Цитата на случай: "Мой Телемак, Троянская война / окончена. Кто победил - не помню". И.А. Бродский

Василий Нацентов: «Поэзия выше и значительнее жизни»

Василию Нацентову всего 22 года, но у него уже есть публикации практически во всех «толстых» журналах. Нацентов – лауреат молодёжной премии «Звёздный билет» имени В. Аксёнова, номинант премии «Лицей» имени А. С. Пушкина, финалист Всероссийского литературного фестиваля «Русские рифмы», дипломант литературного форума им. Гумилёва «Осиянное слово». Тем не менее Василий говорит о себе: «Я ничего не знаю и не значу». Prosodia попыталась разобраться, что стоит за этими словами.

Чипига Алексей

фотография Василия Нацентова | Просодия

– Василий, ваша первая книга называется «Лето мотылька». Кажется, в этом названии отражён конфликт вашего творчества: кажущееся большим лето и мотылёк, которому суждено умереть, но тем не менее насладиться кратким теплом. Вы видите этого мотылька в себе? Расскажите, почему, как вам кажется, поэты вдохновляются столь малыми созданиями?

– Название книги, стоит признаться, во многом случайно. Когда издательство стало торопить с окончательным решением, я зарылся в ворох рукописей и едва ли не наугад выбрал: «Какое лето – лето мотылька...» Это несколько странное (хотя и вполне традиционное) название выкристаллизовалось как бы само собой и, как заметил в «Дружбе народов» Евгений Абдуллаев, вписалось в современный «энтомологический» ряд: «Полёта жука» Алексея Алёхина, «Сон златоглазки» Елены Лапшиной... И Алёхина, и Лапшину я очень ценю и люблю.
«Лето мотылька» появилось благодаря Зое Константиновне Колесниковой, замечательному поэту, чуткой и умной женщине. В книге семьдесят стихотворений. Они были написаны за три года – с 2017-го по 2019-й. Вышла она при финансовой поддержке Департамента культуры Воронежской области, в издательстве им. Е.А. Болховитинова. Обложку рисовала моя жена, моя Л. Её образу посвящены многие стихи.

Большое лето и маленький мотылёк всё-таки не вступают здесь в конфликт (лирический). Одно не существует без другого. Конечно, это и о бессмысленности и непрочности частной жизни, и о непреложности, постоянстве бытия. О чёрной весне и о слишком белом свете. Но главное, хочется верить, в другом: Лето всё равно умирает, и, будучи всеобщим, становится ничьим, а Мотылёк может быть и зимним, оттепельным. В наших лесостепных краях три-четыре раза за зиму вылетают такие комарики-мотыльки – длинноусые двукрылые – и неслышно парят над рыхлым слежавшимся снегом. Торжество и трагедия жизни. Утверждение лирической истины, которая сродни некоторым химическим элементам, существует доли секунд и почти-не-выводима. Я, если и вижу мотылька в себе, то вот такого, оттепельного.

Почему поэты вдохновляются, как вы выразились, столь малыми созданиями, я наверняка не знаю, но, кажется, дело здесь в априорном ощущении собственной ничтожности, страх перед огромным и всегда непонятным миром: да, я творец, но жалкий и убогий, недостойный тебя, мир, тебя, Лето... Это, думаю, проходит. И поэт в конечном итоге должен встать наравне с миром. Наравне и в стороне.

Холодный свет моей строки
на голом поле сжатой мысли,
где от руки и до руки
идут седые старики,

и беды бледные повисли

– В ваших стихах много оттаивания, остывания, вслушивания во внезапно наступившую тишину. Часто вы упоминаете голос или его отсутствие в связи с некоей просьбой («это жил на земле поэт и просил сохранить речь», «прижмись ко мне, безумцу немоты, я ничего не знаю и не значу»). Что для вас значит голос: он ведёт в безмолвие или куда-то ещё?

