Романс и трагизм частной жизни: Яков Полонский в пяти стихотворениях

В конце XIX века Яков Полонский считался одной из ключевых фигур «чистого искусства», «бастионом пушкинской школы». Полонскому удалось соединить музыкальную лирику с повествовательностью – это главный его вклад в русскую поэзию. Prosodia выделила и прокомментировали пять главных стихотворений поэта.

Миннуллин Олег

Романс и трагизм частной жизни:  Яков Полонский в пяти стихотворениях

Яков Петрович Полонский (1819 - 1898) прожил долгую жизнь: первое его стихотворение «Священный благовест торжественно звучит…» (1840) было опубликовано еще при жизни Лермонтова, а поздние произведения поэта застал молодой Александр Блок, который впоследствии восхищался самобытным дарованием этого классика XIX столетия.  В «Записных книжках» Блока есть негодующее восклицание: «Публика любит большие масштабы: Полонский уже второстепенность!» Первому поэту Серебряного века казалось абсурдным представление о Полонском как о лирике второго ряда. И всё же приходится признать, что его литературная репутация своеобразна.

В 1870 – 80-е годы вместе с Афанасием Фетом и Аполлоном Майковым Полонский включался литературными критиками в «триумвират чистого искусства», «бастион пушкинской школы» классической поэзии. Ясность, прозрачность в сочетании с глубиной, гармония – вот её приметы. Сохранилось ли столь высокое звание за поэтом сегодня? Пожалуй, лишь отчасти: не все его произведения равноценны, и на роль классического наследия может претендовать лишь небольшая книжка избранного. Но разве этого мало? Уже Белинский, критиковавший только вступившего на литературное поприще автора, признавал присутствие в его «Гаммах» (1844) «чистого элемента поэзии». В лучших своих вещах (в «Колокольчике», «Затворнице», романсе «Песня цыганки», стихотворении, посвященном смерти жены, «Последний вздох»), где лирик полностью воплотился, он самобытен и оригинален, несмотря на свой «негромкий» поэтический голос. Здесь присущая Полонскому музыкальность формы (более 130 его стихотворений положены на музыку известными композиторами) и неподдельное обаяние простотой частной жизни, ощутимое, например, в его «фирменном», узнаваемом образе едва колышущейся занавески, которая с какой-то ненавязчивостью напоминает о близости «тайны жизни», как бы легкодоступной, но не замечаемой. Это поэзия обыденности, но строящаяся из материала, унаследованного от романтической традиции. Полонский рассуждал о различии простоты и прозаичности в поэзии, принимая первую как её естественный признак и напрочь отвергая вторую. 

Лирика поэта внешне на первый взгляд незатейлива: его стихия – это «мещанский» или городской романс, которому свойствен легко опознаваемый мелодраматический или балладный сюжет, строящийся на фольклорной или романтической основе:

Мой костёр в тумане светит
Искры гаснут на лету...
Ночью нас никто не встретит
Мы простимся на мосту…
(«Песня цыганки»)

Для этого поэта вообще характерно «сочетание лирики с повествованием» (Б. Эйхенбаум). Но у Полонского сюжет, как правило, подаётся в свёрнутом виде, пунктирно, намёками и умолчаниями. В его поэзии есть портрет, подробности мещанского быта, психологическая деталь.  В его поэзии есть портрет, подробности мещанского быта, психологическая деталь (Полонскому здесь помогали его занятия живописью, он был замечательным рисовальщиком, отлично передающим в нескольких штрихах душевное состояние). Но за всем этим просматривается общее чувство «тайны жизни», лёгкое, то исчезающее, то проявляющееся ощущение присутствия в ней некой мистической воли. «Колокольчик», «Затворница», «Зимний путь», «Пришли и стали тени ночи…» – это лирические баллады, растерявшие стройность историй, но сберёгшие смутный, немного тревожный образ переживания, воплощенный в обрывистом или вовсе свёрнутом любовном житейском сюжете, сохранившие свой балладный нерв.

Полонский относится к той категории поэтов, жизненное поведение и личность которых вплотную слиты с поэзией. В одном письме к Афанасию Фету он пишет: «По твоим стихам невозможно написать твоей биографии, и даже намекать на события из твоей жизни... Увы! по моим стихам можно проследить всю жизнь мою». Поэзия соединяется у Полонского с многократно отмеченным особым доброжелательным, иногда как бы наивным благородством поэта, проявляемом во взгляде на все явления жизни, взгляде простодушном и проницательном одновременно. Красноречивы в этом отношении свидетельства современников. Некрасов писал, что произведения Полонского проникнуты «колоритом симпатичной и благородной личности». Григорович говорил, что «в жизни не встречал человека с душой более чистой, детски наивной; сколько подлостей прошло мимо него, он не замечал их и положительно не верил, что есть зло на свете».  

