Юлий Гуголев: веселый поэт среди кромешного ужаса

Книга стихов Юлия Гуголева «Волынщик над Арлингтоном» (М.: ОГИ, 2020) и ее обсуждение во время стрима Prosodia о современной поэзии стали поводом для обобщений о том, из каких составляющих складывается поэтика Гуголева в целом. Между полюсами веселья и ужаса в ней помещается современность и опыт катастроф.

Кукин Михаил

фотография обложки книги «Волынщик над Арлингтоном» (М.: ОГИ, 2020) | Просодия

Справка об авторе


Михаил Юрьевич Кукин – родился в 1962 году в Москве. Защитил кандидатскую диссертацию в Институте мировой литературы РАН по специальности «теория литературы». Занимался журналистикой, преподавал различные дисциплины. Сейчас работает в РАНХиГС. Автор двух книг стихов. Руководитель интеллектуального клуба «Культурное дело».


Эта статья – ключевая в шестнадцатом номере журнала Prosodia, полностью посвященной осмыслению современной поэзии 2021 года. Этот номер, а также остальные издания от Prosodia можно заказать на специальной странице.



Стихия языковой игры: шутки, каламбуры, переиначенные цитаты, игра составными рифмами и песенными ритмами, сюда же отнесем и сленговые словечки явно последнего времени, и злободневные темы (ковид, выборы, обнуление и т.д.), и лингвистический шум из новостей и рекламы (кэшбек, монетизация и т.д.) – всё это встречает нас, читателей Юлия Гуголева, с первых страниц его книги «Волынщик над Арлингтоном» и плотно обступает по мере чтения.


Первые восемь строк, с которых начинается книга:

Приезжаешь в Вологду ранним утром,

будь готов ко всяческим испытаньям.

Здрасьте, девочки, — брякаешь двум лахудрам. —

Как у нас с культуркой тут и с питаньем?


Да не щас… я в принципе… мы проездом…

мы ж сперва в гостиницу… нам побриться бы…

съесть яйцо под заспанным майонезом…

я услышал вас… нет, мы в принципе… –


мгновенно погружают читателя в современный разговорный язык и задают тон книги. Особенно примечательно слово «культурка», сказанное героем стихотворения: никаких придыханий по поводу «культуры» мы тут не услышим, не будет здесь и романтизации и вообще какого-либо приподнимания лирического «я». Скорее, на страницах книги перед нами развернется последовательное снижение, прозаизация лирического героя, много раз будут подчеркнуты его слабости и неумелости, его вынужденная встроенность в окружающий мир, который, само собой, и жалок, и смешон, а порой и гротескно отвратителен.


Гуголев – веселый поэт, любящий поэтическую игру, это некая очевидность, с этим не поспоришь, но есть и второе, и не менее отчетливое читательское впечатление: темы Гуголева мрачны, а отношение к жизни чаще всего не просто ироничное, но едко-саркастическое.


В результате возникает сильнейшее столкновение, порождающее важный эффект, точнее, целую сумму эффектов, о которых я и попробую сказать, выделяя то, что можно было бы назвать «сильными сторонами» поэзии Юлия Гуголева.


Что такое современные стихи о смерти


Начнем с простого факта: «Волынщик над Арлингтоном» – книга о смерти. Трудно найти здесь стихотворение, где смерть не была бы или его главной темой, или, как минимум, не поминалась бы в той или иной связи.


В топографии книги заметное место занимают кладбища, и, скажем, могильный цоколь («цоколь» – слово в стихах достаточно редкое, особенно применительно не к памятникам и зданиям, а к типовым могилам), упомянут в небольшой по объему книге дважды. Особенно внезапно – в строфе:


Слышно, как в кроне зацокали, —

знаю ли я этих птах, —

не о бетонном ли цоколе

или пристойных шрифтах?

