как стекло,

И в этом наше ремесло.


Стихотворение «Слова» (1961) – программное для Д. Самойлова. В нем утверждается право на ту прекрасную ясность поэтического языка, которая на самом деле оказывается очень обманчивой. Более того, в стихотворении утверждается и право на так называемое словотождество, и в этом смысле Самойлов здесь выступает как продолжатель акмеистической традиции. В современном литературоведении – прежде всего, под влиянием концепций Н.Л. Лейдермана и М.Н. Липовецкого – творчество Д. Самойлова принято относить к неоакмеизму как течению в русской поэзии второй половины ХХ века.


Стихотворение начинается с описания гармоничного осеннего пейзажа, которое автор создает, используя самые простые лексемы, как бы называя все своими именами – «листва», «пароходы», «погоды», «сентябрь», «красиво», «ясные», «первоначальный». Аллюзия на тютчевское «Есть в осени первоначальной….» только усиливает намеренно создаваемый эффект отсутствия всякой новизны высказывания и коррелирует с известной формулой А. Ахматовой: «Но, может быть, поэзия сама – / Одна великолепная цитата». В этой установке на цитатность тоже проступают контуры акмеистической поэтики, тем более что ахматовский сюжет (наряду с пушкинским) является сквозным в творчестве Самойлова (стихотворения «Смерть поэта», «Ах, наверное, Анна Андреевна…», «Простое величье я видел однажды…», а в «Ночном госте», например, угадывается интонация «Поэмы без героя»).


«Обычные слова» и есть те, которые репрезентируют подлинное бытие, подлинную красоту мира, его подлинную глубину. Задача поэта заключается в том, чтобы показать жизнь языка, явить душу слова, возвратив затертым словам первоначальную чистоту и прозрачность («Их существо до самых недр / Взрывает потрясенный гений»). Идее Самойлова весьма близки философские построения Павла Флоренского, развернутые в работе «Строение слова»: «Душу же слова образует объективное его значение, содержащее сколько угодно признаков, имеющее полутона духовной окраски, ассоциативные обертоны: это целый мир смыслов, тут свои пропасти и вершины… Семема способна беспредельно расширяться, изменяя строение соотнесенных в ней духовных элементов, менять свои очертания, вбирать в себя новое, хотя и связанное с прежним содержание, приглушать старое, – одним словом, она живет, как и всякая душа, и жизнь ее – в непрестанном становлении». Далее Флоренский цитирует строки К. Бальмонта, которые тоже очень созвучны самойловским:


Слова – хамелеоны,

Они живут спеша.

У них свои законы,

Особая душа.


Они спешат меняться,

Являя все цвета;

Поблекнут – обновятся,

И в том их красота.


Свои размышления о сущности поэтического слова Самойлов подкрепляет конкретными примером, противопоставляя стилистически нейтральное «ветер» устаревшему поэтическому «ветр»: стихотворение, конечно, носит автометаописательный характер. Но подлинно поэтическим, по версии поэта, является стилистически нейтральное слово. Э.М. Береговская в статье «Давид Самойлов – лирик: лингвостилистический портрет» отмечает, что «словарь самойловской лирики представляет собой сложный лексический конгломерат», но «главное в нем – никак стилистически не маркированные, нейтральные лексемы». «Самойлов, – пишет Бреговская, – умеет извлекать из обычных слов необычный стилистический эффект». Использование лексики, находящейся за пределами общеупотребительной (например, «прозелиты» и «кариатиды» в стихотворении «Памяти юноши»), – скорее исключение, чем правило. Самые обычные («затертые») слова Самойлов умел так поставить в строке, что они обретали совершенно новое звучание, производя эффект остранения: «А эту зиму звали Анной», «Деревья пели, кипели, / Переливались, текли», «Из тебя ночное рыданье / Колыбельные слезы пьет». Наконец, мысль об обратной зависимости между степенью простоты слова и степенью глубины смысла стала одним из философских итогов поэта:


Усложняюсь, усложняюсь –

Усложняется душа,

Не заботясь о прошедшем,

В будущее не спеша.


Умножаются значенья,

Расположенные в ней.

Слово проще, дело проще,

Смысл творенья все сложней.



3. Детство как время первых прозрений: стихотворение «Из детства»

Я – маленький, горло в ангине.

За окнами падает снег.

И папа поет мне: «Как ныне

Сбирается вещий Олег… »


Я слушаю песню и плачу,

Рыданье в подушке душу,

И слезы постыдные прячу,

И дальше, и дальше прошу.


Осеннею мухой квартира

Дремотно жужжит за стеной.

И плачу над бренностью мира

Я, маленький, глупый, больной.


1956


Детские воспоминания биографического автора лежат в основе целого ряда стихотворений – «Из детства», «Выезд», «Двор моего детства», «Карусель». «Мы не меняемся совсем. / Мы те же, что и в детстве раннем», – сформулировал поэт в одном из текстов, вошедших в книгу «Залив». Лирический герой Самойлова обращен в прошлое, и это объясняется желанием «повторить, воссоздать, возвернуть» прожитую жизнь:


Крути мою ленту обратно.

Злорадствуй, механик шальной.

Зато я увижу двукратно

Все то, что случилось со мной.


«Из детства» – яркий образец жанра стихотворения-воспоминания (к этому жанру относятся «Сороковые», «Выезд», «Двор моего детства», «Ревность»). Этот жанр получил достаточно широкое распространение в поэзии 60-70-х годов – в частности, такого рода тексты обнаруживаются в творчестве Арсения Тарковского (циклы «Зима в детстве» и «Как сорок лет тому назад…», стихотворения «Тогда еще не воевали с Германией…», «Позднее наследство…», «Белый день»), Юрия Левитанского («Воспоминание о цветных стеклах», «Воспоминанье об оранжевых абажурах», «Воспоминанье о красном снеге»), Булат Окуджава уже в 80-е напишет «Детство», «Арбатское вдохновение, или воспоминания о детстве».