Обаятельная личность Полонского проглядывают во всей его биографии и, конечно, в стихах. Приведём один эпизод. Полонский был совсем небогат, так что порой приходилось зарабатывать на жизнь и уроками «по 50 копеек», и выполнять литературную поденщину в журналах. И вот в 1860 году с подачи Федора Тютчева ему предлагают место в Комитете иностранной цензуры. Поэт колеблется, идет посоветоваться с Некрасовым: достойно ли свободному художнику работать цензором? Да, на этом поприще много лет работают Тютчев, Гончаров, Аполлон Майков, но всё же – решать вопросы несвободы слова… «Я высказал ему, как я колеблюсь, как тяжело мне быть на таком месте, служенье которому идет вразрез моим убеждениям. Некрасов засмеялся. Он назвал меня Дон-Кихотом, чуть не дураком. – Вам дают место в 2500 рублей жалованья, а вы, бедный человек, будете отказываться – да это просто глупо! Никто вам за это спасибо не скажет – за ваше самоотверженье вас же осмеют». Полонский согласился, но сами его терзания показательны.

1. Тайна за колышущейся занавеской: «Затворница»


В одной знакомой улице –
         Я помню старый дом, 
С высокой, темной лестницей, 
        С завешенным окном. 
Там огонек, как звездочка, 
         До полночи светил, 
И ветер занавескою 
        Тихонько шевелил. 
Никто не знал, какая там 
         Затворница жила, 
Какая сила тайная 
         Меня туда влекла. 
И что за чудо-девушка 
        В заветный час ночной 
Меня встречала, бледная, 
        С распущенной косой. 
Какие речи детские 
          Она твердила мне: 
О жизни неизведанной, 
        О дальней стороне. 
Как не по-детски пламенно, 
         Прильнув к устам моим, 
Она, дрожа, шептала мне: 
       «Послушай, убежим! 
Мы будем птицы вольные – 
         Забудем гордый свет... 
Где нет людей прощающих, 
        Туда возврата нет...» 
И тихо слезы капали – 
        И поцелуй звучал – 
И ветер занавескою 
       Тревожно колыхал. 

1846

В 1846-м году Яков Полонский получает назначение в Тифлис и отправляется жить и работать мелким чиновником на Кавказ, где по совместительству устраивается в газету «Закавказский вестник». Здесь поэт активно печатает свои стихи и очерки. Многие его лирические произведения этой поры принимают на себя творческие установки очерка «натуральной школы»: сюжетность, выразительность детали, психологическая достоверность, незавершенный, как бы бегло набросанный, эскизный характер образа. В 1849 году поэт выпустил в сборник стихотворений «Сазандар» («Певец»), куда вошли баллады, поэмы, бытовые сценки в стихах («Прогулка по Тифлису»), вещи в фольклорном духе («Грузинская песня»). В этом контексте появилась и «Затворница», вобравшая в себя названные художественные особенности и жанровые приметы. 

По своей фрагментарности и общему колориту «Затворница» напоминает романтические баллады, но она существенно лаконичнее, например, баллад Жуковского. Житейская ситуация и характеры здесь едва очерчены: лирическая героиня – затворница – тихая, закрытая, но при этом страстная («бледная, с распущенной косой»), порывающаяся вырваться из своего затвора наподобие пушкинского узника, сбежать с «знакомой улицы», от «гордого света» со своим возлюбленным; лирический герой – испытывающий ностальгию по былой, невозвратной жизни, со сладкой грустью вспоминающий тайные свидания со своей затворницей. 

«Узкий мирок» житейской обыденности в стихотворении Полонского освещается высоким светом поэзии, в обыкновенном, будничном он умеет разглядеть красоту и трагизм существования, в чем он отчасти предвосхищает Чехова. И улица «знакомая», и история «пошлая», обыкновенная, героиня наивна, а герой безлик – а между тем, вся жизнь, молодость с её невозвратной красотой, чистой страстью тайных любовных свиданий проносится перед глазами.  В «Затворнице» есть знаменитая колышущаяся сначала «тихонько», а в конце стихотворения уже «тревожно» занавеска. Едва приметной перемены эпитета достаточна для того, чтобы оттенить динамику переживания. Занавеска – пограничный образ, который становится у Полонского эмблемой, соединяющей домашнее благополучие размеренного течения жизни и романтическую мечту, зовущую в распахнутый мир за окном. Этот образ – намёк на присутствие в этой обыденности чего-то иного, ласкового и свободного, не управляемого человеком, но способного управлять им, эмблема жизни, текущей самой по себе, «зримый образ тайны, полной красоты и еще не раскрытых возможностей» (Елена Ермилова).