(«С ходу мы даже не скажем…»)


В финале этого стихотворения стоит и правда «точка», не просто знак пунктуации, но точка в конце существования – финальный перечислительный ряд Гуголев приводит к слову «перегной»:


Шорохи дома и сада,

всё, что осталось со мной,

изморось, гравий, ограда,

щебень, песок, перегной.


Казалось бы, кладбищенская тема, а шире – тема смерти, тема смертности, тема «бренности бытия» – важнейшая и почтеннейшая тема классической поэзии, того ее течения, которое принято называть «философской лирикой». Но Гуголев не просто обратился к готовой поэтической теме, нам придется уточнить предыдущий тезис: его стихи – это современные стихи о смерти.


Как возникает, из чего состоит эта самая «современность»? Конечно, из примет быта, например, привычного современникам «таджика», рабочего на пригородном кладбище, из ночного компьютерного монитора, из чатов и банов, автобусного маршрута М-8. Из всех этих бахил на ногах, медицинских перчаток и масок, из Wi-Fi, Windows и, особенно, куда же мы теперь без него, Zoom. Из глаголов «тупить» или «хохотаться», из словечек «крайний» (Так давай, синичка, там, на деревце, / песенку нам крайнюю готовь…) и «френдить» и множества подобных примет и проявлений – можно сказать, проявлений жизни, но, можно сказать, и речи: стихи Гуголева постоянно возвращают нас в тот язык, на котором мы на самом деле разговариваем в реальной жизни, на котором, как минимум, говорят вокруг нас.


Но не только. У современности в стихах Гуголева есть второй слой, тесно связанный с первым – тематический, т.е. она дана не только лексически, но и в сюжетах, в ситуациях, встающих за словами. Перед читателем проходят все эти хорошо узнаваемые эпизоды: унылое томление горожанина на самоизоляции, случайная встреча в лифте с соседом по подъезду, поход в офис на еле выносимую работу, вечная перекладка асфальта под окнами, комическая склока в магазине – опять же в ковидном контексте, когда сограждане расхватывают гречку в ожидании предстоящего дефицита… Есть и третий слой, самый, на мой взгляд, важный: современность звучит за словами и за сюжетами, в самом ощущении воздуха времени. Читателю передаются чувство особой шаткости и ненадежности мира, неуверенность и тревога, от которых можно отмахиваться и отшучиваться, но которые настойчиво требуют к себе внимания Читателю передаются чувство особой шаткости и ненадежности мира, неуверенность и тревога, от которых можно отмахиваться и отшучиваться, но которые настойчиво требуют к себе внимания. И здесь мы оказываемся в стихии философии. Герой стихотворений Гуголева живет с обострившимся переживанием неизвестности и не ждет от будущих событий, от новостей ничего хорошего.


На этой почве особенно ярко, драматично сталкиваются гуголевская ирония, его обманчиво легкий стиль, и подлинная, серьезная беспросветность жизни. К примеру, характерный образ – в стихах, которые уже цитировались – «С ходу мы даже не скажем…», где сквозь кладбище проглядывают страницы соцсетей, а сквозь соцсети – кладбище. Вот этот текст целиком:


С ходу мы даже не скажем,

чьи это тени лежат,

что мы считаем пейзажем,

чем ограничен ландшафт.


В чередовании частых

частных разлук и потерь,

что это — дачный участок

или парадная дверь?


Кто там, родные, соседи?

Что-то молчат всё, молчат.

Вроде заявлены в сети,

но игнорируют чат.


Слышно, как в кроне зацокали, —

знаю ли я этих птах, —

не о бетонном ли цоколе

или пристойных шрифтах?


Словно в тумане помстилось

несохранённых страниц,

что там ещё уместилось

на языке этих птиц?


Шорохи дома и сада,

всё, что осталось со мной,

изморось, гравий, ограда,

щебень, песок, перегной.


