Ответственный за нелюбовь мира: к 130-летию Владимира Маяковского

Чувство личной ответственности за несовершенство мира породило мирочувствование и язык Владимира Маяковского. Это очень живой опыт, и сегодня мы можем вполне ощутить, насколько это непосильная ноша.

Стрельникова Екатерина

Ответственный за нелюбовь мира: к 130-летию Владимира Маяковского

Мой крик в граните времени выбит,
и будет греметь и гремит,
оттого, что
в сердце, выжженном, как Египет,
есть тысяча тысяч пирамид!
(«Я и Наполеон»)

Гремит ли сейчас имя Маяковского? Помним ли мы о нём спустя 130 лет со дня его рождения и чуть менее века – с минуты его решительной смерти?

Думается, что да, хотя и после постсоветского забвения, неумолимо настигнувшего поэта-идола, в которого Маяковский был превращён. Вероятно, «помним» не так, как «помнили» наши отцы: за них о Маяковском помнило государство. Теперь Маяковский свободен, и память о нём свободна тоже, но любая свобода – угроза не найтись в пространстве блуждающих точек, лишенных соизмеримости с координатной осью. Свобода памяти о Маяковском блуждает аналогично. Что мы о нём помним кроме того, что «помнилось» не нами и по привычке? Нуждается ли наша память в пересобирании, потому что обновляющееся пространство (культурное, социальное и историческое) неминуемо влечёт за собой обновление смыслов, и взор «обратно» устаревает едва ли не быстрее, чем умирает бабочка-однодневка? Впрочем, взор «обратно» на Маяковского лишь заново и заново возрождается – подобно лирическому герою поэта.

Я могу много сказать о сути его лирического героя, о его трёхипостасном единстве, о трагической, но принципиальной незавершённости его жизненного пути, о том, как он видит время и пространство вокруг себя (особым, «координатным» образом!), но, вероятно, важен в этот день, 19 июля 2023 года, не подробный научный разговор о поэзии Маяковского, а разговор иного рода – о творчестве человека, крайне близкого вещам, сегодня нас окружающим. И потому – крайне близкого нам.

Я часто перечитываю стихи Маяковского – и по роду профессиональной деятельности, и для самой себя, и мне нравится, что в пучине его неровных строк всегда открывается новая грань, обретается новый вкус слова, а зачастую – ломается и вместе с тем «становится на место» мировосприятие.

Полтора года назад я перечитала:

Я живу на Большой Пресне,
36, 24.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется – какое мне дело,
что где-то 
в буре-мире
взяли и выдумали войну?
(«Я и Наполеон»)

И выяснилось: Маяковский – обо мне намного больше, чем я сама думала. Кажется, что и обо всех нас. И о том, что же делать, когда вверху – «солнце Аустерлица», под ногами – адище города, в груди – «пожар сердца», из которого уже не выскочишь; когда любой крик либо невозможен («петь не могу»), либо лишён адресата («Глухо. // Вселенная спит, / положив на лапу / с клещами звёзд огромное ухо»), да и весь мир видится загнанным, страдающим, умирающим:

Земля!
Дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Ты! Нас – двое,
ораненных, загнанных ланями,
вздыбилось ржанье осёдланных смертью коней.
Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
Сестра моя!
В богадельнях идущих веков,
может быть, мать мне сыщется;
бросил я ей окровавленный песнями рог.
Квакая, скачет по полю
канава, зелёная сыщица,
нас заневолить
верёвками грязных дорог. 
(«От усталости»)

Лирический герой не случайно ставит себя с миром в одну «товарищескую» плоскость («чтоб вся / на первый крик: / – Товарищ! – / оборачивалась земля»): он – его ребёнок (сын земной матери и небесного отца – подобно Дионису и Христу) и двойник (отсюда – местоимение «мы» в приведённом выше стихотворении); и город, и земной шар, и хронотопно-историческая плоскость – его зеркальное отражение и потому – зона его принципиальной ответственности:

Вселенная расцветёт ещё,
радостна,
нова.
Чтоб не было бессмысленной лжи за ней,
каюсь:
я
один виноват
в растущем хрусте ломаемых жизней! 
(«Война и мир»)

Признание ответственности – огромный шаг для любого. Чувство ответственности (как и чувство вины) может быть иррациональным и нелогичным. Вместе с тем оно (уже в отличие от чувства вины) – свидетельство совести и способности не просто жить, а пере-живать происходящее, не отмежёвываться от него, не оставаться равнодушным. Это способ чувствовать мир, даже находясь за пределами возможностей повлиять на него:

В христиан зубов резцы
вонзая,
львы вздымали рык.
Вы думаете – Нерон?
Это я,
Маяковский
Владимир,
пьяным глазом обволакивал цирк.