Тихая красота невозвратности, отозвавшаяся в этой песенке, привлекла Ивана Бунина, писатель назвал строчкой из «Затворницы» один из своих поздних рассказов. Вспоминая в эмиграции о своей юности, Бунин писал: «Весенней парижской ночью шел я по бульвару в сумраке от густой свежей зелени… чувствовал себя легко, молодо и думал: 

В одной знакомой улице
Я помню старый дом,
С высокой темной лестницей,
С завешенным окном…

Чудесные стихи! И как удивительно, что все это было когда-то и у меня! Москва… глухие снежные улицы, деревянный мещанский домишко – и я, студент».

Текст «Затворницы» был положен на музыку, стал популярной песней и неожиданно пришелся по вкусу революционерам-демократам, что чрезвычайно удивляло Полонского. А в 1870-е годы в текст неизвестным автором были добавлены строки: 

Такие речи дерзкие 
         Она твердила мне 
О мужестве, о Родине, 
        О дальной стороне. 

Это было тем удивительнее, что попытки намеренного заигрывания Полонского с гражданской темой были, как правило, малоубедительными.

2. Дом в бесприютном потоке бытия: «Колокольчик»


Полонский Яков 2.jpg

Улеглася метелица... путь озарен...
Ночь глядит миллионами тусклых очей...
Погружай меня в сон, колокольчика звон!
Выноси меня, тройка усталых коней!

Мутный дым облаков и холодная даль
Начинают яснеть; белый призрак луны
Смотрит в душу мою – и былую печаль
                     Наряжает в забытые сны.

То вдруг слышится мне – страстный голос поет,
                    С колокольчиком дружно звеня:
«Ах, когда-то, когда-то мой милый придет –
                    Отдохнуть на груди у меня!

У меня ли не жизнь!.. чуть заря на стекле
Начинает лучами с морозом играть,
Самовар мой кипит на дубовом столе,
И трещит моя печь, озаряя в угле,
                   За цветной занавеской кровать!..

У меня ли не жизнь!.. ночью ль ставень открыт,
По стене бродит месяца луч золотой,
Забушует ли вьюга – лампада горит,
И, когда я дремлю, мое сердце не спит
                   Все по нем изнывая тоской».

То вдруг слышится мне, тот же голос поет,
С колокольчиком грустно звеня:
«Где-то старый мой друг?.. Я боюсь, он войдет
                       И, ласкаясь, обнимет меня!

Что за жизнь у меня! и тесна, и темна,
И скучна моя горница; дует в окно.
За окошком растет только вишня одна,
Да и та за промерзлым стеклом не видна
                        И, быть может, погибла давно!..

Что за жизнь!.. полинял пестрый полога цвет,
Я больная брожу и не еду к родным,
Побранить меня некому – милого нет,
Лишь старуха ворчит, как приходит сосед,
                        Оттого, что мне весело с ним!..»

1854

Полонского постоянно преследовали мытарства переезжей жизни. Вот так он вспоминает свой московский период 1840-х годов: «И где, где я тогда в Москве ни живал! Раз, помню, нанял какую-то каморку за чайным магазином на Дмитровке и чуть было не умер от угара... Жил у француза Гуэ, фабриковавшего русское шампанское, на Кузнецком мосту; жил на Тверской в меблированной комнате у какой-то немки... Выручали меня грошовые уроки не дороже 50 копеек за урок». Потом последовала жизнь на Кавказе, а уже в начале 1850-х поэт переезжает в северную столицу, но в бытовом отношении в Петербурге вначале было ничем не лучше. Своё «любимое стихотворение» «Колокольчик» поэт написал в 1854 году, в пору житейских невзгод, когда он жил на случайные журнальные заработки, и также перебираясь с квартиры на квартиру. Впервые оно опубликовано в «Современнике».

Одним из главных образов стихотворения является образ домашнего уголка, уютного маленького мира, противостоящего бушующей стихии существования, с её неустроенностью, переменчивостью и безразличием к частной человеческой судьбе. Проскитавшись почти половину жизни по «чужим людям» (учительствуя в домах состоятельных помещиков, постоянно сменяя случайные адреса проживания), не видя вначале даже перспективы постоянного пристанища и стабильного дохода, Полонский остро ощущал ценность дома, семьи, очага, исполненного уюта, покоя и благополучия, дома, противопоставляющего этой хаотичной, многоликой стихии бесприютной жизни ощущение прочности и постоянства. В стихах это трансформировалось в идиллический модус «мещанского», «обывательского», как может брезгливо сказать «интеллигент», но – как ни назови – поэтического идеала. В «Колокольчике» присутствие идеала воплощено в домашности интонации и в образе какой-то «умытой чистоты», дающей ощущение равновесия домашнего быта. Поэт словно делится с читателем самым сокровенным и заветным:

У меня ли не жизнь!.. чуть заря на стекле
Начинает лучами с морозом играть
Самовар мой кипит на дубовом столе,
И трещит моя печь, озаряя в угле,
За цветной занавеской кровать!..

