Владимир Набоков. Мерцание Шишкова
В 1939 году, в журнале «Современные записки», под именем Василия Шишкова Владимир Набоков опубликовал стихотворение «Поэты». Они не просто были замечены критикой, но и позволили автору наконец обрести собственный поэтический голос. Prosodia рассказывает о происхождении двойника и об одном его важном качестве – мерцании: умении существовать на пересечении миров, времен и смыслов.
Гроб хрустальный
В позднейших примечаниях к «Поэтам» Набоков объяснил причины своей мистификации: «Это стихотворение… было написано с целью поймать в ловушку почтенного критика [Г. Адамовича. – П.Р.], который автоматически выражал недовольство по поводу всего, что я писал». Дело было несколько более сложным, но операция увенчалась успехом: Адамовичу стих понравился. Подробнее об этой истории – читайте в материале Posodia.
В художественной форме Набоков раскрыл свою игру тогда же, в 1939-м, в рассказе «Василий Шишков». По сюжету герой передает автору свои стихи как некое завещание, поскольку принял твердое решении уйти из этого мира. Со способом ухода он определился не сразу. «Убраться в Африку, в колонии? Но не стоит затевать геркулесовых хлопот только ради того, чтобы среди фиников и скорпионов думать о том же, о чем я думаю под парижским дождем. Сунуться в Россию? Нет – это полымя. Уйти в монахи? Но религия скучна, чужда мне и не более чем как сон относится к тому, что для меня есть действительность духа. Покончить с собой? Но мне так отвратительна смертная казнь, что быть собственным палачом я не в силах… »
Что же остается? «… Остается способ один – исчезнуть, раствориться».
Далее Набоков пишет (будто бы со слов приятеля) о том, что «Вася» действительно пропал, и полиция ничего не выяснила. «Но куда же он все-таки исчез? Что вообще значили эти его слова – "исчезнуть", "раствориться"? Неужели же он в каком-то невыносимом для рассудка, дико буквальном смысле имел в виду исчезнуть в своем творчестве, раствориться в своих стихах, оставить от себя, от своей туманной личности только стихи? Не переоценил ли он "прозрачность и прочность такой необычной гробницы"?»
Филологи Н.А. Рогачева и А.О. Дроздова считают, что перед нами метаописательный образ. «Во-первых, “гробница”, как и текст, является отграниченной и замкнутой. Во-вторых, прозрачность дает возможность увидеть одну поверхность через другую и соотносится с субъектной структурой рассказа, где история поэта Василия Шишкова воспроизведена рассказчиком по памяти. В-третьих, перед нами ироническая реминисценция из сказки А. С. Пушкина как указание на то, что героя (и поэта вообще) нет ни среди живых, ни среди мертвых».
Отсылка к мертвой царевне Пушкина говорит как будто бы о возможности возврата, пробуждения, воскрешения, но принципиально важно все-таки, что эта область – мерцающая, пограничная, межеумочная, как сама стихия поэтического. Точно так же мерцает в творчестве Набокова и фигура Василия Шишкова.
Отсылка к мертвой царевне Пушкина говорит как будто бы о возможности возврата, пробуждения, воскрешения, но принципиально важно все-таки, что эта область – мерцающая, пограничная, межеумочная, как сама стихия поэтического. Точно так же мерцает в творчестве Набокова и фигура Василия Шишкова.
Мерцание псевдонима
Откуда он вообще взялся? Оказывается, это долгая история. Прежде всего тут слышится намек на Василия Травникова – героя мистификации В.И. Ходасевича.
Однако справедливо и замечание Андрея Бабикова, что, выбирая псевдоним для своей собственной мистификации, Набоков мог иметь в виду и дядю Василия Рукавишникова. Отчество дяди было «Иванович». Ему посвящены главки 4 и 5 в Главе третьей «Других берегов». Рукавишников, кстати, писал стихи (по-французски). Был чем-то похож на фокусника – например, свою тень «умел заставлять извиваться на песке без малейшего движения со стороны собственный фигуры». А фокусник в набоковском мире – сродни поэту, вспомним хотя бы Шока из рассказа «Картофельный Эльф» (1924). Инициалы В.Ш. отсылают еще к одному дорогому для писателя имени – Валентине Шульгиной. Это первая любовь Набокова. Она стала прообразом Машеньки в одноименном романе и Тамары все в тех же «Других берегах». Явно автобиографический Путя Шишков встречается в рассказах Набокова «Обида» (1931) и «Лебеда» (1932), связанных с детством писателя (первый еще и посвящен И.А. Бунину).