Простите меня!
(«Война и мир»)

Когда мир ощущается очень остро, когда он болит у тебя внутри – он разрывает душу и «пересобирает» тебя самого. У Маяковского – буквально: «Пусть с плахи не соберу разодранные части я». Эта нутряная «разорванность» – не только реакция на трагедию мироустройства, но и органическое свойство самого лирического героя, берущее начало от дионисийской составляющей его происхождения:

Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
(«Несколько слов обо мне самом»)

Мир как двойник лирического героя автоматически дискретен тоже – только на другом, бытийном (онтологическом) уровне, независимом от внешних событий («а если кто смеётся – кажется, / что ему разодрали губу»). Эта сложная взаимообусловленность – в том числе причина той ответственности, которую ощущает лирический герой. И причина поиска им единственно возможного способа борьбы – но с чем? Не с событиями, которые – лишь следствие, а с их первоисточником, который ещё нужно осознать.

Мечу пожаров рыжие пряди.
Волчьи щетинюсь из темени ям.
Люди!
Дорогие!
Христа ради,
ради Христа
простите меня!
Нет,
не подыму искаженного тоской лица!
Всех окаяннее,
пока не расколется,
буду лоб разбивать в покаянии!
(«Война и мир»)

Первопричина происходящего, первоматерия не-мира – коренная не-любовь, окутывающая всё: 

Восток заметил их в переулке,
гримасу неба отбросил выше
и, выдрав солнце из чёрной сумки,
ударил с злобой по рёбрам крыши.
(«За женщиной»)

Будет ли удивлением, когда так же поступит захватчик – Наполеон, вторгающийся в Москву с тоскующими крестами, печальными глазами барышень и окрашенными кровью цветниками:

Видите!
Флаги по небу полощет.
Вот он!
Жирен и рыж.
Красным копытом грохнув о площадь,
въезжает по трупам крыш!
(«Я и Наполеон»)

Нелюбовь – это и несправедливость, и зло, и чувство оставленности, ничейности, непринадлежности. Лирический герой Маяковского, жаждущий стать полноценной частью ста пятидесяти миллионов, ощущающий необходимость быть с кем-то «ростом вровень», страдает в том числе от высшей степени отчуждённости и ненужности, с которой сталкивается постоянно («какими Голиафами я зача́т – / такой большой / и такой ненужный?»). Нелюбовь – это и Повелитель Всего, «соперник мой, / мой неодолимый враг», несправедливое и чуждое начало, Мировая Воля (по Артуру Шопенгауэру), вечный «голод» которой уничтожает человека, не нашедшего устойчивость бытия. Бороться с ней бессмысленно a priori: 

Встрясывают революции царств те́льца,
меняет погонщиков человечий табун,
но тебя,
некоронованного сердец владельца,
ни один не трогает бунт!
(«Человек»)

Нелюбовь пронизывает мир – а значит, опять же, и лирического героя, достигая в его личной судьбе немыслимых, почти непереносимых масштабов, также связанных с ощущением предзаданности происходящего:

Глазами взвила ввысь стрелу.
Улыбку убери твою!
А сердце рвётся к выстрелу,
а горло бредит бритвою.
В бессвязный бред о демоне
растёт моя тоска.
Идёт за мной,
к воде манит,
ведёт на крыши скат. 
(«Человек»)

С предзаданностью нелюбви не может (не пытается) бороться и сам бог – фигура крайне важная для лирического героя, к которой он (его сын!) всегда стремится – но наталкивается лишь на его безвольность, закрытость, отчуждённость, избегание ответственности («а с неба на вой человечьей орды / глядит обезумевший бог»). Постоянно умолять отца о внимании, как бывало прежде («врывается к богу, / боится, что опоздал, / плачет, / целует ему жилистую руку»), лирический герой, наделённый иными нравственными чертами, не готов. С нелюбовью отца он будет бороться, по-детски бунтуя и «врываясь» в пространство условного рая то с перочинным ножом, то с прикладом, пока не осознает окончательность той ответственности за мир, которую ощущает сам – только сам, только он, возмужавший в череде постоянных смертей и перерождений, почувствовавший силу в понимании и чувствовании того, от чего отец может только отворачиваться. На смену богу-отцу придёт иной – Человек, умеющий жить и строить на земле, жертвуя собой ради тех самых ста пятидесяти миллионов. 

Воля – значительнейшая из черт лирического героя Маяковского. Воля предопределяет движение человека через боль и страх, она же даёт силу смотреть в глаза испытаниям и идти им навстречу. Воля заставляет человека искать правду и (что ещё более сложно) принимать её в любом виде, даже неприглядном. Воля – и в том, чтобы с этой правдой сосуществовать, находить логику «встраивания» себя самого в её пространство.

Творческое пространство русской литературы (и литературы XX века – в особенности) знает два подхода к разрешению «пороговых» ситуаций. Волевыми можно считать их оба, но с разных точек зрения. Первый подход сформулирован в уже ставшей хрестоматийной строчке «не выходи из комнаты, не совершай ошибку»: болезнь субъекта бессмысленна и непреодолима безотносительно его местонахождения, потому – «зачем тебе Солнце», если, в сущности, неважно (никто не заметит) твоё положение в прокажённом изломанном пространстве. 

