За что можно полюбить Брюсова
150 лет назад, 13 декабря 1873 года, в Москве родился Валерий Яковлевич Брюсов – один из вождей русского символизма, классик и новатор, настоящий человек Возрождения. Строгий человек в черном сюртуке, в литературной и окололитературной среде он получил репутацию Мефистофеля. Создается впечатление, что настоящего читательского признания он как будто не получил. Prosodia решила рассказать, за что можно любить поэта Брюсова.

В случае с Валерием Брюсовым складывается любопытная и в то же время странная ситуация: его заслуги перед русской поэзией признают, но мало кто по-настоящему любит его стихи. По крайней мере, я ни разу не встречала человека, который назвал бы Брюсова любимым поэтом. Отмечая безукоризненность формы, его стихам отказывали в том, что обычно ассоциируется с истинной поэзией, – в одухотворенности, сокровенности. Иными словами, за душу его стихи не берут, как-то соотнести их с личным эмоциональным опытом сложно. Внешняя холодность самого Брюсова как будто переносится и на его поэзию. Марина Цветаева писала, что Брюсов «был сплошным берегом, гранитным». Показателен и ее ответ на вопрос о том, что она думает о брюсовских стихах: «Думаю? многое. Чувствую? ничего».
Еще одна проблема – «непрочитанность», «недочитанность» Брюсова. Он мало известен широкому читателю: если мы смоделируем ситуацию простого уличного опроса, то вряд ли кто-то сможет процитировать несколько брюсовских строк. Возможно, вспомнят знаменитый моностих «О, закрой свои бледные ноги» (но это не точно).
За что же можно не только ценить, но и любить Брюсова?
Раскрепощение поэзии
Размышляя о символизме (и уже имея на него свои планы), юный Брюсов пишет, что «новое вино требует новых мехов». И изготовлению этого «нового вина» поэт посвятил начало своего творческого пути.
Валерий Брюсов в детстве
В начале 1890-х годов Брюсов всерьез увлекается литературой символизма (в основном – французской): поэзией Теофиля Готье, Артюра Рембо, Стефана Малларме, Поля Верлена и, конечно, франкоязычного бельгийца Эмиля Верхарна – поэта, которого Брюсов открыл русскому читателю и с которым дружил долгие годы. Переосмысляя иностранный опыт, поэт переносит его на русскую почву.
Брюсов рассматривает символизм в первую очередь как литературную школу, и это – не сухой прагматизм. Таким образом он снимает с символизма и с поэзии в целом ту повинность, которую наложило на них «петербуржское» крыло (Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус и др.), а именно – роль новой религии, мистического учения. Да, у искусства есть высочайшая миссия, но приписывание ему дополнительных «обязанностей» – это новое ограничение его свободы, что, с точки зрения Брюсова, недопустимо.
Не отвергая такие иррациональные категории как интуиция, прозрение, Брюсов отрекается от мистицизма петербуржцев и выводит свою формулу символизма, в центре которой – «мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору». Вчувствование, всматривание в открывающийся новый мир становится единственной задачей поэта и вместе с тем – раскрепощением искусства в целом: «Ныне искусство наконец свободно. Теперь оно сознательно предается своему высшему и единственному назначению: быть познанием мира, вне рассудочных форм, вне мышления по причинности».
Освобождая поэзию, Брюсов дарует ей новую образность, новое содержание. И в процессе этого преобразования он, задолго до футуристов, показывает себя настоящим бойцом за новое искусство. Первый изданный сборник стихов, «Chefs d'oeuvre» («Шедевры»), был встречен критикой и читателями как «ряд невообразимых курьезов, граничащих с чистым безумием или самой откровенной глупостью» (А. Богданович), как «набор слов» (В. Станюкович). В связи с подобным непониманием и неприятием мы, кстати, сталкиваемся с довольно редким явлением – Брюсов переживающий, Брюсов сомневающийся (что ярко проявляется в его письмах того времени). Однако сомнения и переживания – наедине с самим собой и с близким кругом, а на литературной арене поэт продолжает отстаивать принципы нового искусства и активно полемизирует со своими противниками. И на радость им выпускает второе издание «Шедевров».
В начале творческого пути
Итак, Брюсов, ступивший на тропу борьбы за символизм, ярко демонстрирует поэтическую раскрепощенность в своих стихах. Это касается не только тематики и формы, но и особой, символистской оптики. Вспомним одно из самых известных стихотворений Брюсова «Творчество», вошедшего в неизданный первый сборник «Juvenilia» («Юношеское»):
Творчество
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
И прозрачные киоски,
В звонко-звучной тишине,
Вырастают, словно блестки,
При лазоревой луне.
