Юрий Кузнецов: история вмятин от ягодиц пушкинской эпохи

Поэт Юрий Кузнецов всегда смело выражал свое отношение к собратьям по цеху, классикам и современникам. В новом материале «Русской поэтической пушкинианы» Prosodia комментирует стихотворение Кузнецова «Диван», где речь идет о судьбе двух вмятин, оставленных ягодицами Пушкина и Чаадаева.

Рыбкин Павел

Юрий Кузнецов: история вмятин от ягодиц пушкинской эпохи

Ю. Кузнецов вел диалог с Пушкиным на протяжении всей своей творческой жизни, от юношеских стихов, например, «Полтавы» (1958), до итогового эссе «Воззрение» (2003). Отдельного разговора заслуживает статья «О воле к Пушкину» (1980). Целая книга стихов была названа по первой строчке произведения «Выходя на дорогу, душа оглянулась…», а ведь на этой дороге мелькают не то пень, не то волк, не то сам Пушкин (ср. с классическими «Бесами»). Пушкин пирует вместе с Гомером и Данте на вершине Золотой горы в одноименной поэме (1974). Действие поэмы «Змеи на маяке» (1977) происходит у лукоморья, как в прологе «Руслана и Людмила», а заканчивается все, почти как в «Домике в Коломне»: «Более сего я не прибавлю миру ничего».

Отношение Кузнецова к Пушкину парадоксально: с одной стороны, Александр Сергеевич, конечно, гений, но с другой – искуситель, соблазнитель (не от лукавого ли, мол, жало мудрыя змеи возникает на месте человеческого языка у Пророка?). Кроме того, Пушкин прошел мимо символа. Он увлекался скорее ландшафтом (поверхностью), а не глубиной, скорее бытом, а не бытием, да и вообще: он «многое наметил, но наметить – не значит схватить», «многого коснулся, но коснуться – не значит овладеть», «многому дал очертания, но очертания всегда гадательны». Кузнецова даже упрекали в том, что он не согласен с Пушкиным (!), на что ответом было: «это чересчур, но лестно». 

Апокриф на историческом материале


«Диван» (1969) относится к ранним образцам кузнецовской пушкинианы, и, на наш взгляд, именно в этом стихотворении скрыто начало ее парадоксальности. Интуитивно это как будто бы очень понятный текст. Его суть можно сформулировать так: аристократические беседы поэта и философа, а равно и память о них, – нечто гораздо менее ценное, чем подвиг простого солдата, который не просиживает диваны, болтая о судьбах отечества, а защищает его ценой собственной жизни. Но как только начинаешь заново, медленно и внимательно, вчитываться в текст, сразу возникают очень неудобные вопросы. Итак, «Диван».

Пушкин погиб. Чаадаев замкнулся, скучая.
Сны не сбылись, от прошедшего нет и следа.
На полуслове за чашкою русского чая
Нечто иное увидел и смолк навсегда.

Пушкин забыт. Чаадаева помнить не надо.
Только хозяин показывал гостю порой
Старый диван: две отметины круглые рядом, –
Это сидели друзья, прислонясь головой.

Часто хозяин, пустым восклицаньем задетый,
Гостя одёргивал: «Тише, они говорят!»
Умер и он, роковой не дослушав беседы…
Только однажды ворвался, как буря, солдат.

Облако пыли взметнул в тишине именитой,
Нищий хозяин, учитель отца своего.
Рухнул на барский диван и заснул как убитый.
Вмятины встали, чтоб не тревожить его.

Как видим, сразу за названием – «Диван» – следуют слова «Пушкин погиб». Читатель вправе ожидать, что речь пойдет о том самом диване-шлафбанке, на котором скончался поэт в своей квартире на Мойке, 12, и который после долгих скитаний был возвращен на место в 1937 году в ходе подготовки 100-летнего юбилея той трагической кончины. История скитаний этого дивана вполне могла бы составить сюжет не то что стихотворения, но даже целой повести или романа. Но Кузнецов явно имеет в виду какой-то другой диван, находящийся неизвестно у какого хозяина, неизвестно в каком барском доме, неизвестно в каком городе. 

