Николай Клюев, крестьянский поэт-классик: 5 главных стихотворений с комментариями
Олонецкий самородок Николай Алексеевич Клюев (1884-1937) долгое время существовал в тени Сергея Есенина, хотя был одним из его учителей. В историю русской поэзии он вошел как один из главных крестьянских поэтов, но за этим образом проступала пушкинская традиция. Оттененная, впрочем, откровенным желанием приспособиться к своему времени.

1. Романс, который был оценен Блоком

***
Любви начало было летом,
Конец – осенним сентябрем.
Ты подошла ко мне с приветом
В наряде девичьи простом.
Вручила красное яичко
Как символ крови и любви:
Не торопись на север, птичка,
Весну на юге обожди!
Синеют дымно перелески,
Настороженны и немы,
За узорочьем занавески
Не видно тающей зимы.
Но сердце чует: есть туманы,
Движенье смутное лесов,
Неотвратимые обманы
Лилово-сизых вечеров.
О, не лети в туманы пташкой!
Года уйдут в седую мглу –
Ты будешь нищею монашкой
Стоять на паперти в углу.
И, может быть, пройду я мимо,
Такой же нищий и худой...
О, дай мне крылья херувима
Лететь незримо за тобой!
Не обойти тебя приветом,
И не раскаяться потом...
Любви начало было летом,
Конец – осенним сентябрем.
1908
Даже те, кто ничего не знал о Николае Клюеве, скорее всего, слышали в сокращенном варианте песню на его ранние стихи «Любви начало было летом…»– трогательную архетипическую историю о красивой девушке, которая принесла парубку свои первые чувства, а закончила на паперти нищенкой. Этот жалостливый сюжет с пропущенными звеньями многократно обыгрывался и в дореволюционном, и в советском фольклоре. От вариаций «бедной Катруси» до потерявшей голос актрисы – галерея женских образов сентиментального романса пополнилась еще одним. Молодой Клюев работает со стереотипным сюжетом, с поэтическим штампом, он несложен стилистически, его голос в хоре умышленно уподобляется фольклорному напеву, прикрывая авторство.
Мелодическая безыскусность, простота и даже нарочитая неумелость – черты, которые очень быстро исчезнут из поэтики Клюева. 1908 год, безусловно, проходит под знаком Александра Блока, который впоследствии всегда покровительствовал вытегорцу. Незатейливый романс отправился в одном из писем Клюева к Александру Александровичу, с которым у олонецкого самородка была оживленная переписка. Певец Прекрасной Дамы оценил маленькую жемчужину, пристроив в рейтинговое (говоря современным языком) издание «Золотое руно». Известно, что Клюев, в свою очередь, имел философское влияние на Блока, однако вряд ли трагедия селянки могла отразиться на поэзии мэтра символизма.Впрочем, «На железной дороге» было написано всего четырьмя годами позже. А там, как мы знаем, речь о гибели девушки из простонародья. Конечно, вспоминается и есенинская Танюша – первая почетница на деревне, стихи о гибели которой появились в 1911 году («Хороша была Танюша, краше не было в селе…»). Здесь влияние более вероятно, тем более что с поэзией Клюева Есенин был знаком задолго до личной встречи.
Жалкое, наивное, простосердечное существо, скорее героиня поэзии Кольцова, клюевская девушка указывает на пунктирную линию преемственности, которую лириквоспринял и усложнил в дальнейшем. Клюев был поэтом-перемычкой, соединившим Сурикова, Никитина и Кольцова с Есениным, Клычковым и Васильевым – тем самым мостиком, о котором говорит Есенин, как о невидимых бревнышках через реку времени.
Оценивая эту работу,Блок не только демонстрирует удивление от факта, что «крестьянин» способно пишет, но и наблюдает новаторство. Видим его и мы: за фольклорным «осенним сентябрем», «писарским» сравнением девушки с птичкой, «лилово-сизыми вечерами», пущенными в народ Брюсовым, «седой мглой» – появляются индивидуальные клюевские «узоро́чье занавески», «движенье смутное лесов», «Синеют дымно перелески», то есть черты будущей неокрестьянской поэтики, ее метафорический язык.