Мнемонические тексты обладают ярко выраженной автобиографичностью, событийностью, ретроспективностью, фактографичностью и, как правило, их эстетическое своеобразие определяется поэтикой утраты. Стихотворение «Из детства» имеет, на первый взгляд, трагическое звучание и не отсылает к традиционной топике детства как потерянного рая, тем более что в центре текста – ситуация болезни героя. Болезнь коррелирует с ситуацией смерти, которая оказывается в центре уже пушкинской баллады. В сущности, вся «Песнь о вещем Олеге» – о страхе смерти, и именно с этим страхом впервые сталкивается маленький герой Самойлова. Кажется, что герой стихотворения «Из детства» обладает отнюдь не детским мировосприятием, поскольку осознает трагедийность и иррациональность бытия. Однако в этом печальном стихотворении все-таки слышится ностальгия по тому далекому для взрослого времени, с которым связывается память о теплом домашнем космосе, о родительской заботе и любви. Неслучайно в третьей строке использован enjambement: «И папа поет мне: “Как ныне...» Память позволяет воскрешать события далекого прошлого: картина детства настолько явственно предстает перед внутренним взором героя, что ему кажется, как будто все происходит «ныне».


Больной ребенок, которому вдруг открылся ужас смерти, конечно, не может чувствовать себя счастливым, а взрослый герой, вспоминая эпизод из детства, понимает, что вот именно тогда и был счастлив – когда, еще совсем не зная жизни, «плакал о бренности мира». Это как бы уже и плач взрослого об утраченном рае детства. «… в стихотворении “Я маленький. Горло в ангине…”, - писал Самойлов в автобиографических заметках, – я плачу не о бренности мира, это литература. Я плачу об отце. И позже я плакал о нем».


Детство Д. Самойлова пришлось на 1920-е годы, однако реалии этой эпохи не нашли отражения в стихотворении. Это не значит, что память не зафиксировала эти реалии. Так, «Выезд» (1966) буквально строится на перечислении деталей, воссоздающих образ Москвы 20-х годов: «извозчик», «конь, пролетка, и кнут, и рессоры», «допотопный трамвай», «старинная конка», «суматоха Охотного ряда». В стихотворении «Двор моего детства» тоже воспроизводятся образы прошлого, которым нет места в настоящем лирического героя:


Еще я помню уличных гимнастов,

Шарманщиков, медведей и цыган

И помню развеселый балаган

Петрушек голосистых и носатых.

У нас был двор квадратный. А над ним

Висело небо — в тучах или звездах.

В сарае у матрасника на козлах

Вились пружины, как железный дым.


Стихотворение «Из детства» выделяется среди корпуса текстов Самойлова, в основе которых лежат детские впечатление автора. Детальность и фактографичность уступают здесь место глубокому психологизму: важен первый внутренний духовный опыт. Герой обретает его через отца, читающего «Песнь о вещем Олеге» Пушкина. Отец, Пушкин, князь Олег – три персоны, благодаря которым ребенок впервые интуитивно начинает прозревать сущность искусства и трагизм бытия.


Отсылка к «Песни о вещем Олеге», конечно, весьма показательна: творчество Пушкина – источник целого ряда образов и мотивов, на которых строится художественная система Самойлова, да и к самому биографическому мифу Пушкина поэт обращается в целом ряде стихотворений («Пестель, поэт и Анна», «Михайловское», «Болдинская осень», «Два стихотворения», «Святогорский монастырь»). В творчестве Самойлова выстраивается целый пушкинский сюжет. Укорененность в культуре вообще является одной из ключевых особенностей мироощущения поэта. Через культуру воспринимается и опыт истории: через Пушкина герой узнает о судьбе князя Олега. Так, Э.Л. Безносов отмечает, что слезы героя – это в то же время слезы счастья «от соприкосновения с возвышающими душу пушкинскими стихами».


История и культура – две центральные категории самойловской поэтики. Об этом говорят даже названия стихотворений: «Беатриче», «Дон Кихот», «45-я Гайдна», «Старый Тютчев», «Шуберт Франц», «Стихи о царе Иване», «Софья Палеолог», «Конец Пугачева», «Рем и Ромул». Стихотворение «Из детства» именно этим и интересно: в нем не только раскрывается важная для Самойлова тема воспоминаний о далеком прошлом, о домашнем космосе, но и намечаются два идейно-концептуальных вектора творчества – культурологический и исторический.



4. Пушкинский миф: стихотворение «Пестель, поэт и Анна»

Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.


А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
– Позвольте мне чубук, я закурю.
– Пожалуйте огня.
– Благодарю.


А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»


Шел разговор о равенстве сословий.
– Как всех равнять? Народы так бедны, –
Заметил Пушкин, – что и в наши дни
Для равенства достойных нет условий.
И посему дворянства назначенье –
Хранить народа честь и просвещенье.
– О, да, – ответил Пестель, – если трон
Находится в стране в руках деспо́та,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
– Мужицкий бунт бессмыслен…–

                                              За окном

Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»

– Но, не борясь, мы потакаем злу, –
Заметил Пестель, – бережем тиранство.
– Ах, русское тиранство – дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, –
Ответил Пушкин.

                                                 «Что за резвый ум, –

Подумал Пестель, – столько наблюдений
И мало основательных идей».
– Но тупость рабства сокрушает гений!
– В политике кто гений – тот злодей, –

Ответил Пушкин.

                                               Впрочем, разговор

Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе, и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.


Заговорили о любви.

                                            Она, –

Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. –
Тут Пестель улыбнулся. –

                                           Я душой

Матерьялист, но протестует разум. –
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»


Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.

Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник –
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».


В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал – распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»


1956


С Павлом Ивановичем Пестелем, руководителем Южного общества декабристов, Пушкин встречался несколько раз в 1821 году – в Кишиневе, во время Южной ссылки. После первой встречи Пушкин записал в своем дневнике: «Утро провел я с Пестелем: умный человек во всем смысле этого слова. “Сердцем я материалист, – говорит он, – но разум этому противится”. Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которые я знаю». Фрагмент этой записи Самойлов обыгрывает в своем стихотворении: «Тут Пестель улыбнулся. / – Я душой / Матерьялист, но протестует разум».


Известна также еще одна запись Пушкина о Пестеле: «Только революционная голова, голова, подобная... Пестелю, может любить Россию так, как писатель только может любить ее язык». Известно также воспоминание И.П. Липранди, который в своем дневнике зафиксировал следующее: «…я очень хорошо помню, что когда Пушкин в первый раз увидел Пестеля, то, рассказывая о нем, говорил, что он ему не нравится и, несмотря на его ум, который он искал выказывать философическими сентенциями, никогда бы с ним не мог сблизиться. Однажды за столом у Михаила Федоровича Орлова Пушкин, как бы не зная, что этот Пестель сын иркутского губернатора, спросил: “Не родня ли он Сибирскому злодею?” – Орлов, улыбнувшись, погрозил ему пальцем».


Давид Самойлов, признававшийся, что Пушкин его «всегда интересует», в 1964 сделал дневниковую запись, в которой обозначил свой новый творческий замысел: «Нужно написать короткий рассказ о Пушкине и Пестеле. В него можно уложить все главное, – что Пушкин умнее Пестеля, и противоречивее, и точнее». Здесь необходимо отметить, что слово «рассказ» отражает важное свойство самойловской поэтики – нарративность. Ряд текстов поэт жанрово номинировал как баллады («Смотрины», «Убиение Углицкое», «Скоморохи», «Баллада о конце света»), но и среди других стихотворений отыщется немало таких, которые содержат в себе признаки лироэпического рода – в частности, наличие событийной канвы (взять хотя бы «Стихи о царе Иване» или «Сандрильону»).

В предисловии к третьей части книги «Горсть» (1989) – «Баллады» – автор писал: «Надоели медитации у себя и других. Наша поэзия расплывается в них, как сад в тумане. В медитациях часто камуфлируется отсутствие мыслей, чувств Сюжет – это карты на стол. Он либо интересен, либо нет Сюжет не только способ организации материала, но и нравственный стержень стиха. Сюжет указывает, как надо действовать в данных обстоятельствах. Он дает побуждение к действию». Эта запись сделана в 80-е, однако корпус текстов, созданных ранее, дает все основания полагать, что Самойлов пришел к пониманию структурно-семантической функции сюжета еще в 50-е. Об этом свидетельствует и стихотворение «Пестель, поэт и Анна».


Стихотворение «Пестель, поэт и Анна» представляет собой реконструкцию диалога Пушкина и Пестеля во время их первой встречи. Более того, автор реконструирует даже мысли обоих. Вся эта реконструкция работает на развенчание традиционного представления о Пушкине как апологете декабризма. Так, он как будто не разделяет основные положения политической программы Пестеля – о равенстве сословий (Пушкин дает понять, что и сам народ еще не готов к этому равенству), о дворянстве как мощной политической силе (в этом месте поэт намекает на «мужицкий бунт»), о необходимости свержения самодержавия (Пушкин называет «русское тиранство» «дилетантством»). Пестеля удивляет в Пушкине это сочетание резвости ума и неосновательности идей. Но то, что политику-«матерьялисту» кажется неосновательным, автору стихотворения представляется главным свойством гения. Поэт оказывается намного прозорливее политика. Пестель считает, что есть только одна правда, а Пушкин знает, что одной-единственной правды не существует.


В Пестеле подчеркивается радикальность взглядов и помыслов – не случайно он сравнивается с Брутом, убийцей Цезаря. Но Пушкин смотрит дальше: он словно предчувствует крах декабризма, понимая, что «времена для Брутов слишком круты». 25 июля 1826 года Пестель был повешен вместе с Рылеевым, Муравьевым-Апостолом, Бестужевым-Рюминым и Каховским. Известно, что сентенция Верховного суда оканчивалась словами: «... за такие злодеяния повесить!» С этой сентенцией коррелирует строка из самойловского стихотворения: «В политике кто гений – тот злодей, – / Ответил Пушкин». В контексте диалога с Пестелем эти слова произносятся как будто относительно «русского тиранства»: пушкинская мысль о «злодеях» в политике, на первый взгляд, продолжает пестелевскую о конформизме как потакании злу. Но можно понять и иначе: Пушкин говорит про сочетание гениальности и злодейства, имея в виду и самого Пестеля, которого про себя называет Брутом. В сущности, революционная программа Пестеля предполагала осуществление идеалов декабризма насильственным путем.


Строка про гения и злодея, которая, кстати, находится почти в самой середине стихотворения, – один из ключей к пониманию самойловского текста. Эта строка представляет собой аллюзию на «маленькую трагедию» Пушкина «Моцарт и Сальери». Подлинная гениальность имела для Пушкина нравственное основание: «А гений и злодейство – / Две вещи несовместные». Как Сальери не является для автора подлинным гением, потому что переступает через нравственный закон, так и Пестель для Самойлова лишен гениальности – гением в стихотворении автор называет Пушкина, противопоставленного радикально настроенному политику: «Шел русский Брут. Глядел вослед ему / Российский гений с грустью без причины». Образ Пушкина в стихотворении «Пестель, поэт и Анна» соотносится с образом Моцарта из «маленькой трагедии»: по-настоящему гения волнует не содержание умных бесед на политические темы, а живая жизнь – голос Анны, распевающей за окном, запахи хлева и вина, апрельская синева. Гений прозревает суть бытия интуитивно, он как бы слит с этим бытием, он и есть часть естественного миропорядка. Пестель констатирует в Пушкине рассеянность, Сальери в Моцарте – праздность. Но основание для таких умозаключений – общее: и самойловский Пушкин, и пушкинский Моцарт тонко чувствуют стихию жизни: праздность на самом деле и есть витальность. В самойловском Пушкине важно это моцартовское начало, поэтому и Анна занимает его больше, чем высокоинтеллектуальные разговоры с Пестелем.