Местоимения «моя» и «мой» повторяется в стихотворении семь раз: «моё» – не чужое, то, что определяет меня, конкретизирует, связывает с материальной прочностью жизни, на мгновение даёт чувство обладания ею.

Стихотворение «Колокольчик» было одним излюбленных произведений Полонского для Федора Достоевского. Знаменитый писатель даже включил его в свой роман «Унижённые и оскорбленные», где выразил своё отношение к тексту поэта устами героини романа Наташи: «Как это хорошо! Какие это мучительные стихи... и какая фантастическая, раздающаяся картина. Канва одна и только намечен узор, – вышивай что хочешь... Этот самовар, этот ситцевый занавес, – так это все родное... Это как в мещанских домиках в уездном нашем городишке».

Композиционно стихотворение разделено на два плана: 1) мир, в котором «тройка усталых коней» «выносит» задремавшего путника в неизвестный путь зимней ночью, где «мутный дым облаков и холодная даль»; 2) мир его грёзы, «нарядного» сновидения, в котором едва намечена канва таинственного житейского сюжета, мир воображенный и поэтический. Колокольчик, погружающий лирического героя в эту почти мистериальную дремоту, – посредник, проводник между двумя мирами. Вместе с ним звучит и инобытийный «страстный голос», вводящий в реальность баллады, где центральное место принадлежит уже не сознанию рассекающего зимние просторы путника, а героине-мещанке, к чьей тайне мы оказываемся допущенными. Субъектная организация стихотворения напоминает матрёшку из воображающих: поэт воображает путешественника – путешественнику чудится «голос» – поющий голос рассказывает о женщине-мещанке, которая, кстати, по ходу развития сюжета тоже задремала. Приближение к её жизни похоже на некий сон внутри сна и так далее (как в фильме «Начало» с Леонардо ди Каприо). Погружение в эту поэтическую глубину совершается дважды, и таким образом получается некий поэтический монтаж.

В первой картине «лампада горит» вопреки всем бурям и невзгодам внешнего мира, и героиня в уютной светлой горнице пребывает в ожидании возлюбленного, «изнывая по нём». Во второй картине героиня боится своего старого друга, она его больше не любит, в горнице стало тесто и темно, жизнь стала скучна, и сакральная для мира Полонского занавеска «полиняла», жизнь обесцветила сказку. Но что здесь произошло? Есть лишь намёк: милого нет, зато весело с соседом. Она изменила? Милый ушел к другой? Обманул? Бросил? Погиб? Вообще, милый и тот, чьего прихода боится героиня, это разные люди? Ясно одно – что «колесо жизни» совершило свой оборот, идиллический мир райского уголка необратимо разрушился. Оказалось, и он был весьма хрупок и не выстоял под напором бытия.

Структурно и тематически «Колокольчик» похож на более ранее стихотворение Полонского «Зимний путь» (1844): тот же пушкинский сюжет «Зимней дороги», противопоставление двух миров (холодной реальности и грёзы), раздумчивые сны, переходящие в видения, фольклорная почва, образ посредника. Полонский уже здесь пытался двинуться по дороге, намеченной главным русским поэтом, но попытаться ясно разглядеть, что же именно ему мерещилось и «чудилось родное в долгих песнях ямщика». В «Зимнем пути» Полонскому показалось, что это сказка:

Мне все чудится: будто скамейка стоит,
На скамейке старуха сидит,
До полуночи пряжу прядет,
Мне любимые сказки мои говорит,
Колыбельные песни поет.
И я вижу во сне, как на волке верхом
Еду я по тропинке лесной
Воевать с чародеем-царем
В ту страну, где царевна сидит под замком,
Изнывая за крепкой стеной.
Там стеклянный дворец окружают сады,
Там жар-птицы поют по ночам
И клюют золотые плоды…

Стихотворение «Зимний путь» весьма неплохое, но поэт, по-видимому, остался не доволен итогом, раз через десять лет вернулся к найденной, но не разрешенной окончательно теме. Что-то в ней еще оставалось самое главное, что потребовало от поэта вновь обратиться к вариации на «Зимний путь». И что же сумел выхватить взглядом визионера из этого мира поэзии, из этого бездонного колодца Полонский во второй раз в «Колокольчике»? Саму жизнь, её сокровенный внутренний ход, прекрасный и беспощадный! Во всех этих сновидческих погружениях к истоку, к «началу» ему открылось, что сама жизнь в своей первооснове и есть поэзия.