Стоял ли за этой историей факт биографии? Маловероятно, потому что в 1907-1908 годы Клюеву было не до романтики, он сидел в дисциплинарной тюрьме за саботаж армейской службы.
2. Близость к пушкинскому эталону

***
Я люблю цыганские кочевья,
Свист костра и ржанье жеребят,
Под луной как призраки деревья
И ночной железный листопад.
Я люблю кладбищенской сторожки
Нежилой, пугающий уют,
Дальний звон и с крестиками ложки,
В чьей резьбе заклятия живут.
Зорькой тишь, гармонику в потемки,
Дым овина, в росах коноплю…
Подивятся дальние потомки
Моему безбрежному «люблю».
Что до них? Улыбчивые очи
Ловят сказки теми и лучей…
Я люблю остожья, грай сорочий,
Близь и дали, рощу и ручей.
1914
Шесть лет спустя, уже сформировав репутацию «первого крестьянского поэта» в Северной столице, перезнакомившись с символистами и акмеистами – всё дворянами – почти на равных, Клюев «выходит в люди», становится частью торгового сословия. Николай Алексеевич как реставратор, оценщик и поставщик развил довольно успешную деятельность в области реализации антиквариата и церковной утвари. При этом имея много поэтических публикаций и связей, собственную молодую литгруппу (Клычков, Орешин, Ширяевец, Карпов) – и все это еще накануне знакомства с Сергеем Есениным.
В 1914 году, в начале войны, Николай Клюев пишет другую свою известную вещь, также положенную на музыку – «Я люблю цыганские кочевья…». В современных реалиях её бы назвали «эскапистской»: солдаты едут на фронты, даже Блок поёт эшелон, а Клюев потянулся за цыганами. Николай Алексеевич был убежденным пацифистом, саботировал любые попытки привлечь его к военной службе– за исключением истории, когда он пытался стать поездным санитаром на пару с Есениным. Несвоевременная, но отвечающая на зов вечности вещь рассказывает о месте Клюева на литполе – в глазах его самого, в первую очередь. Тогда он уже считал себя ровней Блоку, и не он один так думал. Может, поэтому в романсе-элегии можно услышать «предшественников» Пушкина («Цыганы») и Лермонтова («Родина»), большую классическую традицию, а вот фольклорной жалобности и сентиментальности уже нет. Как ранняя манера поведения – просителя и сироты – сменяется у хитроватого Клюева важностью и ехидством, так и творческая линия отходит от народных страданий-плачей в сторону большойлитературы.
Любопытно проследить влияние уже не «младшей», с неизбежным социальным оттенком, линии Кольцова и Никитина, а романтической, идеалистической, то есть помещичьей, как ее называет Захар Прилепин в своей книге о Есенине, культуры. Здесь лирический герой не сельский калика, не молодой крестьянин, хотя на первый взгляд пейзаж и провинциальный. Это взгляд сверху, как бы парящий над прошлым и над красотой воспоминаний. Поднявшись из низов, герой обозревает всё, что он любит и любил, достигнув определенной полноты чувства и охвата, а его маска ряженого пейзанина спадает, приоткрывая вполне классического лирика. Поэту в этот момент 30 лет, почти Дантова середина пути.
Технически это простое стихотворение из четырех строф (те самые идеальные 20 строк из уроков Блока), с повторами как организующим приемом,основанное на перечислении, с фирменной клюевской приметой – «с крестиками ложки», «заклятия». Так, с атрибутами условной старообрядческой мистики, в ту эпоху писал лишь он, да Андрей Белый. Но не эти детали здесь определяющие, напротив, именно общее настроение преобладает над авторскими метками. Отделившись от формульного, узнаваемого по «сельским» словечкам Клюева и став Клюевым-горожанином, как удачно определил М. Уральский эту категорию авторов, поэт приблизился к эталонному пушкинскому завету о простоте и лиризме.