Кто такая Анна для Пушкина, не столь важно – важнее, кто она для Самойлова. Это сквозной образ в его творчестве: «А эту зиму звали Анной», «Но опять прошу я издалече: / Анна! Защити меня», «Возвращенье от Анны, / Возвращенье ко мне», «Вот здесь я Анну целовал / И слезы проливал». Возможно, у самойловской Анны был реальны прототип, но, скорее, это им обрело особое значение для поэта из-за его семантики: «Анна» переводится как «благодать», «милость Божья» (неслучайно в стихотворении о Пестеле и Пушкине за восклицанием «Анна!» следует восклицание «Боже мой!»). Образ Анны обобщающий: он связан с представлением о добре, красоте, истине.


Стихотворение важно как квинтэссенция авторского представления о поэте и его жизненной программе. Так, в название текста вынесена фамилия Пестеля – Пушкин же обозначен как «поэт». Пушкин был для Самойлова той универсальной величиной, относительно которой самоопределялась не только поэзия послевоенной эпохи, но и вообще вся русская поэзия. Быть поэтом означало для Самойлова продолжать Пушкина – вслед за Ахматовой, Пастернаком и вместе с Окуджавой, Левитанским, Слуцким. Другой выбор просто не представлялся возможным и достойным:


Пусть нас увидят без возни,

Без козней, розни и насады.

Тогда и скажется: «Они

Из поздней пушкинской плеяды».

Я нас возвысить не хочу.

Мы – послушники ясновидца…

Пока в России Пушкин длится,

Метелям не задуть свечу.


5. Принцип палимпсеста: стихотворение «Когда-нибудь и мы расскажем…»

Когда-нибудь и мы расскажем,

Как мы живем иным пейзажем,

Где море озаряет нас,

Где пишет на песке, как гений,

Волна следы своих волнений

И вдруг стирает, осердясь.


Стихотворением «Когда-нибудь и мы расскажем…» открывается цикл Давида Самойлова «Пярнусские элегии» (1976-1981). Этим циклом завершается основной корпус текстов, составивших «демонстративно программную», по словам А. Немзера, книгу «Залив» (1981).


Стихотворение «Когда-нибудь и мы расскажем…» – яркий пример поэтической миниатюры (этот жанр достаточно широко представлен в творчестве Самойлова). Оно интересно с той точки зрения, что в нем реализуется принцип палимпсеста – весьма характерная особенность самойловской поэтики, на которую в свое время обратил внимание И. Шайтанов: «К стихам Самойлова я применил эту метафору… просто потому, что она точно отвечала стилистической манере поэта, у которого из-под своего все время проступает чужое, то прямо процитированное, то догадливо узнаваемое, то отзывающееся смутным эхом».


С одной стороны, стихотворение содержит явный автобиографический подтекст. Так, субъектная форма «мы» отсылает к адресату цикла – Галине Медведевой, жене поэта. В той связи строка «Как мы живем иным пейзажем» имеет вполне прямое значение: в 1976 году Самойлов с семьей переехал в Пярну. Поэтому «иной пейзаж» – это пространство, противопоставленное родному подмосковному миру. Но, кроме биографического, стихотворение содержит культурологический подтекст: автор вступает в диалог с предшественниками и современниками. На этот диалог указывает частица «и» («Когда-нибудь и мы…»): речь идет о традиции рассказывать о жизни в «другом» пространстве, подчеркнуто противопоставленном тому, которое берется за точку отсчета.


Традиция восходит к «Скорбным элегиям» Овидия (собственно, как и поэтика элегического цикла). Но цикл Самойлова, в отличие от элегий Овидия, биографически не связан с ситуацией изгнания: он связан с ситуацией «внутренней эмиграции». Отъезд Самойлова из Москвы в Пярну бы личным выбором поэта, тяготеющего, как отмечает М.М. Гельфонд, «к воплощению пушкинской мечты о побеге в “обитель дальнюю трудов и чистых нег”». «Это была форма “внутренней эмиграции”, – пишет М.М. Гельфонд, – которая, в отличие от внешней, не означала окончательного перелома судьбы и явилась определенным компромиссом . Прибалтика как окраина тогдашней советской империи была притягательна закрепившимся за ней ореолом дозволенной свободы, принципиального и, вместе с тем, европейского вольномыслия (что поддерживалось, безусловно, деятельностью тартуской семиотической школы во главе с Ю.М. Лотманом)». Кроме того, как отмечает исследователь, биографические обстоятельства, обусловившие возникновение цикла, проецируются на сюжет, развернутый И. Бродским в «Письмах римскому другу»: «приморский городок в Эстонии представлял собой вожделенную “провинцию у моря”, – что позволяет обнаружить еще один вектор поэтического влияния. Сам тип пейзажа, представленный в «Пярнусских элегиях», близок тому, который часто встречается в стихотворениях Бродского. Самойлову тоже свойствен такой монохромный пейзаж, и это подтверждается почти каждым стихотворением цикла «Пярнусские элегии»: «Ноябрьский слабый свет», «Залива снежная излука!», «Дождь. Ветер. Запах моря. Тьма», «О эти сумрачные дни!»