3. Любовь и смерть в стихотворении «Последний вздох»


«Поцелуй меня... 
Моя грудь в огне... 
Я еще люблю... 
Наклонись ко мне». –
Так в прощальный час 
Лепетал и гас 
Тихий голос твой, 
Словно тающий 
В глубине души 
Догорающей. 
Я дышать не смел – 
Я в лицо твое, 
Как мертвец, глядел – 
Я склонил мой слух... 
Но, увы! мой друг, 
Твой последний вздох 
Мне любви твоей 
Досказать не мог. 
И не знаю я, 
Чем развяжется 
Эта жизнь моя! 
Где доскажется 
Мне любовь твоя! 

1864

Это стихотворение посвящено первой жене Якова Полонского Елене Устюжской, которая умерла совсем молодой во время эпидемии брюшного тифа в 1860-м году. Только спустя четыре года поэт смог обрести достаточную душевную твёрдость, чтобы «переплавить» трагический факт жизни в поэтическое произведение.

История любви поэта к девушке, которая была вдвое моложе его, начинается в Париже, когда в 1858 году Полонскому посчастливилось совершить поездку в Западную Европу. Дочь псаломщика русской православной церкви и француженки, она неплохо говорила по-русски (хотя подобно известной пушкинской героине невольно грассировала в словах с «р»), была изящна, талантлива в музыке, прекрасно образована. Недолго думая, Полонский объяснился в любви, и Елена ответила ему взаимностью. Отвечая на вопрос приятельницы, что ей понравилось в немолодом и не особенно красивом Полонском, Елена сказала: «Он выглядит благородно». Сыграли свадьбу, и вскоре молодожены переехали в Петербург, где Полонскому предложили сотрудничество с журналом «Русское слово». 

Но их счастье не продлилось и двух лет. В январе 1860-го года заболел и умер их маленький ребенок, а в июне того же года умерла Елена. Полонский после рассказывал в письме к одной старой знакомой: «Только что я выздоровел и стал показываться на свет – заболел мой ребенок. Трое суток продолжались беспрерывные родимчики, и он умер (от зубов) в ужасных страданиях. Жена моя долго была безутешна и много плакала...» Жена поэта ушла из жизни на следующий день. Полонский долго не был в состоянии оправиться от этого удара. Поэт даже попытался заниматься входившим в это время в моду спиритизмом, с помощью которого он ищет «сообщения с тем миром, в котором скрылась его жена». 

Полонский с женой.jpg

Яков Полонский с первой женой

Потребовался не один год и большая сердечная поддержка близких друзей (Ивана Тургенева, Афанасия Фета, Елены Штекеншнейдр), чтобы Полонский пришёл в себя. Тургенев писал ему из Парижа: «Ты не поверишь, как часто и с каким сердечным участием я вспоминал о тебе, как глубоко сочувствовал жестокому горю, тебя поразившему. Оно так велико, что и коснуться до него нельзя никаким утешением, никаким словом: весь вопрос в том, что надобно, однако, жить, пока дышишь; в особенности надо жить тому, которого так любят, как любят тебя все те, которые тебя знают... Будь уверен, что никто не принимает живейшего участия в твоей судьбе, чем я. Будь здоров и не давай жизненной ноше раздавить тебя». И вот к 1864 году боль утраты была «заговорена» в поэтическом произведении.

Стихотворение встраивается в богатую европейскую традицию поэзии, обращенной к мёртвой возлюбленной (Данте, Петрарка). Ближайшие предшественники Полонского здесь – Пушкин («Для берегов отчизны дальной…», «Заклинание») и русские романтики, например, стихотворение Василия Жуковского «9 марта 1823», посвященное М. А. Протасовой-Мойер:

Ты предо мною 
Стояла тихо. 
Твой взор унылый 
Был полон чувства. 
Он мне напомнил 
О милом прошлом... 
Он был последний 
На здешнем свете. 
Ты удалилась, 
Как тихий ангел, 
Твоя могила, 
Как рай, спокойна!..

Стихотворение Полонского отличается характерной изобразительностью: перед нами реалистическая сцена прощания у постели умирающей, мгновение «последнего вздоха». Короткие строки трёхстопного хорея ритмически передают краткую, отрывистую речь героини, которая захватывает и лирического героя. Черту жизни и смерти в некотором смысле переходит не только она, но и он. Это герой «дышать не смел», глядел «как мертвец», его жизнь готова «развязаться». Поэт безутешно, но при этом стоически принимает удар судьбы. Надежда и вера, что «любовь доскажется» за гранью смерти, проступают в тексте как бы помимо его воли: сам лирический субъект не даёт им власти над собой. Он не даёт ходу метафизическому оправданию трагедии, но от этого полнота жизни и вертикальный план бытия, где любовь сильнее смерти, актуализируется с еще большей определенностью. 