3. Попытка оды Ленину

***
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в «Поморских ответах».
Мужицкая ныне земля,
И церковь – не наймит казенный,
Народный испод шевеля,
Несется глагол краснозвонный.
Нам красная молвь по уму:
В ней пламя, цветенье сафьяна, –
То Черной Неволи басму
Попрала стопа Иоанна.
Борис, златоордный мурза,
Трезвонит Иваном Великим,
А Лениным – вихрь и гроза
Причислены к ангельским ликам.
Есть в Смольном потемки трущоб
И привкус хвои с костяникой,
Там нищий колодовый гроб
С останками Руси великой.
«Куда схоронить мертвеца», –
Толкует удалых ватага.
Поземкой пылит с Коневца,
И плещется взморье-баклага.
Спросить бы у тучки, у звезд,
У зорь, что румянят ракиты…
Зловещ и пустынен погост,
Где царские бармы зарыты.
Их ворон-судьба стережет
В глухих преисподних могилах…
О чем же тоскует народ
В напевах татарско-унылых?
1918
Клюев был не только певцом старины и народным лириком – существенную долю наследия составляют гражданские мотивы. Клюев был человеком искренним – даже и в своем двуличии. Правило Ахматовой, что «за лукавство сло́ва наказывает немота», соблюдалось им неукоснительно. Любые попытки «принудить себя» к коммуне и партийной работе, которую Клюев получил еще при жизни Сергея Александровича исключительно из меркантильных соображений, давались ему через внутреннюю ломку и нежелание писать. Коллегами он воспринимался как человек гибкий, легко приспосабливающийся под обстоятельства, но на практике выходило, что до советского умения хвалить и воспевать по указке ему было далеко.
Его «роман с революцией» начался в 1918-м году, а окончился в 1932-м, когда Николай Алексеевич окончательно и горько разочаровался в социалистических путях. Клюев хоть своеобразно, но принял революцию и приготовился нести ее «крестьянский вариант» в массы – за каковое рвение и вылетел из Вытегорской партийной организации в 1920 году. Но стихотворение «Есть в Ленине Керженский дух» шло от сердца. Стихотворение потом откроет его верноподданническую книгу «Ленин» – поэт пытался через Крупскую показать ее занятому вождю, как ранее пытался через Ломана и Распутина предложить ранние вирши императрице. Даже на фоне колоссального объема произведений, преподнесенных Ленину при жизни работниками пера, стансы Клюева стоят особняком.
Известно, как не любил Владимир Ильич славословия Маяковского – он предпочитал классический канон, хотя и был двигателем мировой революции. Наверняка зная о сложном отношении к футуризму, авангарду, экспериментам с языком у достаточно аристократического во вкусах Ильича, Клюев питал надежду на высокую оценку его более традиционного, хотя и отдающего восточным изукрасом подношения. В 1921 году Клюев изготовил персональную книжку для вождя со своим «даром», а в 1923-м издал её в тираже. Но его творчество не пришлось по душе. Его смешки над Маяковским были преждевременными: он, хотя и по другой причине, ни в личный вкус вождя, ни в стилистику нового строя не вписывался.
Чем же плохи и хороши его одические рати? Клюев не просто писал посвящение, он лелеял надежду указать в качестве пророка путь в нужную сторону. Сейчас это кажется смешным: «Есть в Ленине керженский дух, // Игуменский окрик в декретах…» Владимир Ильич церковную культуру не любил, сравнение с настоятелем вряд ли бы ему польстило. Однако Клюев рассчитывал, что его восточная тяга к лести, намек, что главная книга старообрядцев по «управлению» жизнью, словно заранее знаемая вождем, связывает его с Создателем, – произведут впечатление. Ленин был к собственному культу гораздо холоднее, чем будет затем Сталин, и имел классический литературный вкус: Тютчев, Блок. Стихи Клюева, скорее всего, он оценивал, как аляповатые, избыточные, путаные.