Мертвые на кладбище, которые «игнорируют чат», и возникающий рядом с ними «туман несохранённых страниц» напоминают и о часто звучащих разговорах о посмертной жизни в Фейсбуке, и о давно смешавшихся реальной и виртуальной жизни. Кладбище предстает не просто местом, но состоянием: из стихов следует, что все мы, в каком-то смысле, на кладбище, везде и всегда, даже когда сидим у себя дома перед экраном ноутбука.


Волынщик как образ современного поэта


Другой, и еще более разительный пример, встречается в стихотворении «Вот видишь, вдалеке огни?..». Здесь тоже, казалось бы, шутка, но вырастающая до серьезного, обобщенного, я бы сказал, «помпейского» образа:


Вот видишь, вдалеке огни?

Какий’-то здания, постройки...

Насколько прочные они?

Сейсмически насколько стойки?


Да я вообще-то о своём.

На потолок я пялюсь хмуро:

такие трещинки на нём,

ага, такие кракелюры.


А посмотри, какая щель

у нас на потолке на кухне...

А в комнате? Вот тут — постель,

а на неё стена как ухнет…


Современный горожанин, наниматель или владелец московского жилья с его «халтурными стенами» (тут хочется вспомнить знаменитые стихи Мандельштама), переживает приступы страха, лишается сна, так остро он ощущает эту непрочность, незащищенность своей последней крепости – городской квартиры. В конце стихотворения Гуголев выводит своего героя из-под рокового удара:


… Вот каково, по самый нос

натягивая одеяло,

всё время думать про износ

или усталость материала,

гадать, с какой из этих стен

судьбою связан ты прочнее,

настолько прочно, чтоб затем

и упокоиться под нею...


Вот так лежишь, в глазах темно,

и с выраженьем глуповатым

прям’ видишь это домино,

когда повалится дом на дом.


Не выдаст Бог, свинья не съест,

подкинут ангелы удачу.

Как раз в тот день у нас отъезд

к собакам и друзьям на дачу!


И там, над клеточками дач,

крик электрички даст в лицо нам,

как резкий, заунывный плач

волынщика над Арлингтоном.


Итак, или по счастливой случайности, или благодаря заступничеству высших сил, но в день падения потолка и стен жильцы квартиры, надеется автор, уедут к друзьям на дачу, и если квартира и рухнет, то рухнет без них. Но в крике электрички там, за городом, все равно послышится звук похорон – ритуальный вой волынки на знаменитом Арлингтонском кладбище.


Этот образ, волынщик над Арлингтоном, традиционный участник похоронного ритуала, недаром вынесен в название: в нем ключ и подсказка, ясное указание и на главную тему книги, и на это конкретное стихотворение. Шутки шутками, но защиты от нависающей угрозы, от нарушения границ частной жизни, а именно такой границей оказываются для нас стены наших квартир, от вторжения внешних губительных сил – в этом мире нет.


Раз уж мы выше коснулись названия, добавлю, что кладбищенского «волынщика» можно понять и как роль, выпавшую самому автору. Вот образ современного поэта: он свидетель и участник больших и непрерывно идущих похорон, он буквально стоит, или даже, точнее, «живет и работает» среди могил, а его книга – это и есть похоронный плач, «резкий и заунывный».  Не ослабляет, а, напротив, только усиливает и обостряет образ то обстоятельство, что герой явно смеется над собственной паранойей Не ослабляет, а, напротив, только усиливает и обостряет образ то обстоятельство, что герой явно смеется над собственной паранойей (над этим можно смеяться, но деться от этого некуда), и, особенно, то, что крушение дома произойдет не по вине каких-то природных стихийных сил (землетрясение) или, к примеру, начала войны и бомбардировки, а из-за действия сил безличных, неясных, невнятных – каких-то вибраций автомагистрали, каких-то «демонов с бумбоксом». Чего только не померещится в часы бессонницы несчастному жильцу! Как в стихах Ходасевича – смутное предчувствие, страх неясной этимологии, угроза, исходящая из неопределенного источника. «О, если бы вы знали сами, Европы темные сыны, Какими вы еще лучами Неощутимо пронзены!» Но вместо романтического «вы» Гуголев практически везде ставит «мы» или «я».