4. «Мещанский романс» об арестантке: «Узница»


Что мне она! – не жена, не любовница 
                   И не родная мне дочь! 
Так отчего ж ее доля проклятая 
                    Спать не дает мне всю ночь! 

Спать не дает, оттого что мне грезится 
                    Молодость в душной тюрьме, 
Вижу я – своды... окно за решеткою, 
                   Койку в сырой полутьме... 

С койки глядят лихорадочно-знойные 
                  Очи без мысли и слез, 
С койки висят чуть не до полу темные 
                 Космы тяжелых волос. 

Не шевелятся ни губы, ни бледные 
                 Руки на бледной груди, 
Слабо прижатые к сердцу без трепета 
                 И без надежд впереди... 

Что мне она! – не жена, не любовница, 
                 И не родная мне дочь! 
Так отчего ж ее образ страдальческий 
                 Спать не дает мне всю ночь! 

1878 

В 1860-70-е творческого пути эпоха требовала от поэтов непременно примкнуть к той или иной общественно-литературной партии, обозначить в творчестве свою гражданскую позицию. Потребность в борьбе и социальный пафос не были свойственны лирике Полонского. Он называл себя «человеком сороковых годов», служителем идеалов Истины, Добра и Красоты, но как бы взятых в целом. Поэт открыто не вторгался в общественную полемику и даже не примыкал ни к одному лагерю в литературной борьбе между последователями гражданско-обличительного направления и представителями «чистого искусства», за что его упрекали в «неясности миросозерцания». Полонского это ранило, и под давлением он честно попытался написать что-то в духе времени. Так явилось его стихотворение, помещенное в альбоме княгини Шаховской:

                     В альбом К. Ш.

Писатель, если только он
Волна, а океан – Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.

1864

Несколькими годами позже Полонский создает цикл «Поэту-гражданину», обращенный к Некрасову:

            Невольный крик его – наш крик, 
Его пороки – наши, наши! 
Он с нами пьет из общей чаши, 
Как мы отравлен – и велик
(«Блажен озлобленный поэт…», 1872).

 «Я с вами, борцы за светлое будущее!» – как бы спешно выкрикивает лирический герой этих стихотворений. Поэт в них уже не пророк, ведущий за собой, он торопится смешаться с толпой деятельных разночинцев и революционеров-демократов, пафосно подхватить в своём напеве их возмущенные голоса. Искренность частной позиции поэта в этих стихах невольно проступает сквозь программные намерения заявленной приверженности современным гражданским идеалам. При всей аккуратности, стройности и «любезной честности» (выражение Тургенева) стихотворения здесь Полонский как бы сам не свой, нет его подкупающей доверительной интонации, стихи декларативны. Уже глядя из Серебряного века, об этих опытах Полонского в гражданской лирике критически отзывался Дмитрий Святополк-Мирский: «Поэтическое его мастерство было чисто романтическим, но он боялся отдаться ему целиком и считал своим долгом писать благонамеренные стихи о светоче прогресса, свободе слова и прочих современных предметах».

Другое дело «Узница». Стихотворение появилось на фоне судебного процесса над группой революционеров-народников («Процесс пятидесяти» 1878 года). Одной из обвиняемых была Софья Бардина, которая оказалась одной из шести женщин, приговоренных решением суда к каторге на девять лет. Ей по мнению ряда историков литературы и посвящена «Узница». Существует также версия, что «Узница» обращена к Лидии Фигнер, арестантке «находящейся на последней стадии чахотки», о которой Полонский неоднократно говорил с Тургеневым. Не будет ошибкой сказать и то, что «Узница» – образ собирательный. Поэт следил за этим судебным процессом по газетам, чрезвычайно сопереживал происходящему и в результате, что называется, «по горячему» написал стихотворение «Узница». Оно существует в двух редакциях. Первый более длинный вариант содержит описание подробностей арестантского быта и раздумья над дальнейшей судьбой подсудимой:

Вот и теперь мне как будто мерещится 
                      Жесткая койка тюрьмы, 
Двери с засовами, окна под сводами, 
          Мертвая тишь полутьмы…
Скоро ли будет бедняжка оправдана, 
                    Снова любить и желать? 
Или уж скоро ли в саване вынесут 
                      Тело ее отпевать? 
О, что-нибудь! Или жизни придавленной 
                    Дайте вздохнуть и расцвесть, 
Иль до суда поспешите добить ее, 
                     Чтоб утолить вашу месть.

В более позднем варианте, который Полонскому удалось опубликовать в либеральном «Вестнике Европы», эти подробности отсутствуют.  Стихотворение вскоре было положено на музыку и стало ходовой песней в среде революционного движения, где получило различные текстовые вариации. 