Пожалуй, уточнения времени и места действия отчасти избыточны в стихах, претендующих на символические обобщения, но тогда почему нельзя было вместо Пушкина и Чаадаева говорить просто о поэте и философе? «Поэта убили. Философ замкнулся, скучая». «Поэта забыли. Философа помнить не надо». Да, это сильно обеднило бы образы, но с другой, вводя в действие совершенно конкретные исторические фигуры, автор открывает перед читателем такую бездну ассоциаций, что тот легко может впасть в ступор. 

Для начала: этот сюжет с диваном – реальный случай, апокриф или целиком авторский сюжет? Никакого эпиграфа, как, например, в «Петрарке» (1986), у Кузнецова тут нет, примечаний тоже. Нет и сходу считываемых аллюзий, как, например, в «Тайне Гоголя» (1978). В комментариях к собранию сочинений Кузнецова (т. 2) родословная текста, к сожалению, тоже не уточняется. 

Мы уверены, что здесь нужно говорить об авторском вымысле. По собственному признанию Кузнецова (см. «Воззрение»), в 1967 году у него «прорезалось мифическое сознание». Первый миф появился в стихотворении «Отсутствие»: стул «сдвинулся с места сам и стал ходить, и даже говорить по телефону». В «Уроде» оживает след от слитых в любовном объятии тел. Если быть совсем точным, оживает не сам след – в смятых простынях, как в форме для литья, возникает некое самостоятельное существо, весьма парадоксальное. Это одновременно фантом не рожденного ребенка и глубокий старик: складки белья отпечатались на его коже морщинами. 

В «Диване» сюжет развивается несколько иначе. Важно не то, что след на простынях заменяется вмятинами на диване, а мужчина и женщина – дружеской парой поэта и философа (как мы увидим ниже, некоторые любовные обертона все же сохраняются). Важно, что Кузнецов выстраивает своего рода апокриф, и, помимо условных персонажей (хозяин, солдат), вовлекает в действие вполне реальных Пушкина и Чаадаева. 

До этого поэт писал свои мифы на условном, даже фантомном материале. О том, что миф – это «развернутое магическое имя», что это «наивысшая по своей конкретности, максимально интенсивная и в величайшей мере напряжённая реальность», – Кузнецов узнает значительно позже, из «Диалектики мифа» А. Лосева (2001), которую процитирует в итоговом эссе «Воззрение». Но пока что к этим выводом он движется сам – интуитивно, вслепую. 

Образ встающих с дивана вмятин от ягодиц – яркий, зримый, остроумный образ. Героев не нужно было воскрешать в виде антропоморфных призраков, которые потом стыдливо ретируются перед солдатом. Вмятины спокойно могут встать и без такого воплощения, поскольку оставлены как раз той частью тела, откуда ноги растут. И вот что поразительно. В прошлом году в Якутске появился памятник с очень похожими вмятинами и, дополнительно, следами от ног. Увы, нет никаких оснований думать, что создатели читали стихи Кузнецова. Смысл монумента в другом: «Чтобы начать действовать, нужно встать с места, а не быть диванным критиком». 

В Якутске мы имеем дело с отпечатки анонимных ягодиц: это аллегория в чистом виде. Кузнецов работает символами, а для них план выражения важен не только в визуальном аспекте. Он важен и с точки зрения хотя бы минимального исторического правдоподобия. Здесь – впервые у Кузнецова – предпринята попытка создания мифа на конкретном историческом материале, т.е. таком, где уже и есть и наивысшая по своей конкретности реальность, и определенным образом развернутые магические имена. Попробуем разобраться, насколько правдоподобна история двух вмятин. 

Исторический контекст и его отмена


Известно, что Пушкин и Чаадаев теснее всего общались в 1818–1820 годах, после выхода поэта из Лицея и до его отправки в южную ссылку (см.  Летопись жизни и творчества Пушкина. М.: Слово, 1999). Это было общение учителя и ученика: Чаадаев на пять старше Пушкина. Происходило оно главным образом в Демутовом трактире, самой комфортабельной петербургской гостинице, где снимал себе жилье Петр Яковлевич. Он держал себя в полном соответствии со своим блестящим положением в свете и еще более в соответствии с самооценкой («гений»). Ф. Вигель в «Записках» сообщает о Чаадаеве: «В наемной квартире своей принимал он посетителей, сидя на возвышенном месте под двумя лавровыми деревьями в кадках; справа находился портрет Наполеона, слева – Байрона, а напротив – его собственный, в виде скованного гения…» Под этим портретом красовалось известное пушкинское четверостишие, которое заканчивается словами: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, / А здесь он – офицер гусарской».