Крушению дома, т.е. городской квартиры, отчасти сатирическому и даже, что характерно для поэтики Гуголева, авто-сатирическому, в другом стихотворении книги есть пара, есть ответный образ: крушение подлинное, не игровое, за которым уже без всяких шуток встает глобальное обобщение – стихи об 11 сентября в Нью-Йорке. Это автобиографический текст, в нем – одно из сильнейших потрясений в жизни поэта.


Напомню, что Гуголев дважды приступал к этой теме, и оба подхода получились сильными – впервые тема 11 сентября прозвучала в книге «Мы – другой», в стихотворении «9/11» («Лёля считает, что Алик во всем виноват…»). В «Волынщике…» это стихи, где автор еще глубже всматривается в себя, пытаясь дать себе отчет, что же он (всякий человек) на самом деле испытывает после столкновения с катастрофой:


я и тогда не смог и теперь не готов

за все эти годы не приблудилось слов

чтоб описать тот гомон смех и объятья

красное чьё-то лёля твоё ли платье

сполохи молний в окне силуэт близнецов

всё уже сказано

только в конце-то концов

вспомню не день

когда ужас стал былью на белом

вспомню не город

раздавленный пылью и пеплом

вспомню не мир поражённый

костью сожжённой разъятый на части

а накануне

дурацкое счастье

смех и объятья

красное платье


Возможно, что именно этот опыт свидетеля катастрофы, биографический, реальный, и задает, исподволь, некоторые темы в нынешней поэзии Гуголева, в том числе, его процитированные выше стихи о падении потолка и стен в городской квартире.


От поэта, по природе своей склонного к шутке, хмурая, мерзкая и страшная современность требует то и дело говорить «кроме шуток». Чтобы быть правдивым, ему необходимо быть точным и временами быть резким. Я думаю, что заметная «резкость языка» в книге Гуголева, в том числе обсценные и близкие к ним слова, а в «Волынщике» они встречаются в немалом количестве, - это не просто примета современной речи, и уличного, и офисного разговора, но она продиктована, буквально навязана поэту его магистральной темой. Резкость слова становится следствим его честности.


Итак, современность языка, современность тем и самой атмосферы времени, резкость слова, столкновения и контрасты на всех уровнях многослойного поэтического языка. И почти на каждом шагу – шутка, юмор, ирония. И буквально на каждом шагу – самоирония. И временами – совсем уже нешуточный ужас. В целом всё это оставляет ощущение силы и новизны высказывания, определяет характерный, узнаваемый гуголевский стиль.


Поэтика сокрушения по поводу нелепой жизни


Книга Гуголева начинается со стихотворения – две первых строфы я уже цитировал – в чем-то стоящего особняком от большинства других, с самого не-городского (а книга насквозь – городская) текста, сквозь который просматривается ситуация, автору хорошо знакомая: или какое-то очередное выездное «совещание литераторов», или поэтический фестиваль. Здесь сразу видны, подчеркнуты две важные особенности поэтики Гуголева: с одной стороны, виртуозность поэтического языка, точность наблюдений автора, точность разговорного слова, а, с другой стороны, его резко критическое, саркастическое отношение к окружающей действительности и к собственной персоне. Ну и, конечно, тема смерти – она мерцает в финале бытового, казалось бы, стихотворения, как будто еще не зная о том, что именно ей суждено будет стать центральной:


Чо вы сразу нас оговаривать,

имена давать нам обидные?

И не надо нас уговаривать,

перспективы-то очевидные:


наш отряд пойдет вдоль по бережку

до полоски краски акриловой.

Мы не в Вологде, ой, теперь уже

мы во городе во Кириллове.