Главное, что отличает «Узницу» от не вполне удачных опытов гражданской лирики Полонского, – конкретика, обытовление образа и прикосновение к судьбе частного человека (пусть и типичного представителя общественного движения). Здесь поэт в своей стихии. Чтобы заговорить о «доле проклятой», характере, драме осуждённой революционерки, Полонский отталкивается от круга привычных ему балладных образов «жены», «любовницы», «дочери». «Узница» не из этого круга, но соположение, пусть и через отрицание, сделано – она могла бы быть в этом кругу: это тоже женщина со своей личной судьбой. Так гражданская тема как бы «протаскивается» в балладно-элегический, романсный мир частных судеб. Так гражданская тема как бы «протаскивается» в балладно-элегический, романсный мир частных судеб лирики Полонского. Здесь на первом месте, конечно, не «отражение политического либерализма» или «сочувствие революционному движению», как писали в середине ХХ века отечественные литературоведы, а боль «за молодость в душной тюрьме», сопереживание сломанной судьбе, поданное через типичный для Полонского приём грёзы, видения («спать не даёт», «грезится»). Портрет арестантки выписан в красках и на лексиконе жестокого романса: «лихорадочно-знойные» глаза, распущенные волосы («космы») до пола. Блуждая по камере заключенной, взгляд лирического субъекта натыкается на «койку» (не на кровать «с пёстрым пологом»), а затем на окно, на котором нет заветной, спасительной занавески – только решётка, поэтому всё «без надежд впереди». И образ героини оказывается воистину «страдальческим», лишенным всего того, что позволяет человеку в мире Полонского как-то держаться. 

«Никогда не признавал себя ни нигилистом, ни либералом, ни ретроградом. Я всегда хотел только одного: быть самим собой», – писал поэт. В «Узнице» он сумел, обратившись к гражданской теме, полностью остаться самим собой.
 

5. Фетовская идиллия в старости 

Полонский Яков, 1880-е.jpg

Яков Полонский в 1880-е годы

А. А. Фет

Нет, не забуду я тот ранний огонек, 
Который мы зажгли на первом перевале, 
В лесу, где соловьи и пели и рыдали, 
Но миновал наш май – и миновал их срок. 
О, эти соловьи!.. Благословенный рок 
Умчал их из страны калинника и елей 
В тот теплый край, где нет простора для метелей. 
И там, где жарче юг и где светлей восток, 
Где с резвой пеною и с сладостным журчаньем 
По камушкам ручьи текут, а ветерок 
Разносит вздохи роз, дыша благоуханьем, 
Пока у нас в снегах весны простыл и след, 
Там – те же соловьи и с ними тот же Фет... 
Постиг он как мудрец, что если нас с годами 
Влечет к зиме, то – нам к весне возврата нет, 
                                И – улетел за соловьями. 
И вот, мне чудится, наш соловей-поэт, 
Любимец роз, пахучими листами 
Прикрыт, и – вечной той весне поет привет. 
Он славит красоту и чары, как влюбленный 
И в звезды, и в грозу, что будит воздух сонный, 
И в тучки сизые, и в ту немую даль, 
Куда уносятся и грезы, и печаль, 
И стаи призраков причудливых и странных, 
                            И вздохи роз благоуханных, 
Волшебные мечты не знают наших бед: 
Ни злобы дня, ни думы омраченной, 
Ни ропота, ни лжи, на все ожесточенной, 
                                 Ни поражений, ни побед. 
Все тот же огонек, что мы зажгли когда-то, 
Не гаснет для него и в сумерках заката, 
Он видит призраки ночные, что ведут 
Свой шепотливый спор в лесу у перевала, 
Там мириады звезд плывут без покрывала, 
И те же соловьи рыдают и поют. 

1888

На поэтической ниве Фета и Полонского сближала принадлежность к «бастиону чистого искусства», противостоящему в 1850-60-е годы некрасовскому направлению лирики с её гражданской направленностью. Поэты были поздними наследниками пушкинской «школы гармонической точности», «романтиками посреди реализма». А в 1880-е годы при появлении модернистских веяний в литературе и искусстве и Полонского, и Фета уже считали классиками «старой» школы. Имена их на литературной полке навсегда расположились рядом (третьим был Аполлон Майков). Но и в жизни эти два поэта были друзьями, причём это была дружба на всю жизнь, хоть и не без шероховатостей.