Клюев в этой оде работает в державинском русле. Представляя Ильича как наследника престола (фольклорная традиция, стилистически перекликающаяся с поздними народными былинами в честь «Света нашего Виссарионыча»), преемника Иоанна, Бориса и Николая, поэт идет против самой идеи изменения принципов власти. По смыслу обращения рапсода-сказителя выходит так, словно грозовая революция поменяла народную судьбу, а народ всё, болезный, тужит. Финал, вместо хвалебного, как в таких случаях положено, печально-лирический, задумчивый: «Спросить бы у тучки, у звезд, // У зорь, что румянят ракиты… // Зловещ и пустынен погост, // Где царские бармы зарыты…». И не желая того, Клюев выражает свои сомнения, тревогу, сама музыка говорит прежде слов. «Народ безмолвствует» в конце, как в «Борисе Годунове» Пушкина. Кажется, Клюев сказал совсем не то, что хотел, и язык управил поэтом.
4. Посмертные счеты с Есениным

Плач о Сергее Есенине
(фрагмент)
и тонкое мое тело увядает…
Плач Василька, князя Ростовского
Мы свое отбаяли до срока –
Журавли, застигнутые вьюгой.
Нам в отлет на родине далекой
Снежный бор звенит своей кольчугой.
Кутьей из углей да омылков банных!
А в моей квашне пьяно вспенена
Опара для свадеб да игрищ багряных.
А у меня изба новая –
Полати с подзором, божница неугасимая.
Намел из подлавочья ярого слова я
Тебе, мой совенок, птаха моя любимая!
Пришел ты из Рязани платочком бухарским,
Нестираным, неполосканым, немыленым,
Звал мою пазуху улусом татарским,
Зубы табунами, а бороду филином!
Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,
Слюной крепил мысли, слова слезинками,
Да погасла зарная свеченька, моя лесная лампадка,
Ушел ты от меня разбойными тропинками!
Кручинушка была деду лесному,
Трепались по урочищам берестяные седины,
Плакал дымом овинник, а прясла солому
Пускали по ветру, как пух лебединый.
1926
Литературоведы единодушны, что, не встреться Николай Клюев в 1915 году в Петрограде с начинающим крестьянским поэтом Сергеем Есениным, приехавшим к Сергею Городецкому ради рекомендации своих ранних стихов в журнал, – сегодня никто бы и не вспомнил о существовании олонецкого сказителя. Та встреча оказалась судьбоносной в историческом смысле для обоих, потому что помогла младшему поэту устроить свои житейские и литературные дела, а старшему – найти свое место в истории литературы. Клюев был почти на десять лет старше Есенина, его творческий путь как раз достиг вершины на момент Первой мировой, а Сергей Александрович воспринимался еще в ученической роли в свои 19. Их творческий тандем-союз, просуществовавший около четырех годов, был равноправным и самодостаточным. Затем их жизненные пути разошлись: Клюев вернулся в провинциальную Вытегру в трудное время гражданской смуты, а Есенин женился и устремился на столичные и мировые арены. Кроме краткого периода плодотворного сотрудничества, последующее общение поэтов следует охарактеризовать как сложное и неровное.Имели место и творческая зависть, и несходство характеров, и просто бытовые конфликты.
После гибели Сергея Есенина Клюев написал свой знаменитый «Плач» – словесный памятник их дружбе и душевному единству, представляющий собой образец зрелого творчества Николая Алексеевича. Лиризм раннего периода здесь сменяется эпическими мотивами. Хотя прообраз подобного текста – эпиталамы и трены (свадебная и погребальная песнь, а в сущности два вида одного, ведь свадьба тоже своего рода смерть в фольклоре), но Клюев вносит в них событийную суггестию и летописную пестроту. Авторский голос преодолевает и ломает традиционный мотив, разворачивая и сам сюжет, и личное переживание «себе в угоду», вплоть до возмущения читательского.Как известно, Клюев исполнял полностью это своеобразное произведение на поэтических вечерах, и оно справедливо провоцировало негодование зала. Человек погиб, а бывший товарищ, вместо доброго слова и слез раскаяния, напротив, предлагает «чорту» вспомнить о том, кто «измылил мыльце», как писала Марина Цветаева, то есть не дал спокойной жизни ни себе, ни людям.