Наконец, строки «Когда-нибудь и мы расскажем, / Как мы живет иным пейзажем», – с их продолжением во втором стихотворении цикла, коррелируют с ахматовским стихотворением «Все мне видится Павловск холмистый…». Пейзаж Самойлова, как и пейзаж Ахматовой, связывается с идеей не только остановленного времени (у Самойлова: «нетекучая вода», «недвижны… сосен грубые колонны»; у Ахматовой: «неживая вода»), но и инобытия, поэтому «иной пейзаж» – это еще нездешний, такой, на котором лежит отсвет другого – метафизического – света. «Жить иным пейзажем» – значит, жить словом, жить в ином бытии – подлинном, вечном.


Начальная строка стихотворения «Когда-нибудь и мы расскажем…» манифестирует идею пребывания автора в пространстве культуры: собственная позиция в искусстве вырабатывается через диалог с предшественниками и современниками.


Тема творчества, заданная начальной строкой, поддерживается и благодаря образу моря: море не только вдохновляет («озаряет») лирического героя, но и само обладает творческим потенциалом: «Где пишет на песке, как гений, / Волна следы своих творений / И вдруг стирает, осердясь». Так утверждается идея нераздельности природы и культуры, характерная для поэтики неоакмеизма.


6. О литературной ситуации 1960-х годов: стихотворение «Вот и все. Смежили очи гении…»

Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.


Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.


1966


Анна Ахматова, последний поэт Серебряного века, умерла 5 марта 1966 года. На ее смерть Давид Самойлов отозвался стихотворением «Вот и все. Смежили очи гении…»: речь в нем, конечно, не только об уходе Ахматовой, но вообще о конце той великой эпохи в истории отечественной поэзии, начало которой восходит к 1890-м годам ХIХ века, связанным с возникновением модернизма в русской литературе. Эпоха завершилась, а гений новой эпохи еще не явился. По крайней мере, именно такое ощущение выразил Самойлов в своем стихотворении, развернув в нем саморефлексию целого поколения.


Известно, что Ахматова серьезно интересовалась поэзией 1960-х годов и поддерживала многих молодых авторов. По воспоминаниям Самойлова, она «однажды сказала, что за последние пятьдесят лет у русской поэзии не было одновременно такого количества талантов». Однако пафос самоуничижения, свойственный стихотворению «Вот и все…», свидетельствует о том, что поэты, перенявшие эстафету у великих, все-таки остро ощущали исключительность дара гениев и неисключительность собственного дара. Среди поэтов военного поколения, формировавшихся в «сороковые-роковые» (Д. Самойлов, Б. Слуцкий, Ю. Левитанский, С. Липкин, А. Межиров, Б. Окуджава), не оказалось «писателя огромного масштаба»: война требовала полной самоотдачи. Влияние этих эпохальных обстоятельств на литературную ситуация 60-х Самойлов осмыслил в стихотворении «Старик Державин»:


Это не для самооправданья:

Мы в тот день ходили на заданье

И потом в блиндаж залезли спать.

А старик Державин, думая о смерти,

Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!

Некому и лиру передать!»


Литературовед В.В. Мусатов в письме к Е.В. Верещагиной, исследовательнице творчества А. Тарковского, писал: «Я понял, что Тарковский – хороший поэт, но это “младшая ветвь”, а не “ствол”. Как, например, Кузьмин. То есть автор хороших стихов, но не создатель личного поэтического “космоса”, как Блок или Мандельштам. Таков, кстати, Самойлов, которого я тоже очень люблю. Просто это “минориты”, “младшие”. У них узкий объем грудной клетки и короткое дыхание. Они дышат горным воздухом, когда им удается “выпрыгнуть” в эту сферу. А А или О М в этой сфере живут и дышат постоянно, там – среда их обитания. Тарковский или Самойлов (можно назвать и другие имена) – гости там, где Анна Ахматова и Осип Мандельштам – постоянные обитатели». Похожая мысль составляет концептуальное ядро стихотворения «Вот и все. Смежили очи гении…». Самойлов неоднократно писал о чувстве собственной недовоплощенности – хотя бы в тех же «Пярнусских элегиях»: «Вдруг горний свет в меня нисходит, / Вдруг покидает благодать».


У Самойлова есть еще одно стихотворение, написанное на смерть Ахматовой, – «Смерть поэта». Если «Смерть поэта» по своему содержанию предельно адресно, то «Вот и все. Смежили очи гении…» – универсально. После ухода великих, действительно, может показаться, что теперь все дозволено, потому что судить высшим судом больше некому.    

7. Проблема верлибра: стихотворение «Свободный стих»

Свободный стих –
для лентяев,
для самоучек,
для мистификаторов
(когда без точек и запятых).


Но в руках настоящего мастера
он являет
естественную силу речи,
то есть мысли.


Организованный стих
организован для всех –
для посредственности и таланта,
он подстёгивает вдохновение
и подсказывает метафору.


Надо быть слишком уверенным
в собственной ценности,
чтобы посметь изъясняться
свободным стихом.
Отыдите, нерадивые!


1976


У Давида Самойлова есть несколько стихотворений с названием «Свободный стих», написанные в разные годы. Но проблеме свободного стиха посвящено только одно – «Свободный стих / для лентяев…». Тот факт, что при выборе названия стихотворения поэт неоднократно делал акцент не на содержательной, а на формальной стороне текста, свидетельствует о его особом отношении к свободному стиху.