В такой обстановке трудно представить себе долгие дружеские посиделки бок о бок. Но даже если бы друзья и нашли время продавить диван, то крайне маловероятно, чтобы хоть кто-то из хозяев трактира мог так сильно благоговеть перед вмятинами, чтобы показывать их постояльцам как реликвию, а не требующий исправления изъян. К тому же, четко сказано: Пушкин забыт. Если забыт, то откуда взяться спросу на связанные с ним реликвии?

Друзья не виделись около шести лет. Они встретились в начале сентября 1826 года в Москве, куда Чаадаев прибыл из заграницы, а Пушкин – из Михайловского. На квартире у С. Соболевского Петр Яковлевич слушал первое авторское чтение «Бориса Годунова». Но в остальном они виделись нечасто и беседовали друг с другом преимущественно в эпистолярном жанре (по-французски), причем Чаадаев все просил поэта поскорее вернуть ему отданные для печати в Петербурге «Философические письма». Первое из них в итоге было напечатано в сентябре 1836 года в московском «Телескопе». Разразился скандал, Чаадаева объявили безумцем. И как раз в те месяцы, когда Пушкин в северной столице стремительно шел к своей роковой дуэли, его друг в первопрестольной писал «Апологию сумасшедшего». Между прочим, большинство пушкинских писем к себе он тогда сжег, боясь ненароком усугубить свое опальное положение. Видимо, это и называется «замкнулся, скучая». 

Ясно, что Кузнецов стремился к символическим обобщениям, но, хотел он этого или нет, а такие его фразы, как «Пушкин погиб» и «Пушкин забыт» очень четко размечают историческое время. Это могут быть только годы с 1837 и по 1856-й (кстати, год смерти Чаадаева), или, если угодно, между первым посмертным собранием сочинений поэта (1838–1841) и первым научным собранием (1855–1857). Одно было издано с ошибками, стоило дорого и расходилось плохо. Пушкин в самом деле был практически забыт. Второе ознаменовало собой не только возвращение поэта и поэзии в целом к читателю, но и рождение пушкинистики – благодаря «Материалам для биографии А.С. Пушкина» издателя П.В. Анненкова. Ни в какое другое историческое время, вплоть до начала третьего тысячелетия, о забытом Пушкине говорить не приходится. Даже уничижительные статьи Д. Писарева в 1860-е – никак не забвение, а лишь попытка культурной отмены, выражаясь современным языком. 

Вообще говоря, по историческому колориту стихотворение Кузнецова созвучно тексту Г. Шенгели 1949 года: 

Я горестно люблю Сороковые годы.
Спокойно. Пушкин мертв. Жизнь как шоссе пряма.
Торчат шлагбаумы. И, камер-юнкер моды,
Брамбеус тратит блеск таланта и ума.

Одоевский дурит и варит эликсиры.
Чай пьют чиновники с ванильным сухарем.
И доживают век Прелесты и Плениры,
Чьи моськи жирные хрипят вдесятером.

Что делать, боже мой! Лампады богаделен – 
И те едва чадят у замкнутых ворот.
Теснят Нахимова, и Лермонтов пристрелен,
И Достоевского взвели на эшафот.

Как поздним октябрем в душе буреет опаль
Листвы безжизненной, и моросит тоска...
Но будет, черт возьми, но грянет Севастополь
И подведет итог щепоткой мышьяка!

Не так уж и важно, знал об этих стихах Кузнецов или нет. Анафорические повторы у него явно перекликаются со строчкой «Спокойно. Пушкин мертв. Жизнь как шоссе пряма»: то же самое настроение. Мышьяк в финале поясняется в комментариях к стихам в недавно вышедшем двухтомнике Г. Шенгели: «… Сразу же после смерти Николая 118 февраля (2 марта) 1855 г. в столице начали широко распространяться слухи о том, что император покончил с собой, получив известия о неудачах при обороне осажденного Севастополя». Чаадаев умер два месяца спустя после окончания Крымской войны. 