Сергей Есенин предстает здесь личностью однозначной. Он пришел из глубинки, был выкормлен и выпестован старшим братом («Пришел ты из Рязани платочком бухарским, // Нестираным, неполосканым, немыленым…») – и все для того, чтобы пустить по миру благодетеля, отплатить злом за добро («Ушел ты от меня разбойными тропинками!»). Так ли стоит поминать не просто друга, но и большого поэта? Личные обиды, скорбь, тоска, возмущение –гамма противоречивых чувств заставляет иначе взглянуть на традиционный плач. Фольклор – по сути, внеличностное переживание, попытка «прислониться» к архетипу, к коллективности, у Клюева становится средством для выражения личной эмоции, формальной одежкой для нового содержания.
5. Последнее стихотворение Клюева

***
Есть две страны; одна – Больница,
Другая – Кладбище, меж них
Печальных сосен вереница,
Угрюмых пихт и верб седых!
Блуждая пасмурной опушкой,
Я обронил свою клюку
И заунывною кукушкой
Стучусь в окно к гробовщику:
«Ку-ку! Откройте двери, люди!»
«Будь проклят, полуночный пес!
Кому ты в глиняном сосуде
Несешь зарю апрельских роз?!
Весна погибла, в космы сосен
Вплетает вьюга седину…»
Но, слыша скрежет ткацких кросен,
Тянусь к зловещему окну.
И вижу: тетушка Могила
Ткет желтый саван, и челнок,
Мелькая птицей чернокрылой,
Рождает ткань, как мерность строк.
В вершинах пляска ветродуев,
Под хрип волчицыной трубы.
Читаю нити: «Н.А. Клюев, –
Певец олонецкой избы!»
Я умер! Господи, ужели?!
Но где же койка, добрый врач?
И слышу: «В розовом апреле
Оборван твой предсмертный плач!
Вот почему в кувшине розы,
И сам ты – мальчик в синем льне!..
Скрипят житейские обозы
В далекой бренной стороне.
К ним нет возвратного проселка,
Там мрак, изгнание, Нарым.
Не бойся савана и волка, –
За ними с лютней серафим!»
«Приди, дитя мое, приди!» –
Запела лютня неземная,
И сердце птичкой из груди
Перепорхнуло в кущи рая.
И первой песенкой моей,
Где брачной чашею лилея,
Была: «Люблю тебя, Расея,
Страна гречишных озимей!»
И ангел вторил: «Буди, буди!
Благословен родной овсень!
Его, как розаны в сосуде,
Блюдет Христос на Оный День!»
1937
С уходом из жизни Сергея Есенина закатилось и столичное солнце Клюева – хотя в последние годы они сильно не ладили, однако потеря друга все изменила. На литературных вечерах Клюев публично рыдал и причитал, сделав «плачи по Есенине» одним из центральных номеров своих театрализованных выступлений. Аудитория воспринимала это явление по-разному, однако в итоге все увидели, что водораздел все же произошел – Николай Алексеевич «перешагнул» на новый этап своего поэтического и жизненного пути. Прошлое прошло, надо было жить дальше в стране с переменами в сторону ужесточения литературной, да и всякой другой политики.
В родной Вытегре на Клюева стали смотреть косо – новое поколение «крестьянского комсомола» плохо понимало, кто он такой, а старые товарищи завидовали выпавшей на его долю славе, возможностям, и всячески ущемляли. Материальное положение поэта, торгующего иконописным новоделом, подновляющего церковные книги, всячески заигрывающего со столичными писательскими союзами, становилось шатким. Особенно если учесть, что его ангел-хранитель, добрая сестра, отвернулась от брата на почве имущественного конфликта, а «крепкий хозяйством» отец умер. Былое влияние, старые связи обрывались и в литературной семье – не стало Блока, эмигрировал Мережковский, умер Ширяевец, с Клычковым произошел конфликт за капитанский мостик, с Ахматовой все стало холодно и неопределенно, а новая надежда – Тихонов – вел себя неровно. Кроме того, все меньше Клюеву нравился «красный» путь. Он и раньше не имел особых иллюзий, но надеялся приладиться к руке дающей.