– Голос, сама возможность говорения спасает. В детстве я заикался. Был замкнутым и очень стеснительным. В садике всё время проводил с воспитательницами, сложив белые ручонки, слушал их взрослые сплетни, некоторые из которых до сих пор помню! Вернее, теперь, через почти два десятилетия, они стали проступать, как осенние следы под последним снегом. Речь для меня – дар. И в общем, метафизическом, смысле, и в личном. Этот дар говорения (не-поэтического, а просто-говорения за ужином о погоде – дар, который многие справедливо воспринимают не обязывающей данностью) пришёл (вернулся?) ко мне внезапно, и я боюсь, что так же внезапно может исчезнуть, как солнце за тучей. Не из-за меня. Из-за ветра. Это каждодневный страх, дающий возможность лирического счастья.

Конечно, поэт, просивший сохранить речь, это Мандельштам. Нельзя жить в Воронеже и не думать о нём. Дом, в котором в 1936 году жил О.Э., находится на улице Энгельса, но для меня это, несомненно, улица Мандельштама (хотя та самая «яма», которая должна бы называться его именем, в другом месте – на улице Швейников, у бывшей фабрики «Работница»). Для меня его имя очень важно. В том же 1936 году, кстати говоря, в Воронежскую область переезжает из Москвы мой прадед Павел Иванович Нацентов, устраивается в НИИ, в Каменную Степь. Но приезжает и в Воронеж. Знакомится с местной интеллигенцией (с Ольгой Кретовой, например), чуть позже делает книжку о Каменной Степи. Возможно, видел он и Мандельштама – всё-таки москвич, фотохудожник...

Да, возвращаясь к вопросу о поэте и мире. Как раз Мандельштам говорил, что для поэта (в отличие от литератора) не нужен пьедестал, он не выше своей эпохи, не лучше общества. Поэт говорит не с конкретным живым слушателем, но с провиденциальным собеседником. И именно поэтому он всегда одинок, не лучше других (скорее, и хуже, ничтожнее – по Пушкину), но всегда в стороне, поэтому он – зимний мотылёк, для которого всегда кончается лето. И процесс этот длится вечно, как, по мысли Мамардашвили, ссылающегося на Паскаля, агония Христа. И в это время нельзя спать. «Не спи, не спи, художник...» – наверное, и об этом.

О душа! Глаза и голос – ломким локтем – в пепел, в плен
о весне, о первом платье выше смерти и колен.

– В ваших стихах речь часто идёт о неизвестности, подхватываемой музыкой жизни.

И странно и страшно, и вечное «и» на трубе
в соседстве со старой вороной и вянущим дымом
о рифме на «бе», но, вернее, о русской судьбе
белеет и блеет, о парус, то рымом, то Крымом.
А впрочем, прекрасен последний полёт лепестка
моих сентябринок у вымокшей лавки, прекрасен
и капли ребяческих «плюх» и такая тоска,
что не представим ? ни Антонов, ни Разин.
Усталой рябины рябой облетающий край
дырявым платком на поникшие плечи ложится.
И кто-то кому-то: «Пожалуйста, не умирай...»
И кто-то живёт.
И плывут одинокие лица.
Плывут одинокие, милые, бестолку так
и тонут, и тонут круги голубые рисуя.
И странно и страшно... Зажато в холодный кулак
забытое «и», на трубе просидевшее всуе.

Неизвестность вас, Василий, больше тревожит или радует?

– Неизвестность пугает. Вообще, как я уже сказал, поэзию в земном, частном случае порождает страх не всегда ясной природы. Эдакая макропсия, когда предметы становятся неестественно большими и надвигаются на тебя, завоёвывают твоё пространство. Как я боялся этого в детстве!

Но это стихотворение – не о страхе. Наоборот. Если там ещё есть жизнь, значит, страх можно победить. Кто-то – это и мой прадед, и Мандельштам, оба – вынужденные воронежцы, случайно столкнувшиеся где-нибудь на проспекте Революции, на бывшей Большой Дворянской. Иногда кажется, что я живу ради них, уже совершившихся и ушедших. И если прадеду без меня, может быть, трудно, Мандельштам и не думает обо мне. Это я хорошо понимаю. «Но всё же, всё же, всё же...», как говорил совсем другой поэт. Речь не о том.