При всем при этом нельзя отрицать и присутствия в псевдониме адмирала Александра Семеновича Шишкова, основателя «Беседы любителей русского слова», которая во многом подарила российской поэзии короля всех ее графоманов Дмитрия Хвостова и против которой яростно сражались новаторы-карамзинисты и юный Пушкин. Между прочим, с родом Шишковых Набоков состоял в кровной связи. Наконец, из этой фамилии торчат сразу и «шишка», и «шиш»: на это обратил внимание Сергей Давыдов в статье «О мизинце Булгарина и шишках на Адамову голову…» Получается, что в псевдониме соединены и лирические, интимные коннотации, и откровенно издевательские.
Этого мало. Персонаж по имени Василий Иванович (без фамилии) появляется в рассказах «Набор» (1935) и «Облако, озеро, башня» (1937). В обоих он прямо назван представителем автора. И если первое произведение – в самом деле рассказ о наборе персонажей в литературную труппу будущего текста (романа?), то второе – то второе – подробный отчет об одном из способов исчезнуть из этого грубого мира.
На дальней станции сойду
Способ таков – поселиться в идеальном пейзаже и одновременно в поэтической строке, его описывающей: «Облако, озеро, башня» (трехсложный дактиль). Важно еще и то, что этот пейзаж возникает как исполнение желания, хорошо знакомого многим, кто путешествует поездом: остановить его, сойти на дальней станции или в чистом поле и двинуться навстречу мечте.
Василий Иванович выиграл на благотворительном эмигрантском балу увеселительную поездку. Сначала он не хотел никуда ехать, особенно в компании незнакомых ему бодрых немцев, но потом согласился, словно бы предчувствуя исполнение мечты.
Он был любитель поэзии и взял с собой в дорогу томик Тютчева. Сам того не ведая, он взял еще и стихотворение юного Набокова «В поезде» (1921), которое можно считать репетицией будущего рассказа – в нем тоже идеальный пейзаж возникает из остановки поезда и стихотворного размера (ямба):
рдел над равниною нерусской,
и стихословили колеса подо мной,
и я уснул на лавке узкой.
Мне снились дачные вокзалы, смех, весна,
и, окруженный тряской бездной,
очнулся я, привстал, и ночь была душна,
и замедлялся ямб железный.
По занавеске свет, как призрак, проходил.
Внимая трепету и тренью
смолкающих колес, я раму опустил:
пахнуло сыростью, сиренью.
Была передо мной вся молодость моя:
плетень, рябина подле клена,
чернеющий навес, и мокрая скамья,
и станционная икона.
И это длилось миг... Блестя, поплыли прочь
скамья, кусты, фонарь смиренный.
Вот хлынула опять чудовищная ночь,
и мчусь я, крошечный и пленный.
Дорога черная, без цели, без конца,
толчки глухие, вздох и выдох,
и жалоба колес, как повесть беглеца
о прежних тюрьмах и обидах.
Василий Иванович не останавливал поезда, но к заветному пейзажу приехал все-таки на нем. «Это было чистое, синее озеро с необыкновенным выражением воды. Посередине отражалось полностью большое облако. На той стороне, на холме, густо облепленном древесной зеленью (которая тем поэтичнее, чем темнее), высилась прямо из дактиля в дактиль старинная черная башня. Таких, разумеется, видов в средней Европе сколько угодно, но именно, именно этот, по невыразимой и неповторимой согласованности его трех главных частей, по улыбке его, по какой-то таинственной невинности, – любовь моя! послушная моя! – был чем-то таким единственным, и родным и давно обещанным, так понимал созерцателя, что Василий Иванович даже прижал руку к сердцу, словно смотрел тут ли оно, чтоб его отдать».
Поскольку мечта сбылась, герой тут же стал договариваться с хозяином постоялого двора у замка, что снимет здесь комнатку – на всю жизнь. Но. Но попутчики по «увеспоездке» насильно потащили его обратно и даже избили по дороге. Василий Иванович сломался, потерял всякую способность быть человеком и попросил рассказчика (автора) его отпустить. «Я его отпустил, разумеется».Добрые люди с большой дороги
Разумеется, нет, не отпустил. В шишковском стихотворении 1939 года говорится, что поэты, уходя и растворяясь в некоем инобытии, не желают своей свободой обидеть добрых людей своей свободой. Что это за добрые люди?