Мы с придурками да с притырками,

мы с каликами перехожими,

мы под стенами монастырскими

не гордимся своими рожами,


а в воде, душа моя грешная,

своего дожидаясь случая,

отражается тьма безбрежная,

даль бездонная, синь дремучая.


Последняя строфа, и особенно строка «своего дожидаясь случая» и три следующих за ней образа (тьма безбрежная, даль бездонная, синь дремучая) – это и есть первое вторжение потустороннего пространства, т.е. смерти, настоящей героини стихов Гуголева, в ироничный разговорный текст, повествующий о забавных и, в общем, обыденных ситуациях современной жизни.


Несомненно, Юлий Гуголев – умный и внимательный читатель, и в первую очередь, конечно, читатель стихов, так что нынешняя поэтика Гуголева прочно связана с творчеством многих авторов, среди которых для меня заметнее других выделяются две фигуры, два имени: Сергей Гандлевский и Тимур Кибиров. При всей очевидной разнице этих двух поэтов связывают, кроме многолетнего знакомства, множество более или менее явных и отчетливых нитей, из которых, собственно, и создается ткань поэтической речи. Точность детали, живой и острый разговорный язык, явное и скрытое цитирование многочисленных текстов, условно говоря, от Библии до советской песни и современной рекламы. Прикосновение к серьезнейшим темам, порой игровое и как бы шуточное, но на самом деле серьезное и даже пафосное Прикосновение к серьезнейшим темам, порой игровое и как бы шуточное, но на самом деле серьезное и даже пафосное. Ирония и вернейшее противоядие от нее – самоирония… Эти особенности стиля и, говоря шире, поэтического мировоззрения, можно было бы отнести, на мой взгляд, и к стихам Кибирова, и к стихам Гандлевского. Наверное, будет справедливым сказать, что Гуголев движется в том же русле, в том же направлении. Однако его нынешний современный стиль слишком индивидуален, слишком узнаваем и характерен, чтобы говорить о «влиянии» в буквальном смысле слова. Это глубоко усвоенный опыт, это язык, пережитый и ставший по-настоящему своим.


Думаю, что главную особенность именно гуголевского, именно его, специфического, стиля, надо искать в индивидуальной «пропорции» между ироническим и серьезным. Вероятно, заметим мимоходом, разные поэты оказываются куда ближе в возвышенном, но куда индивидуальнее в сниженном, бытовом регистре своего творчества, подобно тому, как, по слову Толстого, все счастливые семьи похожи друг на друга, но каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.


Стихи могут говорить о сиюминутном и о частном, даже слишком частном, домашнем и как бы случайном, но, в конечном счете, хорошие стихи всегда описывают мир. О непрочности, шаткости, уязвимости этого мира, о его пронизанности то вполне определенными, то неясными страхами и предчувствиями в стихах Гуголева уже было сказано выше. К сказанному необходимо добавить: перед нами мир отравленный и искаженный, в нем нет места красоте героического сопротивления обобщенному злу. Как будто поэт смотрит в зеркало, а зеркало дразнит его, корчит рожи. Наверное, можно сказать, что главная отрава, невидимо разлитая в воздухе этого мира – это чувство вины, это покалеченная совесть.


Одно из сокрушений лирического героя Гуголева – сокрушение по поводу незадачливой, нелепой, неправильно проживаемой жизни.


Вот характерное стихотворение, построенное на языковой игре, но совсем не такое игровое и веселое, если вчитаться:


Заделали по пьяни.

Рожали поутряни.

Крестили в Тёплом стане.

Потом всё как в тумане.


Вроде мыли... в бане ли?

Учили... на баяне ли?

Заходили... к Тане ли?

Возвращали? Заняли?


Нас френдили? Банили?

Выбили нам? Вставили?

Мы в могиле? В ванне ли?

Нас убили? Ранили?


Вот бы под диктовочку

взять нам поллитровочку,

опрокинуть стопочку,

изменить концовочку.