Проблема в том, что за четкими указаниями на эпоху у Кузнецова сразу же следует полная отмена какой бы то ни было реальной хронологии, а вместо конкретных исторических фигур появляются совершенно условные хозяин барского дома, его гости и солдат не пойми какой войны. Что касается хозяина, то его, конечно, чисто теоретически можно представить в душной обстановке тех самых 1840-х годов, в виде этакого полоумного энтузиаста, ревностно оберегающие свои жалкие реликвии и беспрестанно задеваемые пустыми восклицаниями равнодушной к памяти поэта и философа публике. Е. Богачков, комментируя совсем другое стихотворение Кузнецова «Память» (1978), делает допущение, что солдата в «Диване» «символически можно трактовать как русского воина, пережившего бездну – две мировые и гражданскую войны» («Память» заканчивается риторическим вопросом: «– Зачем вам старые преданья, / Когда вы бездну перешли?!»). Таким образом, из 1840-х мы сразу переносимся на век вперед. 

Немного карнавала


Строго говоря, в смешении эпох и условных (анонимных) персонажей с конкретными историческими лицами нет ничего неожиданного. Такое смешение характерно для фольклора, например, для народного театра. Так, в драме «Лодка» действует некий Незнакомец, он же – Пришлец и он же – Безобразов, который при первом своем появлении на вопрос «Кто ты есть таков?» еще и аттестуется в шутку: «Фельдфебель Иван Пятаков». Примечательно, что, рассказывая далее о себе, он обильно цитирует и безбожно коверкает стихи из пушкинской поэмы «Братья-разбойники» (см. Фольклорный театр. М.: 1988). 

Если бы у Кузнецова из исторических лиц фигурировал один только Пушкин, не было бы проблем. Это фигура вполне эмблематическая. Герои его произведений прочно усвоены лубком, сам он стал героем многочисленных литературных анекдотов задолго до Д. Хармса. Другое дело – Чаадаев: его присутствие все же предполагает более или менее ответственное историческое повествование. Поэт этим пренебрег. Более того, он слил обе фигуры в парный образ неразлучных друзей. Однако и этого мало – этот парный образ он редуцировал к отпечаткам их ягодиц на диване. Тут приходится говорить не о простодушном смешении эпох и персонажей (исторических и условных) в фольклорной драме, не просто о соленой народной шутке, а о настоящем карнавале с его переворачиванием мира (все-таки недаром Кузнецов напишет потом раблезианскую поэму «Похождения Чистякова»). И все это несмотря на исключительную серьезность интонации и рыдающий пятистопный дактиль.

В самом деле: перед нами ведь даже не сальные пятна на обоях или на краске, не стены, «залосненные снизу спинами разных проезжающих», как в «Мертвых душах», что, впрочем, тоже было бы смешно. Перед нами вмятины от ягодиц! Здесь и подавно разбирает смех, стоит только представить себе, как хозяин показывает гостям эти реликвии. Что именно он им говорит? «Вот вмятина от эээ… Пушкина? А вот – от… ммм… Чаадаева?» А экскурсанты уточняют: «Простите – где чья?» И сами примериваются, приседая? 

В такой ситуации невозможно обойтись без «пустых восклицаний», задевающих хозяина. Его, однако, ничуть не жаль, хотя он просто обязан быть бедным и неродовитым. Немыслимо, чтобы кто-то из равных Пушкину и Чаадаеву мог превратить такие вмятины в объекты культурного наследия и тем более экскурсионного показа. Во-первых, у многих современников имелись в распоряжении более ценные реликвии, во-вторых, далеко не все и не всё хотели хранить у себя, поскольку это бередило еще слишком свежие воспоминания об умершем. Так, П. Нащокин отказался взять к себе тот самый диван-шлафбанк, о котором мы говорили в начале. Напротив, хозяин у Кузнецова очень дорожит своими крайне двусмысленными святынями. В нем как-то сразу начинаешь подозревать самого обычного сумасшедшего, возможно, даже не барина вовсе, а какого-то мелкого чиновника, одержимого любовью к поэзии. Увещевание же «Тише, они говорят!» определенно выдает в нем особу несколько не в себе, пребывающую в мире собственных фантазий. 