Скорее всего, они пришли из «попутной» песни, которую товарищи Василия Ивановича по увеселительной поездке заставляли его петь::
Распростись с пустой тревогой,
Палку толстую возьми
И шагай большой дорогой
Вместе с добрыми людьми.
По холмам страны родимой
Вместе с добрыми людьми,
Без тревоги нелюдимой,
Без сомнений, черт возьми.
Километр за километром
Ми-ре-до и до-ре-ми,
Вместе с солнцем, вместе с ветром,
Вместе с добрыми людьми.
«Добрые люди» в песне повторяются трижды и в этом смысле явно рифмуются (по контрасту) с троекратным обращением Василия Ивановича «любовь моя» – к некоему неведомому адресату в наиболее поэтических местах рассказа. Добрые люди не просто противопоставлены мечте, стихам и счастью. Как пишет И.Е. Карпович, это самые натуральные разбойники – иначе как следует понимать приглашение шагать с ними по большой дороге? А поскольку вместе с добрыми людьми и край родимый, и даже с солнце с ветром, то как не обидеться? И не применить репрессии к нарушителю порядка вещей?
Парные рифмы
Порой кажется, что у Набокова вообще ни одна мелочь не остается без пары – то есть рифмы. Так, в еще более раннем рассказе «Памяти Л.И. Шигаева» (1934) читатель узнает мимоходом о брате Шигаева Василии Ивановиче (В.Ш.!): «по-видимому лихом малом, женолюбе, музыканте, забияке, – еще в доисторические времена утонувшем летнею ночью в Днепре, очень шикарная смерть...» В самом это сочетании слов – «очень шикарная смерть» – слышится не только речевая характеристика персонажа, но и подвох: если о гибели можно шутить, то была ли это гибель всерьез?
Подвох раскрывается в рассказе «Забытый поэт» (1944), написанном уже по-английски. Поэта зовут Константин Константинович Перов (художника Перова, как мы помним, звали Василий). Он тоже как будто бы утонул, тоже в доисторические времена (в 1849 году), хотя и не в Днепре, а в хорошо знакомой Набокову по детским годам Оредежи. Потом он внезапно ожил и в 1899-м (год рождения писателя, понятно) явился на вечер своей же памяти, устроенный «Обществом поощрения российской словесности» (как тут не вспомнить адмирала Шишкова с его «Беседой…»). Разумеется, вышел скандал – поэта сочли самозванцем. Бульварная пресса вцепилась в эту историю и представила дело так, что Перов «инсценировал самоубийство, чтобы зажить праведным христианином в самом сердце Святой Руси. Кем он только ни был: коробейником, птицеловом, перевозчиком на Волге, пока не приобрел, наконец, клочка земли в отдаленной губернии».
Это разнообразие занятий отсылает уже к образу Василию Шишкова из одноименного рассказа, более того, к его признанию о решении исчезнуть. Шишков перебрался в Париж «после абсолютно бесплодной юности на Балканах, потом в Австрии», был переплетчиком, наборщиком даже библиотекарем». Интересно, что отсылка (если, конечно, признать ее бесспорной) дважды отзеркалена: вместо российской глуши – скитания по Европе, а у очевидного разнообразия занятий есть все-таки общий знаменатель – «всегда вертелся около книги».
Исчезновения-возвращения Перова тоже двоятся. После скандального вечера его уговорили принять некую сумму и снова кануть в российской глуши, как он раньше сделал сам после фиктивного самоубийства (старожилы, впрочем, рассказывали о найденном в камышах скелете). Но тут случилась революция. И Перов повторно воскрес – теперь не вечере в свою честь, а в музее своего имени, в качестве не то сторожа, не то основателя и хозяина. Там он и умер глубоким стариком сильно за 90 – смертью вполне несомненной, хотя в том, это был действительно Перов, сомнений уже не развеять.
О чем эта история? С одной стороны, о пошлости возращения призраков во плоти. С другой – о пошлости потомков, которые собирают на памятник поэту и не желают признавать его права попросту забрать эти день себе на жизнь. Где правда? Правда в том, что воскресший поэт Перов стихов больше не пишет, а только пускает слезу, когда кто-декламирует его старые вещи или раздает книжки с автографами. Стоило ли возвращаться? Это вопрос открытый.
Вечное возвращение
Как видим, к любимым темам и мотивам Набоков возвращается постоянно. Само стихотворение «Поэты» – пример такого возвращения. Андрей Бабиков считает его переломным для Набокова – мол, только под маской Василия Шишкова он и обрел собственный поэтический голос. В частности, он отказался от замкнутости на себе, взял на себя право говорить от лица «мы», то есть всех поэтов-эмигрантов.