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне…
Звуке реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
(1895)
Стихотворение смутило и даже разозлило многих яркой образностью (что за «фиолетовые руки»?) и нелогичностью, которую находили в одновременном появлении луны и месяца. Критик А. Коринфский даже предрекал символистам (после выхода сборника «Русские Символисты») печальную участь в психиатрической больнице: «…если господа Брюсов и Миропольский не вымышленные, а действительно существующие в Белокаменной лица, то им дальше парижского Бедлама или петербургской больницы св. Николая итти некуда». Брюсов резво парировал своим критикам: «С целью внушить читателю то же настроение, я могу прибегать к самым сильным, самым неестественным преувеличениям: в одно и то же время не может быть четыре зари, а между тем, если бы мне понадобилось, я бы, не задумываясь, сказал нечто подобное…» Действительно, поэт в символизме всегда больше, чем поэт, он – демиург своего художественного мира. И в этом мире отнюдь не обязательно должны действовать законы мира реального. Правда, у одновременного появления в тексте луны и месяца может быть и вполне прозаическое объяснение (его приводит литературовед О.А. Лекманов): месяц – всего лишь тень, частичное отражение луны «на эмалевой стене».
Помимо прочего, общественность была крайне возмущена чрезмерным эротизмом брюсовской поэзии: такая яркая и без преувеличения наглядная демонстрация «оборотной стороны» любви действительно разрушала былые представления о том, что можно и чего нельзя поэзии. А если все это усугубляется причудливым ритмическим рисунком, то общественный резонанс гарантирован (установка на эпатаж в ранней брюсовской поэзии, безусловно, присутствует). Ярким примером можно считать стихотворение «Во мгле»:
Во мгле
Страстно, в безумном порыве ко мне ты прижалась
Страстно…
Черная мгла колыхалась
Безучастно.
Что-то хотелось сказать мне родное, святое…
Тщетно!
Сердце молчало в покое
Безответно.
Мягкие груди сильней и сильней прижимались,
Жадно, –
Тени во мраке смеялись
Беспощадно.
(6 ноября 1895)
Подобных примеров в ранних сборниках Брюсова немало. Многим они кажутся «головными», надуманными, однако это не совсем справедливо. Если мы будем рассматривать любовную поэзию Брюсова данного периода в контексте декадентства, то ничего странного в таком восприятии любви нет. Декадентская любовь – любовь не стыдливой искренности и нежности, но жеста. Искренность скрыта, но, прорываясь, она может приобретать, казалось бы, несопоставимые с привычными представлениями о ней формы плотской чувственности. Однако о любовной лирике Брюсова стоит поговорить особо.
Думать о любви или чувствовать любовь?
Владислав Ходасевич и Марина Цветаева, оставившие о Брюсове довольно противоречивые воспоминания, отказывали поэту в способности любить и из этого выводили особенности его любовной лирики. Ходасевич в мемуарах «Некрополь» практически выносит Брюсову приговор: «…не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему "припадать на ложе". Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал». Примерно о том же пишет и Марина Цветаева в эссе «Герой труда» (довольно обидное название, особенно если учесть, как относилась к подобным званиям сама Цветаева): «Брюсов всю жизнь любопытствовал женщинам. Влекся, любопытствовал и не любил. Было у Брюсова всё: и чары, и воля, и страстная речь, одного не было – любви. И Психея – не говорю о живых женщинах – поэта миновала». Неужто любовная лирика Брюсова настолько холодна и бесстрастна, что неспособна затронуть хотя бы пару струн читательской души?
Надежда Львова
Кажется, не совсем так. Можно оставить в стороне ранние сборники поэта, в которых стихи о любви действительно часто находятся под влиянием декадентской позы (хотя есть и исключения: к примеру, «Во мгле», которое мы цитировали ранее). Обратимся к сборнику «Семь цветов радуги» (1916), в который вошли стихи, посвященные истории Брюсова и молодой поэтессы Надежды Львовой. Львова застрелилась у себя в квартире, причиной самоубийства стали ее сложные отношения с поэтом.
Стихи, в которых угадываются отсылки к этой истории, помещены в раздел «Красный» и отличаются своей неоднородностью. Это отличная возможность проследить, как холодные любовные стихи Брюсова соседствуют с «настоящими», искренними. Приведем в качестве примера два стихотворения 1914 года:
* * *
Я не был на твоей могиле;
Я не принёс декабрьских роз
На свежий холм под тканью белой;
Глаза других не осудили
Моих, от них сокрытых, слёз.
Ну что же! В неге онемелой,
Ещё не призванная вновь,
Моих ночей ты знаешь муки,
Ты знаешь, что храню я целой
Всю нашу светлую любовь!
Что ужас длительной разлуки
Парит бессменно над душой,
Что часто ночью, в мгле холодной,
Безумно простирая руки,
Безумно верю: ты со мной!
Что ж делать? Или жить бесплодно
Здесь, в этом мире, без тебя?
Иль должно жить, как мы любили,
Жить исступлённо и свободно,
Стремясь, страдая и любя?
Я не был на твоей могиле.
Не осуждай и не ревнуй!