Лирический герой Маяковского утверждает – важно. И в аналогичной ситуации («заиграет вечер на гобоях ржавых, / подхожу к окошку, / веря, / что увижу опять / севшую / на дом / тучу») он избирает иной путь, принимая кровавость «гаснущей рамы», венчающей его голову. Он выходит за пределы замкнутого пространства комнаты – тоже страдающий хворью безумного мира и одинокий, «как последний глаз / у идущего к слепым человека»:

Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.
Опять,
тоскою к людям ведомый,
иду
в кинематографы, в трактиры, в кафе.
(«Надоело»)

Именно тоска по человеку и чувство ответственности за него заставляет лирического героя идти на «тысячедневные муки», идти в «улиц выгоны» и в «город-лепрозорий», который под влиянием мировой нелюбви умеет терзать и растаптывать. Ошибок он не бежит: «за всех расплачу́сь, / за всех распла́чусь», и чужие определяет как исключительно собственные. Чтобы люди родились, «настоящие люди, / бога самого милосердней и лучше», лирический герой идёт на казнь: «Радуйтесь! / Сам казнится / единственный людоед». Он принимает её и вершит над собой же; жертва и палач одновременно, он амбивалентен в своих действиях: спасать и разрушать, восходить на Голгофу и призывать к бою:

Тебе, 
орущему:
«Разрушу,
разрушу!»,
вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
я, 
сохранивший бесстрашную душу,
бросаю вызов!
(«Я и Наполеон»)

Воля предпринять усилие «выхода из комнаты», получить власть над самим собой, не побояться почувствовать ответственность и совершить искупление в глазах собственных – единственно возможный способ борьбы в ситуации её принципиальной невозможности. «Освоить», подчинить кусочек Хаоса внутри себя – способ приблизить миг, когда нелюбовь будет преодолена любовью, и только ей:

Земля,
откуда любовь такая нам?
Представь – 
там 
под деревом
видели
с Каином
играющего в шашки Христа.
(«Война и мир»)

Этот «солнечный» мир у Маяковского до самых последних текстов – в пространстве будущего. Ради него, вероятно, – «и стоило жить, / и работать стоило». И самая страшная нелюбовь для Маяковского – не Лилина, от которой всё равно – «и в пролёт не брошусь, / и не выпью яда, / и курок не смогу над виском нажать». Момент катастрофы предсказан Маяковским с иной, социальной и исторической точки зрения:

Я хочу быть понят моей страной
а не буду понят что ж
по родной стране пройду стороной
как проходит косой дождь
(«Домой»)

Экзистенциально «бездомный» от рождения (ни земной, ни небесный, умирающий и воскресающий, узнаваемый и неузнанный, путешествующий сквозь время так же просто, как добирающийся до ненужного рая), лирический герой Маяковского самой острой нелюбовью судьбы понимал так и не преодолённую чуждость эпохе, ради которой так много было преодолено, так многим пожертвовано:

Ржут этажия.
Улицы пялятся.
Обдают водой холода́.
Весь истыканный в дымы и в пальцы,
переваливаю года.
Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
Бритвой ветра перья обрей.
Пусть исчезну,
чужой и заморский,
под неистовства всех декабрей.
(«России»)

Чуждость и неидентичность – болезненный опыт переживания своей кажущейся неполноценности. Это то эмоциональное пространство, за которое ты, к сожалению, не можешь взять ответственность на себя. Особенно болезненно его прикосновение для человека, желающего иного:

Землю,
где воздух,
как сладкий морс,
бросишь 
и мчишь, колеся, – 
но землю,
с которою 
вместе мёрз,
вовек 
разлюбить нельзя.
(«Хорошо!»)

Не в этой ли боли – причина рокового решения, принятого когда-то. Какой силы должно было быть потрясение для человека, «в одном лишь июле» (месяце его рождения) прошедшего «тысячу Аркольских мостов», чтобы заставить его исполнить собственное пророчество:

я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
(«Облако в штанах»)

В 1930 году круг замкнулся. Но лирический герой Маяковского умирал не однажды, чтобы возрождаться – и снова прикасаться к миру болью и пожаром своего выжженного сердца. Возрождён ли сам Маяковский? Именно сегодня хочется поверить: да, и его словом в том числе эпоха любви приближается – и скоро будет обретена. 

Читать по теме:

#Лучшее #Пушкин #Русский поэтический канон
Евгений Баратынский: главные стихи с комментарием

180 лет назад ушел из жизни Евгений Баратынский. Творчество поэта завершает Золотой век русской поэзии. Это не лирический дневник, которому доверяют сокровенные переживания реальной жизни, а пространство проработки проклятых вопросов. Prosodia подготовила подробные комментарии к пяти ключевым стихотворениям поэта.

#Лучшее #Главные фигуры #Поэты эмиграции #Русский поэтический канон
Набоков: «Зеркальное сердце поэта»

2 июля 1977 года умер Владимир Набоков. Он не был поэтом по преимуществу, но если отнестись к перекличкам и виртуозной игре с зеркальными отражениями в его прозе как к особым мегарифмам, то нужно признать: Набоков сделал грандиозный и совершенно неповторимый вклад в русскую, да и в мировую поэзию. Prosodia попыталась показать работу таких мегарифм на примере начальных строчек «Дара» и заключительных – «Бледного огня», двух главных набоковских романов о поэтах.