В годы хрущевской «оттепели», на которые пришелся первый расцвет верлибра в русской поэзии, поэты начали активно вырабатывать собственную позицию относительно новой формы. Стихотворение «Свободный стих – / для лентяев…» свидетельствует о неоднозначности позиции Самойлова. С одной стороны, автор утверждает, что новая форма может служить своей рода лакмусовой бумажкой, позволяющей отличить талант от посредственности: добиться «эффекта поэзии» в нерегулярном стихе сложнее, чем в «организованном», который сам «подстегивает вдохновение» и «подсказывает метафору». С другой стороны, судя по финальной строке, Самойлова смущала самоуверенность, с которой только и можно писать верлибры, потому что верлибрист – первопроходец, а первопроходец редко не бывает «уверенным в собственной ценности». Самойлов, пожалуй, в собственной ценности уверен был мало. «Искания… редко увенчивались находками, – пишет о поэте И. Шайтанов, – свершения, по крайней мере, художественные, вызывали сомнение, как и мысль о… величии». Самойловская ирония, возникающая в финале стихотворения, носит авторефлексивный характер: вроде бы, мало кто из современников, в том числе и сам автор, имеет право на новую форму, но, тем не менее, верлибр все-таки начинает обретать свое место в русской поэзии. В стихотворении Самойлова звучит и отповедь верлибристам (в финальной строфе словно объективируется сознание негодующих противников свободного стиха), и апология верлибра. Собственно, сам факт написания стихотворения в форме, относительно новой для отечественной поэзии, и является этой апологией. Хотя в не меньшей – даже большей степени – Самойлов выступал апологетом рифмы. В 1973 году он написал «Книгу о русской рифме» и оказался таким образом в числе немногих русских поэтов, которые профессионально занимались теорией стихосложения.


В отличие, например, от А. Тарковского, Самойлов не был противником верлибра, о чем прямо сказал в рамках дискуссии о свободном стихе, проходившей в 1971 году в редакции «Вопросов литературы». В статье «Заботиться о содержательной стороне стиха» (1972), опубликованной по итогам дискуссии, Самойлов отметил, что вопрос о природе верлибра остается открытым и до сих пор не определено, чем является верлибр – новой формой или новым типом поэтического мышления. О свободном стихе как новом типе мышления поэт сказал в одном из стихотворений 80-х годов:


Поздно учиться играть на скрипке,

Надо учиться писать без рифмы.

С рифмой номер как будто отыгран.

Надо учиться писать верлибром…

Как Крутоямов или как Вздорич,

С рифмою не брататься, а вздорить.

Может, без рифмы и без размера

Станут и мысли иного размера.


Намеки на В. Куприянова и В. Бурича, ключевые фигуры советской верлибристики второй половины ХХ века, выглядят, конечно, в духе пародийного высказывания, но в целом стихотворение Самойлова никакой иронии не содержит. В рамках рифмованного стиха поэт говорит о необходимости нового вектора в собственном творчестве, хотя этот вектор как полноценный художественный пласт в творчестве Самойлова все-таки не оформился. Стихотворения, названные «Свободный стих», а также несколько текстов, написанных верлибром («Деревья должны», «Мое единственное достояние…», «Корова»), в общем корпусе самойловской лирики выглядят, скорее, как исключение, чем правило.

8. Природа и культура: стихотворение «Колорит»

Рябины легкое вино.

И синий звук. И желтый отзвук.

И все во всем отражено,

И все объединяет воздух.


И словно бы не совместимы

Сиена и ультрамарин.

Но где-то в глубине картины

Цвет слабой синькой растворим.


Не для того изобразила

Природа образец холста,

Чтоб ляпал на него мазила

Несовместимые цвета.


Она зовет не к подражанью,

Создав воздушную среду,

А к озаренному дерзанью

И кропотливому труду.


И тут уж осень золотая

Легонько постучит в окно,

Колебля воздух и глотая

Рябины легкое вино.


1986


Н.Л. Лейдерман и М.Н. Липовецкий, характеризуя особенности неоакмеистической поэтики, отмечают свойственное ей «утверждение нераздельности природы и культуры». «Точнее, природа – пишут исследователи, – в их [неоакмеистов] стихах пронизана культурными ассоциациями, а культура не только не противоположна природному миру, но и воплощает его глубинные тайны». Стихотворение Д. Самойлова «Колорит» – яркий пример текста, иллюстрирующего идею о нераздельности природы и культуры в эстетике неоакмеизма.


Слово «колорит» взято из словаря художественных терминов: колорит в живописи – «это организованное взаимоотношение цветов, находящихся в гармоничном единстве и подчинённых авторской идее». Желтый, синий, красный – три цвета осеннего пейзажа, осмысленного автором как картина – сквозь призму представлений эстетического порядка. Так, в стихотворение включен целый ряд специальных понятий – «сиена», «ультрамарин», «синька», «холст». Более того, слово «сиена», поставленное в позицию начала строки и написанное со строчной буквы, может восприниматься читателем по-разному: с одной стороны, как название земного пигмента желтовато-коричневого цвета, с другой – как название города в Италии, и в этой многозначности заключается важная особенность поэтического слова Самойлова. Кстати, сиена (в значении «цвет») получила свое название от имени города, в котором ее производили в эпоху Возрождения. В стихотворении Самойлова важна не только мысль о природе как великом художнике, но – в первую очередь – идея о том, что если человек живет в культурном измерении, то это измерение становится для него единственной реальностью: культурологические проекции определяют характер взгляда на мир. Концептуальное ядро стихотворения составляет предпоследняя строфа: «Она зовет не к подражанью…. / А к озаренному дерзанью». Так природа требует от человека творческого поступка – ответа на творческий поступок природы.


В сущности, текст, который, на первый взгляд, выглядит как стихотворение об осени, на самом деле оказывается стихотворением об искусстве. Эти две темы – природа и искусство – у Самойлова достаточно часто взаимосвязаны: традиция восходит, как минимум, к Пастернаку. Так, в стихотворении «Приморский соловей», отсылающем к пастернаковским «Дроздам», через образ соловья раскрывается представление о художнике в широком смысле этого слова:


Нет благозвучья, нету красоты

В том щелканье, в тугих засосах свиста,

Но откровенья тайные пласты

И глубина великого артиста.