Знакомство Фета и Полонского состоялось в Московском университете, где оба учились на словесном факультете в самом конце 1830-х – начале 40-х годов. Они сдавали экзамены одним и тем же профессорам, входили в кружок Аполлона Григорьева, мечтали о своём будущем и будущем России, говорили о философии, писали стихи. «Афоня» – как по-приятельски называет Фета Полонский – упоминается уже на первой странице его поздних мемуаров «Мои студенческие воспоминания», дальше появляется в них и «Аполлоша». Немало страниц отведено и Полонскому в «Ранних годах моей жизни» Фета: «Что касается меня, – вспоминает автор, – то едва ли я был не один из первых, почуявших несомненный и оригинальный талант Полонского. Я любил встречать его у нас [студентами Фет и Григорьев квартировали вместе] наверху ещё до прихода многочисленных и задорных спорщиков, так как надеялся услыхать новое его стихотворение, которое читать в шумном сборище он не любил. Помню, в каком восторге я был, услыхав в первый раз: “Мой костёр в тумане светит”». «Песню цыганки», положенную на музыку несколькими русскими композиторами, Фет считал одним из лучших стихотворений Полонского. 

Единственная существенная размолвка между друзьями случилась в середине 1870-х, причём заочно и не по их вине. В ноябре 1874 года Тургенев прекратил общение с Фетом и сослался на то, что якобы именно Полонский доложил ему, что «певец соловья и розы» распространяет какие-то сплетни о Тургеневе. История была путанная, и толком не разобравшись, два поэта «чистого искусства» вдруг перестали ездить друг к другу в гости и прервали переписку.  

Лишь через годы уже стариками поэты примирились. В 1887 году Фет писал: «Наш общий с Полонским приятель, Н. Н. Страхов, снова стал передавать мне сетования Полонского на то, что я, бывая в Петербурге, не только по-прежнему не навещаю его, но даже не бываю по пятницам, на которых бывают все его приятели. Передав Страхову о чёрной кошке между мною и Тургеневым, пробежавшей по поводу письма Полонского, я просил Страхова объяснить Полонскому, что мне неловко с оскорблением в душе по-прежнему чистосердечно жать ему руку. Последовало со стороны Полонского объяснение, что никогда он не писал слов в приписанном им Тургеневым смысле. Я... сердечно радуюсь восстановлению дружеских отношений с человеком, на которого с университетской скамьи привык смотреть, как на брата». Друзья снова сошлись и больше уже не ссорились до конца своих дней. Летом 1888 года Полонский «обрадовал всех посещением» Воробьёвки, имения Фета-Шеншина, того «гнезда», где он «высиживает свои крылатые песни». 

Стихотворение «А. А. Фет» принадлежит как раз этому времени окончательного примирения. Это дружеское послание, традиционно включающее в себя воспоминания о молодости с лёгким налётом элегичности:

Нет, не забуду я тот ранний огонек, 
Который мы зажгли на первом перевале, 
В лесу, где соловьи и пели, и рыдали, 
Но миновал наш май – и миновал их срок… 

Это элегическое настроение, однако, не преобладает во всём стихотворении. Оно побеждается жизнеутверждающим «всё те же мы», поэтической верой, что есть прекрасное – пусть и фантастическое место, – где всё навсегда по-прежнему: 

Там – те же соловьи и с ними тот же Фет
Все тот же огонек, что мы зажгли когда-то, 
Не гаснет для него и в сумерках заката…

Картина вечных «грёз» предстаёт в модусе весьма узнаваемой, свойственной Полонскому идиллии, причем её черты, изобилуют приметами, узнаваемыми образами художественного мира Фета. Рыдающие соловьи отсылают к «рыдающим звука» раскрытого рояля («Сияла ночь. Луной был полон сад…»). Страна «калинника и елей» напоминает «Ель рукавом мне тропинку завесила…» Фет напрямую именуется «поэт-соловей», «любимец роз», поющий «вечной весне». И сизые тучки, и даль, в которую «уносятся» грёзы («Уноси моё сердце в звенящую даль…»), и «шепотливый спор в лесу» («Шепот. Робкое дыханье…») – всё это сплошная фетовская идиллия, которая всегда была близка Полонскому.

Читать по теме:

#Главная #Лучшее #Главные стихи #Главные фигуры #Русский поэтический канон
Алексей Парщиков и его метареальность: пять стихотворений с комментариями

Поэт Алексей Парщиков школу закончил в Донецке, академию – в Киеве, метареалистом стал в Москве, литературной легендой – уже в Германии. В поэзии он как будто искал внечеловеческий взгляд на мир. 

#Главная #Главные стихи #Главные фигуры #Русский поэтический канон
Константин Батюшков, поэт-эпикуреец: пять «легких» стихотворений с комментариями

В поэзии Константина Батюшкова совершается значимый для русской литературы переход от поэтики XVIII века к новому стилю и новому пониманию личности. Prosodia отобрала пять «легких» стихотворений поэта и подготовила комментарии к ним.