В 1928 году Клюев знакомится в Питере на выставке живописи Куинджи с молодым графиком Анатолием Яр-Кравченко – одаренным человеком, изображающим простачка и выражающим восхищение иконописными способностями Клюева. Впоследствии Клюев возьмется опекать его, обучая живописной премудрости и умению лавировать в верхах – в надежде на возвратную благодарность и поддержку в трудные времена. Яр-Кравченко станет одним из любимых портретистов Сталина, сделает карьеру, которая для простого паренька может быть названа головокружительной, проживет весьма долго и относительно благополучно. Однако поддерживать ссыльного после 1934 года Клюева он сможет лишь эпизодически, то посылая краски и кисти, то немного денег. С личностью этой восходящей звездочки и будут связаны стихи последнего периода творчества Клюева.
В 1934-м году Клюева вышлют в Томск со стандартной формулировкой «агитация», а до этого исключат из писательского союза. Уже два года как журналы отказывают ему в публикациях – тучи сгущались, и вот гром. До самой смерти в 1937 году Николай Алексеевич пишет слезные письма своему выкормышу в столицу, а также отправляет свое последнее стихотворение «Есть две страны: одна – Больница…». В нем буквально стенографируется жизнь поэта: ссыльный жил около больницы, ходил гулять на кладбище. Здоровье его было плохо, надежды на спасение, тем более возвращение из ссылки, уже не было. Клюеву еще нет 55 годов, однако он ходит с клюкой и недвусмысленно стучится в кладбищенский домик. Образ преждевременного старика, всячески обыгрываемый им в молодости, здесь становится естественным. Наследие символизма – «заря апрельских роз» – вероятно, никакой не символ надежды, а не более чем искусственные цветы, которые старик принес для чьей-либо последней пристани. Хотя возможно, что это аллегория воспоминания о расцвете жизни своего молодого корреспондента, входящего в фавор в столице, пока он погибает здесь – потому что какие же в каторжном Томске розы? Архетипическая парка (здесь называющаяся «тетушка Могила») уже подготовила одеяние пришедшему в обитель теней, а волчий вой готовится стать провожатым. Безусловно, здесь есть перекличка с есенинским «Под лай собачий похоронят». И вообще, поздняя поэзия Клюева, даже обращенная к Кравченко, это часто внутренний диалог с Есениным. Эти стихи, как и ранние, просты для понимания, запутанная вязь 20-х годов осталась в прошлом. Чаще всего в современных публикациях стихотворение ограничивается шестью строфами. Лирический герой вновь становится мальчиком «в синем льне», и нет никакой его взрослой жизни, страданий и даже радостей, а лишь первые ощущения красоты родного мира, где в поле «брачной чашею лилея». В такой интерпретации «Рассея» расширяется до всего дольнего мира, а не сужается до деревянной избы.
Читать по теме:
Несломленный землемер – о книге Бориса Кутенкова
Книга «Простите, Омаровна» Бориса Кутенкова – это поэтическая попытка «сшить» разрозненные частные трагедии, а также многочисленные отклики на них в единое, чуть ли не эпическое полотно. Автор как бы впускает читателя в зеркальный лабиринт, где в каждом из зеркал кто-то важный для поэта, – а таковых бессчётное множество. О книге Бориса Кутенкова написал для Prosodia критик из Санкт-Петербурга Михаил Бешимов.
Чудо оживления, эзопов язык, глубинный разлом – о трех поэтических книгах 2025 года
В рецензии на три поэтические книги, вышедшие в 2025-м году, поэт и критик Ирина Кадочникова разбирает метафизику Юлии Закаблуковской, эзопов язык Леонида Костюкова и поэтику глубинного разлома Олега Дозморова.