Я знаю одно: здесь, в этом времени, я чужой. И почему, знаю: из-за элементарной человеческой трусости! В прошлом я уверен, а настоящего боюсь. Снова – страх. Неизвестность нужно выговорить, окружить вешками смысла, завоевать её. Я бы не сказал, что жизнь противоположна неизвестности, как чему-то иррациональному, как небытию. Как раз небытие (здесь: умершее, но бывшее!) куда яснее живой жизни. Это уже случившееся я люблю. Там мне хорошо.

– В одном из стихотворений вы пишете о речи «птицы и Мандельштама». Культура и природа для вас растут из одного источника? Вы в одном интервью говорите, что слово должно стоять на земле. Наверное, для вас немаловажно, что вы географ по образованию.

– Культура и природа, осмелюсь сказать, противопоставлены друг другу. Об этом говорит и уже упомянутый Мамардашвили. По природе – забыть, в культуре – помнить. Природа по своей сути безжалостна, ей никто не нужен. Мне кажется, настоящая, духовная жизнь личности – борьба с природой, с её зверской сущностью. Поймите меня правильно, я говорю не о завоевании природы в советском представлении: ни о распашке целины, ни о повороте северных рек, ни даже о борьбе с засухой, которая снова наступает на нас (в моей родной Каменной Степи, рукотворном оазисе, этот процесс заметен). Я говорю о внутренней, глубинной борьбе. Человек биологическое существо, но всё человеческое в нём – из культуры, из памяти. Человек настолько человек, насколько он сопротивляется природе.

А слово? Слово не должно стоять на земле. Настоящее, живое слово из земли растёт. Оно тоже как будто биологическое существо и тоже сопротивляется природе. Не земле, из/на которой растёт, не воде и не солнцу, благодаря которым растёт, и даже не деревьям и травам, с которыми растёт. Слово сопротивляется природной сущности, небытию, вечной, но безличной энергии. И только в этом противостоянии живёт. Как и человек.

Я закончил факультет географии, геоэкологии и туризма Воронежского университета по специальности ландшафтоведа. Я физический географ. Третий год бьюсь над диссертацией (начал думать об этом, когда ещё учился в бакалавриате, хотя выпускная работа была совсем другая). Примерная её тема звучит так: «Взаимодействие и взаимопроникновение художественного образа и ландшафтной структуры местности». Строго говоря, вся работа и посвящена этой, может быть, имманентной борьбе человека и природы, памяти и небытия, Мотылька и Лета.

– Вы много ездите по стране с чтением стихов. Скажите, изменилось ли как-то восприятие нашей страны после поездок? Какой вы видите Россию сейчас, чего сейчас хотят слушатели поэзии? Каким предстаёт после путешествий ваш родной Воронеж?

– До пандемии, вы правы, я довольно много путешествовал. Только за одну (позапрошлую) осень с презентацией «Лета мотылька» побывал, наверное, в шести или семи городах. Ездил в Казахстан. Путешествую и благодаря профессии. От университета был за полярным кругом, на Севере. Ездил на Дальний Восток. Но я не могу сказать, что знаю Россию. Она очень разная. Не знаю я и то, чего хотят слушатели поэзии. Хорошо, что они, эти слушатели, в принципе ещё есть. Как правило, конечно, это люди, которые сами так или иначе имеют отношение к литературе. Филологи. Журналисты. Много театральных людей. Старшее поколение, родившееся в 40-е, 50-е и в первой половине 60-х... Дальше всего от литературы поколение моих родителей, от условного 65-го до условного 80-го. Может быть, мне только так кажется. Потому что пресловутый конфликт отцов и детей всё-таки есть (хотя я часто говорил обратное, ошибаясь в одном: за поколение отцов я принимал поколение дедов). Меня понимают в значительной части старики и в небольшой, но, кажется, существенной части – молодёжь. И я, хочется верить, понимаю их. А вот со «середняками» как-то не сложилось.

Россия, наверное, хочет услышать про себя. Но никто ей этого не рассказывает. Не то чтобы нельзя, но почему-то не принято (неприятно). С другой стороны, время, когда поэт был больше, чем поэт, заменяя и публициста, и социолога, и политика, прошло. Поэзия вернулась к себе.