Не удержусь от реплики в сторону: у читателя этого текста могут всплыть в памяти (не исключено, что так и должно произойти, по замыслу автора) теперь уже хрестоматийные строки Гандлевского:


Проездом из Газлей на юге

С канистры кислого вина

Одной подруге из Калуги

Заделать сдуру пацана…


- но тем заметнее разница. Персонаж стихотворения Гандлевского «Устроиться на автобазу…» находится совсем на другой дистанции по отношению к автору, он дан объективно, это взгляд сбоку – у Гуголева стихотворение приходит к «мы», то есть в том числе и к лирическому «я».


Характернейшая примета времени: работа на нелюбимой и даже отвратительной «медийной» работе, так хорошо знакомая многим современникам (трудно ходить на такую работу, но еще труднее – отказаться от нее и оказаться без средств) с гротескным размахом описана в мощном, буквально бурлящем, стихотворении «Вот мало-помалу рассеялась ночь…». Приведу ключевой фрагмент:


Пришёл на работу, включил монитор,

всё те же там аплодисменты и ор:

все желчью кипят смоляною

и брызжут друг в друга слюною.


Там разновысокие хер и манда

к соитью с мозгами готовы всегда.

Наймут попротивней урода

и пялят его год от года.

И так может длиться хоть тысячу лет.

Слетаются люди, как совки на свет —

крапивные и зерновые, —

знай, тужат багровые выи.


Но я-то, скажите мне, чем виноват,

что приговорён вечно видеть их ад.

Пускай бы хотя бы без звука!

Но только какая-то сука,


конечно, куда-то засунула пульт!

И вновь сатанинский свершается культ:

пылают безумные лица,

а в центре ревёт дьяволица!


Вопрос «но я-то, скажите мне, чем виноват, что приговорён вечно видеть их ад?», конечно же, остается без ответа, каждый и сам прекрасно знает этот ответ: офисное рабство, пресловутые «галеры» (вскочил и тотчас на галеры иду) – дело, в общем, добровольное, результат личного выбора. Это не героические, но очень честные, даже пронзительные стихи. Как сказано у Гуголева в другом месте: «Мы с придурками да с притырками, / мы с каликами перехожими, / мы под стенами монастырскими / не гордимся своими рожами…». Не лексика и поэтические приемы, но именно современная жизнь, за этими словами и приемами встающая, – назовем ее «картиной мира» или «воздухом времени», это не так уж важно – оказывается для меня самым важным открытием в стихах Гуголева.


Экзистенциальная доза кромешного ужаса


Последнее стихотворение «Волынщика над Арлингтоном», как и первое, неизбежно привлекает к себе особенное внимание. Эпиграф из Григория Дашевского: «...лишь мерцает крылышко комара» – уже редкая деталь: на всю книгу у Гуголева всего два эпиграфа. В эпиграфе задана одна из тем – хрупкость, тонкость, неуловимость. Сами стихи написаны как будто не в гуголевской поэтике, они кажутся непривычно усложненными. Вчитаемся в них:


Как будто под небесным потолком

беснуется комар какой зудящий

иль колокольчик, ставший мотыльком,

колотится о слух в стеклянной чаще,


звук только оттеняет тишину,

как свет неяркий, грезя о котором,

слепой нащупал ниточку одну

и связь установил со светофором.


И вот на этот свет, на этот звук

мерцающий, пульсирующий, скорый,

он движется, не выпустив из рук

ту нить, что служит зреньем и опорой,


изнанкой пустоты, обложкой тьмы,

которая его лица касалась,

которую в свой срок узнаем мы

и зазвеним всем, что от нас осталось.