Культурные ассоциации лежат в основе целого ряда самойловских стихотворений о природе: «Этих гор возвышенные оды, / Пестрые элегии лесов», «Евангельский сюжет изображает клен», «Так высоко оно [облако] и расправлено / И такая в нем гордая стать, / Что роскошную оду Державина / Начинаешь невольно читать», «Роскошный иней украшает лес. / Еще светлей березовая роща. / Как будто псковичи с резных крылец / Сошли на вечевую площадь». Во всех этих контекстах, в том числе и в стихотворении «Колорит» – прежде всего, за счет многозначности слова «Сиена» – чувствуется обращенность в прошлое, ностальгия по великому. Так, даже поэтологические понятия, использованные автором в одной из приведенных цитат – «ода», «элегия» – обозначают жанры, мягко сказать, не особенно характерные для советской поэзии второй половины ХХ века. Самойлов конструирует в своем творчестве образ мировой культуры, и, какая бы тема ни решалась поэтом (тема детства, войны, природы, искусства), ее решение всегда сопряжено со сверхзадачей – вписать личный опыт жизненных наблюдений в широкий культурно-исторический контекст.


9. Поэзия как игра: стихотворение «О пользе купания»

Диссиденты! Что за слово!

Едут – и оревуар!

Мы с тобой взираем, Лева,

На морской резервуар.


Почему же ты печален?

Все идет своим путем.

Умер Ленин, умер Сталин.

Мы умрем. И все потом.


Если едут диссиденты

Нас с тобой освобождать,

То подобного момента

Нам с тобою долго ждать.


Если для себя свободы

Добиваются они, –

Выпьем, Лева, пиво-воды,

Или лучше коньяка.


Что нам Кельн и что нам Цюрих!

Нам прекрасно на Руси!

Выпей пива и натюрлих

Колбасою закуси.


Лучше, Левушка, купаться,

Посмотри, какой залив!

Выпить – и опохмеляться,

Пивом водочку залив.


1977


Стихотворение «О пользе купания» не входит в основной корпус текстов Д. Самойлова. Оно является примером шуточных стихов, в которых, между прочим, иногда поднимались вполне нешуточные проблемы. Эти тексты в 1993 году были изданы отдельным сборником – «В кругу себя». Ю.И. Абызов, составитель сборника, писал в предисловии, что Самойлов не придавал большого значения своим «несерьезным» текстам: «совал черновики куда попало, а чаще выбрасывал, рожденное устно часто забывал». Поэт, кстати, в составлении сборника участвовал. Он же и предложил название, в котором, по замыслу автора и составителя, должна улавливаться аллюзия на пушкинскую строку «В кругу расчисленном светил». У Абызова была идея назвать книгу «В кругу исчисленном светил», а Самойлов «с присущей ему скромной прямотой заявил, что иных светил, кроме себя, не видит и потому останавливается на единственно возможном – “В кругу себя”».


В книгу вошли пародии, эпиграммы, шуточный эпистолярный роман, послания, басни, изыскания по истории мифической страны Курзюпии. «Здесь, – пишет Ю.И. Абызов, – как бы эпоха в ее взлетах и падениях и круг людей, без которого портрет этой эпохи будет неполным. Кого здесь только нет! Ф. Искандер, Ю. Левитанский, Б. Слуцкий, Б. Окуджава, Ю. Лотман, Н. Любимов, З. Гердт, М. Козаков, Ю. Ким, Б. Грибанов, Л. Копелев, Р. Клейнер, Е. Евтушенко, Л. Озеров, В. Никулин, В. Баевский, Э. Графов и многие другие».


«Я сделал вновь поэзию игрой / В своем кругу. Веселой и серьезной», – подлинный смысл этих программных для Самойлова строк вряд ли может быть понятен читателю без знакомства со сборником «В кругу себя». Большинство текстов, вошедших в книгу, что называется, на грани фола: эротические сюжеты, политические подтексты, обсценная лексика – все это открывает нового, неизвестного широкой аудитории Самойлова.


В качестве репрезентативного нами выбрано стихотворение «О пользе купания». Стихотворение входит в цикл «Послания из Пярну в Пярну». По замечанию редактора, «послания являются частью переписки с известным плюралистом… Л.З. Копелевым». Лев Копелев, с которым Самойлов познакомился еще в Советском Союзе, в 1977 году отдыхал в Пярну: в реальном диалоге с другом и родился цикл посланий.


Лев Копелев – человек непростой судьбы: участвовал в ликвидации кулачества, прошел Великую Отечественную войну, советский лагерь, активно участвовал в правозащитном движении, был лишен советского гражданства. В 1980 году выехал в ФРГ, где был удостоен звания почётного доктора философии Кёльнского университета. Владимир Корнилов, автор эссе «Бурная и парадоксальная жизнь Льва Копелева» (опубликована в журнале «Лехаим» (сентябрь, 2001) пишет: «В Германии его узнавали на улицах. Стоило ему появиться на каком-нибудь сборище, скажем, на ежегодной Франкфуртской книжной ярмарке, как тотчас, будто из-под земли, вырастали телевизионные камеры и не отпускали его до самого вечера. Немецкие университеты наперебой приглашали его читать лекции. Книги его раскупались. Словом, в Германии у него была самая настоящая слава». Кстати, в 2001 году в Германии была учреждена международная премия имени Льва Копелева. Она вручается гражданам различных стран, борющимся за мир и права человека.