Воронеж на литературной карте занимает вполне достойное место. У нас есть интересные поэты. Есть традиционный журнал «Подъём» и его умеренно-либеральное приложение – газета «Мысли!». Стоит ли говорить, что тиражи сокращаются, что, например, «Мысли!» теперь выходят всего шесть раз в год? Это проблема общероссийская. Есть Платоновский фестиваль, на котором, впрочем, литература занимает одно из последних мест. Мандельштам-фест. Маршак-фест... Хотя всё это, серьёзно говоря, в первую очередь о театре.

– Вы много времени посвящаете молодым поэтам, их образованию. Можете сказать, есть какой-то дух времени, который отражается в стихах молодых, какие-либо тенденции? Всегда ли совпадает то, чего они от вас ждут, с тем, что вы даёте?

– Я не думаю, что в моих стихах есть дух времени. Если только в языке, в его синтаксисе. Лучше всего время отражает язык: не то, о чём написано, но то, как написано. Всё-таки поэт говорит не о времени, но о себе, не о сегодня, но о всегда. О всегда из сегодня... Листаю сейчас только что вышедший сборник «Новые имена в поэзии», который издаёт Фонд СЭИП Сергея Филатова. Тридцать один молодой поэт. Больше половины из них я хорошо знаю. Можно сказать, что мы росли вместе, хотя многие старше меня лет на семь, на десять. Социологически мы, конечно, из разных поколений, но в поэтическом отношении у нас много общего. Время для нас одно. Наверное, это ещё и из-за того, что все мы (за незначительным исключением) дети провинции, где (говорю, исходя из опыта своей Каменной Степи) 1990-й почти не отличается от 1995-го, а 1995-й – от 2000-го или 2005-го. В нашем НИИ и вовсе ещё висит в зале заседаний герб СССР, а бюст Ленина с парадной лестницы мой отец, заведующий хозяйственной частью (от которой, к слову, уже ничего не осталось), убрал только в прошлом году...

К счастью, я не знаю то, чего от меня ждут. А если бы знал, тем более делал бы всё наоборот. Если поэт даёт то, чего от него ждут, он перестаёт быть поэтом. Что-то подобное, наверное, произошло с шестидесятниками. Впрочем, они сопротивлялись как могли. Помните, у Рождественского: «...Вянут / подходящие сравненья. / Даже слову, / даже буквам / жарко // ...Ну вас к черту! / Надоело – / в рифму!»

– У вас есть волнующее меня высказывание о том, что поэт занимается самооправданием в своих стихах. А есть что-то, за что нельзя оправдываться? Что бы вы сказали поэту, который талантливо оправдывает зло, с вашей точки зрения?

– Поэзия выше, значительнее жизни. Она не ограничена физическими или временными рамками. Она, единственная, всегда с тобой. Быть причастным к ней, жить с ней и ради неё – большое счастье. Трагическое, невыносимое, небесное счастье, возможное здесь, на земле. Это счастье, по-моему, оправдывает любое зло, превосходит его в конечном итоге. Хотя я, признаюсь, не особенно понимаю, что значит «талантливо оправдывать зло». Поэзия сама по себе не есть добродетель. Она зло в той же мере, в какой и добро. Зла, мне кажется, в поэзии даже больше. Потому что она в глубине своей противостоит нашему мироустройству, нашей этике и морали. Она живёт по совсем другим законам. Это, конечно, отдельный разговор. Не уверен, что я уже готов к нему...

Читать по теме:

#Переводы
Чарльз Симик. Загвоздка с поэзией

Поэтов терпели, когда они превозносили племенных божков и героев, но все поменялось с появлением лирической поэзии с ее одержимостью личным «я». Prosodia представляет эссе американского поэта Чарльза Симика о парадоксах восприятия поэзии сегодня – в переводе Сергея Батонова.

#Современная поэзия #Русский поэтический канон
Почему замолчал Ерёменко – что объясняет его послание Босху?

Одна из секций Сапгировских чтений, которые прошли в РГГУ 19–20 ноября 2021 года, была посвящена поэту Александру Ерёменко. Владимир Козлов выступил на этой конференции с разговором о том, почему поэт замолчал в начале девяностых, попытавшись показать, какой ответ на этот вопрос дает поэзия Ерёменко.