Герою слышится неуловимый, слабый и тонкий звук, в неясном пространстве – «под небесным потолком» или «в стеклянной чаще», далее этот звук сравнивается с неярким светом, о котором грезит слепой, но цепочка метафор тянется и продолжает усложняться: слепой переходит дорогу (еще одна метафора), он может рассчитывать даже не на путеводную нить – на ниточку. Эта ниточка – звуковой сигнал, который издает светофор (мы снова вернулись к звуку, который содержит в себе признаки света: звук назван мерцающим), звук и свет окончательно сливаются в одну, спасительную для слепого, сущность, т.к. звук для него и есть свет, слепой держится за нить звука, которая для него и «зренье», и «опора», и которая оказывается (еще один поворот внутри длящейся метафоры) для него «обложкой пустоты» и «изнанкой тьмы», которая «его лица касалась». И следует финал:


которую в свой срок узнаем мы

и зазвеним всем, что от нас осталось.


Мы узнаем, в свой срок, эту пустоту и тьму (т. е. смерть), а пока держимся за спасительную нить звука-света, переводящую нас, слепых, через дорогу, на ту сторону, хотя смерть уже и сейчас обступает нас.


Стихи эти, попробую предположить, написаны о смерти и творчестве (поэзии). Герой движется в пространстве смерти, но сквозь это пространство все же можно чудом пройти, если найти нить спасительного звука. Чем поэт, собственно, и занимается.


И еще два слова о метафоре и символе у Гуголева. Мы привыкли рассуждать о метафорическом или символическом слове, о символическом образе как о ценном строительном материале, из которого создаются стихи. Но некоторые стихотворения Гуголева сами по себе, целиком, оказываются «большими метафорами», превращаются в тексты-символы Но некоторые стихотворения Гуголева сами по себе, целиком, оказываются «большими метафорами», превращаются в тексты-символы. К таким текстам, например, можно отнести давшее строку для названия стихотворение «Вот видишь, вдалеке огни?», с его дрожащими стенами и готовым упасть потолком – о нем уже шла речь выше. Или два сильных парных образа, две зарисовки с натуры, в которых возникают фигуры городских сумасшедших: «Чокнутый в М-8» и «Чокнутая в М-8», так и поставленные в книге парой, одно за другим (уточню, что М-8 – длинный автобусный маршрут в Москве, ведущий из центра города, от Лубянки, на восток, в район м. Авиамоторная). «Чокнутая в М-8» кажется мне особенно сильной и даже зловещей символической фигурой:


Я пешком сюда шла из Битцы,

даже карты нет социальной,

вы же знали, они — убийцы,

а всё ж вы слушали их специально.


От имени всех неперенесших

всем, кто печётся о чести мундиров,

я — честнейшая из честнейших

и правдивейшая из правдивых —


слушайте, вам говорю, говорят вам,

я говорю, что вы им говорите

то, чему верят они, как клятвам.

Вас приговариваю, горите!


За то, что в М-8 воздух не греется,

за то, что рассыпана адская соль,

за самого слабого росгвардейца,

испытавшего сильную боль,


вас вашей лжи покроет короста.

Пусть и в земле не дадут вам места

запавшие языки норд-оста,

пропавшие мужики зюйд-веста.


Чёрной зимы подсыхает лужица.

Тянется серый дым к небесам.

Сколько на свете кромешного ужаса,

каждый решает сам.


Это какая-то не то Кассандра, не то Эриния нашего времени, в ее монологе, захлебывающемся от гнева, слышатся грозные и совсем не шуточные обличения. В искаженном, больном сознании, в этой речи, как в зеркале, отражаются и проходят практически все главные темы, видны главные болевые точки книги Гуголева, поводы для ночных кошмаров и приступов отвращения и страха. А слова «сколько на свете кромешного ужаса, каждый решает сам», сказанные уже за пределами монолога «чокнутой», голосом автора, я бы назвал одной из центральных фраз книги.


Именно такой мир, на первый взгляд, искрящийся юмором, полный шуток и литературного озорства, но на самом деле – мрачный, наполненный страхами, болью и смертью, увидел и описал Гуголев, именно над этим миром и звучит резкий вой его похоронной волынки.




Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.

#Лучшее #Главные фигуры #Переводы
Рабле: все говорят стихами

9 апреля 1553 года в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.