«О пользе купания» – на самом деле один из самых сдержанных текстов сборника «В кругу себя», но он хорошо демонстрирует, что шутливая форма может заключать в себе вполне серьезное содержание, а иногда получается даже так, что шутливая форма оказывается единственно приемлемой для выражения того содержания, которое – по разным причинам – автор не может выразить другими средствам. Стихотворение, конечно, совсем не смешное: Самойлов предлагает свой вариант «пира во время чумы» и показывает, что ирония иногда становится единственной формой мироотношения, позволяющей пережить отнюдь не веселые времена.      

10. Поэтика позднего творчества: стихотворение «В общем, жизнь состоялась…»

В общем, жизнь состоялась,

Несмотря на все протори

И убытки,

На провалы и ярость,

На спиртные напитки.


В общем, жизнь состоялась,

Даже в городе чуждом и странном,

Несмотря на усталость,

При моем исступлении пьяном.


Друг, пора и в дорогу,

Вновь прильнуть и прижаться к России:

Так медведи в берлогу

Заползают в последнем усилье.


«В общем, жизнь состоялась…» – одно из поздних стихотворений Д. Самойлова, опубликованное в уже посмертном издании – сборнике «Из последних стихов», вышедшем в Таллинне в 1992 году. Стихотворение отражает общую интонацию, характерную для творчества второй половины 80-х годов, – интонацию глубокой горечи и высокого смирения. Поздние стихи Самойлова существенно отличаются от тех, которые были написаны в период с 50-х по 70-е годы. «Прежний Самойлов ускользал, прятался в играющем слове, – пишет И. Шайтанов, – в последних сборниках Самойлов просто не оставлял возможности критику что-то договорить за него: он все договаривал и о своих трудностях, и о сомнениях».


Историко-культурные проекции, которые поэт так последовательно выстраивал на всех этапах творчества, не уходят из его поздних стихотворений, и нельзя сказать, что их становится меньше (взять хотя бы названия или первые строки некоторых текстов, вошедших в сборник «Из последних стихов», – «От византийской мощи…», «Поговорим о дряни», «К Маяковскому возвращаться…», «Бегство Толстого», «Монолог Молчалина»). Но все равно невозможно не почувствовать, что это уже другая поэтика – поэтика особой исповедальности, особой прямоты, особого драматизма, связанного с предчувствием близкой смерти (стихотворения «А вот и старость подошла…», «У окна», «Всего с собой не унесешь…», «Старость. Сколько протяну…»). Этим предчувствием определяется и внутреннее состояние лирического героя стихотворения «В общем, жизнь состоялась…»: первый две строфы как будто даже и не претендуют на поэтичность – обо всем сказано слишком прямо и слишком честно. Читателя, знакомого с творчеством Самойлова по I тому «Избранных произведений» (М., 1989), строки про спиртные напитки и пьяное исступление могут удивить – подобного рода высказывания Самойлов позволял себе редко, оставляя их для пародий, эпиграмм и мистификаций. А теперь – перед лицом смерти – маски снимаются, условности нарушаются. Отступает здесь поэт и от эстетического принципа, манифестированного в стихотворении «Слова» («И ветер необыкновенней, / Когда он ветер, а не ветр»). Устаревшее слово «протори» имеет целый ряд связанных друг с другом значений: «изъян», «расходы», «издержки», «затраты», «ущерб», «урон», «траты», «убыток». Весь этот веер смыслов поэту позволило выразить одно слово. Кстати, в контексте стихотворения оно воспринимается даже не как устаревшее, а как просторечное или диалектное – собственно, это очень русское слово, подготавливающее выход на тему России.


«Город чуждый и странный» – эстонский Пярну, в котором поэт прожил 14 лет и в котором умер после выступления на вечере, посвящённом столетию Бориса Пастернака. Чужой стороне противопоставляется родная – русская, память о которой согревает лирического героя: нутряное тепло родины ощущается почти тактильно – словно тепло матери: «Вновь прильнуть и прижаться к России». Призыв «Друг, пора и в дорогу» имеет, конечно, метафорическое значение: Россия – категория не пространственная, а метафизическая, связанная с представлением о духовном измерении, с которым как будто бы можно навсегда слиться в смерти.


Мотив ухода часто возникает в последних стихах поэта. Особенно показательно «Бегство Толстого», где воссоздаются обстоятельства смерти русского писателя, – и через толстовский сюжет выражается авторская ностальгия и авторское представление об идеальной кончине: «И на ветрах российских / Расстаться с белым светом». Тоска по мировой культуре отступает, а тоска по России усиливается. Это один из итоговых смыслов, развернутых в поздних стихотворениях Самойлова:


Уйти, раствориться в России,

Почувствовать радость ухода.

При этом пространство расширить –

Вселенная, космос, природа.

Все это услышать духовно,

Все это усвоить телесно –

Что пахнет, как свежие бревна,

Морозная, синяя бездна.

Пригубить такого настоя

Из хвои, созвездий и трав.

Вершить свое дело простое,

В России себя затеряв.


Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Главная #Акмеизм #Русский поэтический канон
Поэзия темного инстинкта: «Гадалка» Владимира Нарбута

Цикл очерков о разных сторонах русского акмеизма продолжает разговор о Владимире Нарбуте. В его книге «Аллилуйя», вышедшей 110 лет назад, оживает язык гоголевской низшей демонологии. 

#Главная #Сопоставления
Галерея Эшера и светящийся мрак Хуарроса – изобретение внимания

Prosodia представляет новый материал авторской рубрики «Сопоставления» поэта и художника Андрея Першина – он находит переклички визуальных и поэтических произведений в истории искусства. Новый опыт посвящён нидерландскому художнику-графику Маурицу Корнелису Эшеру (1898–1972) и аргентинскому поэту Роберто Хуарросу (1925–1995).