Карнавально звучит и уточнение, что друзья сидели, «прислонясь головой». Прежде всего, голова тут одна на двоих, и, хотя это невинная грамматическая мелочь, начинает казаться, будто в любом ином положении вмятины не получились бы. К тому же, будучи названной, «голова» особенно резко подчеркивает скрытые в умолчании филейные части, своего рода инверсия: говорим «голова» (верх), подразумеваем «ягодицы» (низ»). Доводя использование приема до логического предела, можно даже предположить, что мы имеем делом с некой карнавальной инверсией посмертной маски. По крайне мере, в квартире на Мойке, 12, такая посмертная маска точно хранится – вместе с диваном (смертным одром). На инверсию отчасти указывает и реплика хозяина «Тише, они говорят!» Здесь не уточнено, что скрывается за местоимением – тени великих или собственно вмятины от ягодиц. Напомним, у старика Д. Дидро в «Нескромных сокровищах» (1748) волшебным образом разговаривали самые интимные части женского тела. Вполне себе почтенная литературная традиция получается. 

Смущает и то, что друзья за беседой обычно не сидят, прислонясь головами друг к дружке – это самым очевидным образом мешает разговору и тем более спору. Зато в таком положении очень естественно читать. О том, что Пушкин с Чаадаевым много читали вместе, хорошо известно. Правда, положение «прислонясь головой» немедленно вызывает в памяти совсем другой образ – склонившихся над книгой Паоло и Франческу в песни пятой Дантова «Ада»: «И книга стала нашим Галеотом!» 

Эта параллель тоже выглядит карнавальной. И если перед нами в самом деле чей-то бедный барский дом, то Пушкин и Чаадаев превращаются в некий аналог старосветских помещиков: «Это вы продавили стул, Афанасий Иванович?» – «Ничего, не сердитесь, Пульхерия Ивановна: это я». А их Кузнецов назвал андрогином, идеальным двуединым деревом, котором выросло на почве русской литературы (см. статью «Под женским знаком»). 

Эксперимент как итог


Когда в качестве реликвий нам предъявлены вмятины от задниц Пушкина и Чаадаева на старом диване, иначе как ложными такие реликвии назвать нельзя, и вполне закономерно, что в финале они должны исчезнуть. Что они исчезают вместе с появлением солдата в бывшем барском доме, тоже закономерно: память о войне – и не Крымской, а Великой Отечественной, конечно, – была для поэта подлинной святыней. Догадку Е. Богачкова в комментариях к стихотворению «Память» следует, по-видимому, признать справедливой. Выходит, справедливой была и наша самая первая догадка: «Диван» – это притча об истинных и ложных святынях.

Чаадаева, по Кузнецову, точно помнить не надо – из-за его нигилистической позиции в отношении России, конечно. Что касается Пушкина, то поколения исследователей «нагромоздили вокруг его творчества много словесных конструкций и затемнили его восторженным туманом» (см. «Воззрение»). Наша воля к Пушкину должна стать менее расплывчатой и приобрести «отчетливые границы и ясность выражения» (см. «О воле к Пушкину»). Но главное, она не должна быть смехотворной, направленной, выражаясь символически, на такую мемориальную чепуху, как вмятины от ягодиц на диване. Недаром солдат врывается как буря и нарушает именитую тишину дома-реликвария. 

Вне символического контекста эта буря мало что значит: в самом деле, солдат приходит, похоже, в свой собственный дом (строка «Нищий хозяин, учитель отца своего», еще ждет своего комментатора). К тому же, зачем нужна буря, если солдат и сам тут же затихает совершенно не «именитым» способом – проваливаясь в свинцовый сон усталости. Уход вмятин – тоже, конечно, символ, потому что с обыденной точки зрения они ну никак не могли потревожить сон бойца.

С точки зрения поэтического ремесла, это очень важный текст для Кузнецова: перед нами первая, явно экспериментальная попытка разработать самостоятельный мифосимволический сюжет – не на условном материале, а с привлечением конкретных исторических фигур. В уже упоминавшихся «Тени Гоголя» и «Петрарке» эти попытки в художественном отношении будут более успешными – просто за отсутствием самой возможности скабрезно-оскорбительных трактовок и строгой выверенности исторического контекста.

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Главные фигуры #Переводы
Рабле: все говорят стихами

9 апреля 1553 года в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.

#Современная поэзия #Новые книги #Десятилетие русской поэзии
Дмитрий Данилов: поэзия невозможности сказать

Есть такое представление, что задача поэзии связана с поиском точных, единственно возможных слов. Но вот, читая стихи Дмитрия Данилова, начинаешь сомневаться в существовании таких слов. В рамках проекта «Десятилетие русской поэзии: 2014-2024» Prosodia предлагает прочтение книги «Как умирают машинисты метро».