Мы не будет оспаривать этой точки зрения, просто напомним, что стихотворение с тем же названием, «Поэты», появляется у Набокова еще в 1921 году, и уже там есть слова «мы уходим навсегда». Но еще любопытнее стихи 1922-го – без названия, но, безусловно, тоже о них, о поэтах:
Нас мало – юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.
Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы; мы живем
в очарованье пятен ярких,
в чередованье звуковом.
Мы только смутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний, –
но мы пришли в зловещий век.
Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.
Разве не мнимое, буквально между замыслом и воплощением, жизнь и смертью, существование поэтов воспевает здесь автор? Мы только шорох, дальний отзвук, смутный цвет, тонкий оттенок…И разве мало тут местоимений «нас», «нам», «мы»? И есть ли хоть одно «я»? «Поэтов» В. Шишкова образца 1939 года, как нам представляется, можно считать парафразом этого раннего стихотворения – просто перед нами, так сказать, зеркальный, обращенный парафраз. В 1922-м Набоков еще только поселился в Берлине, в 1939-м – прощается с Европой. Противоположны тональности – мажор и минор. Противоположны, кажется, даже описываемые миры – мир сей, «улыбка детская земли», и «та область… как хочешь ее назови», лежащая явно за мирским порогом. Но сама инобытийность, «целомудренная бездомность» поэтов остается неизменной!
Поразительно, но концовка стихотворения 1922-го, как и стихов 1939-го, тоже отсылает к Ходасевичу. Только это уже чисто пророческая отсылка. В «Поэтах» в последней строки читатель вспоминает «Путь зерна» (1917). А тут, в «Нас мало...», ему волей-неволей приходит на ум «Памятник» (1928), который, как видно по датам, ни Набокову, ни самому Ходасевичу в 1922-м еще не мог быть известен:
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог,
Где время, ветер и песок…
Между прочим, первые строки этого стихотворения звучат так: «Во мне конец, во мне начало. Мной совершенное так мало!». У Набокова в его зеркальном парафразе концы и начала тоже сходятся.
В заключение скажем несколько слов еще об одном раннем набоковском тексте. Не переставая всю жизнь любить «лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна», поэт, тем не менее, еще в самом начале (вот опять!) пути сумел продумать концы – предельные последствия растворения в этих мнимостях искусства. Если бы все поэты освоили в совершенстве навык инобытия, наверняка их растворенные сущности где-то должны были бы сгуститься в некую планету своего рода поэтическую ноосферу. Иными словами, возникла бы «Страна стихов». И вот что пишет Набоков в стихотворении с таким названием (1924 год):
Дай руки, в путь! Найдем среди планет
пленительных такую, где не нужен
житейский труд. От хлеба до жемчужин
все купит звон особенных монет.
И доступа злым и бескрылым нет
в блаженный край, что музой обнаружен,
где нам дадут за рифму целый ужин
и целый дом за правильный сонет.
Там будем мы свободны и богаты...
Какие дни. Как благостны закаты.
Кипят ключи кастальские во мгле.
И, глядя в ночь на лунные оливы
в стране стихов, где боги справедливы,
как тосковать мы будем о земле!
Все верно. Из такой страны поэты тоже рано или поздно совершили бы исход. Не важно, что в пользу грубой и несправедливой земли. Главное, что они снова оказались бы в своей родной стихии – транзита, целомудренной бездомности, непринадлежности к месту и просто неуместности как таковой. А это, как ни парадоксально, способ не только и не столько исчезновения из мира, сколько наиболее органичного для поэта присутствия в нем.
Читать по теме:
О стихотворении Алексея Сомова «Тугарин и окрестности»
Пространство вымышленного города Тугарин у Алексея Сомова стоит на региональном фундаменте, но к региональному контексту подключаются фольклорный и литературный. В единстве возникает сложное символическое пространство – страшноватый, хтонический, гротескный, но вполне узнаваемый мир русской провинции. Это эссе вышло в финал конкурса «Пристальное прочтение поэзии» в номинации, посвященной стихотворению современного поэта.
10 главных стихотворений Введенского: ключи к бессмыслице
120 лет назад родился Александр Введенский, один из основателей группы ОБЭРИУ, в кругу подлинных знатоков поэзии давно признан одним из величайших русских поэтов XX века. Поэт и литературовед Валерий Шубинский отобрал и прокомментировал десять ключевых поэтических текстов Введенского.