Мой лучший дар тебе не розы:
Всё, чем мы вместе в жизни жили,
Все, все мои живые грёзы,
Все, вновь назначенные, слёзы
И каждый новый поцелуй!
(8 января 1914)
Умершим мир!
Умeршим мир! Пусть спят в покое
В немой и черной тишине.
Над нами солнце золотое,
Пред нами волны - все в огне.
Умершим мир! Их память свято
В глубинах сердца сохраним.
Но дали манят, как когда-то,
В свой лиловато-нежный дым.
Умершим мир! Они сгорели,
Им поцелуй спалил уста.
Так пусть и нас к такой же цели
Ведет безумная мечта!
Умершим мир! Но да не встанет
Пред нами горестная тень!
Что было, да не отуманит
Теперь воспламененный день!
Умершим мир! Но мы, мы дышим,
Пока по жилам бьется кровь,
Мы все призывы жизни слышим
И твой священный зов, Любовь!
Умершим мир! И нас не минет
Последний, беспощадный час,
Но здесь, пока наш взгляд не стынет,
Глаза пусть ищут милых глаз!
(1914)
Первое стихотворение написано через несколько месяцев после смерти Львовой. Его (исключая отдельные риторические обороты) отличает предельная искренность – та, которую Брюсов обычно прятал или за жестом, или за чередой культурных аллюзий. Здесь она неприкрыта: лирический герой в мнимом диалоге с умершей возлюбленной предельно честен и с собой, и с ней; не отрицая любви, герой признает ее трагический, мучительный характер (4-я строфа). И, конечно, особенно ценно признание, легшее в основу всего стихотворения – «я не был на твоей могиле»: можно ли говорить о какой-то позе? Вряд ли.
Иная ситуация складывается со вторым стихотворением: в нем как раз можно проследить ту отстраненность и риторичность, которой, по мнению многих, грешит любовная лирика Брюсова. Несмотря на то, что «Умершим мир!» иногда связывают с событиями начавшейся Первой мировой войны, всё же уместнее рассматривать это стихотворение в контексте любовной драмы поэта. Владислав Ходасевич вспоминает о том, как Брюсов читал его на своих традиционных средах в «Обществе свободной эстетики»: «Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям. Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию». Возможно, здесь свою роль сыграл явный диссонанс между реальной историей и риторичностью (особенно коробит слух рефрен «умершим мир!»), которая ее сопровождала. Не зря Ходасевич назвал это стихотворение «декларацией».
Аделина Адалис
В более поздний сборник «В такие дни» (1921) входит стихотворение «Египетский профиль», в котором угадывается посвящение поэтессе Аделине Адалис. Многочисленные отсылки к египетской мифологии и культуре не затмевают здесь нежно-пристального внимания к портрету возлюбленной. Подчеркивание мельчайших штрихов портрета, любование ими и, самое главное, финальный штрих стихотворения – сложно уловимая «тень над левой бровью» – говорят нам больше, чем прямые объяснения в любви.
Египетский профиль
Твои мемфисские глаза.
Me eum esse
Когда во тьме закинут твой,
Подобный снам Египта, профиль, –
Что мне, куда влекусь за тьмой,
К слепительности ль, к катастрофе ль!
Разрез чуть-чуть прикрытых глаз,
Уклоны губ чуть-чуть надменных –
Не так же ль пил, в такой же чае,
Ваятель сфинксов довременных?
Когда над ним, в забвенный год,
Свой суд в Аду вершил Озирис,
Не был ли принят в счет щедрот
Вот этих век извивный вырез?
Застылый очерк бледных щек
Таит всю быль о давнем брате:
Его сквозь сумрак вывел Рок
К палящей пропасти объятий.
Вдавив уста в холодный лик
Той жрицы Гора иль Изиды,
Он гневно в камень вбросил крик
Восторга иль глухой обиды.
Всё отошло; но Сфинкс в века
Пронес его мечты и гибель.
Где ж тайна их? в чертах виска?
В той выгнутости ль? в том изгибе ль?
Хочу и я, как дар во храм,
За боль, что мир зовет любовью, –
Влить в строфы, сохранить векам
Вот эту тень над левой бровью.
(28 – 29 июля 1920)
Любовная лирика Брюсова сложна, в первую очередь, тем, что порой заключается поэтом в круг культурологических аллюзий или становится жертвой, принесенной на алтарь идеальной формы. Примером последнего может стать брюсовский венок сонетов «Роковой ряд» (1916), где почти все сонеты названы женскими именами, в которых угадываются бывшие возлюбленные поэта. Тем не менее в обширном наследии Брюсова есть немало стихотворений, в которых любовь становится не формальной темой, а тонким чувством.
Жрец мировой культуры
В самом начале статьи я не зря назвала Брюсова человеком Возрождения: его эрудиция, десятки сфер деятельности и, в конце концов, работоспособность поражают. Во всем, за что брался поэт, – от теории стиха до филателии, он хотел «дойти до самой сути» и совершенства. Брюсова считали самым просвещенным человеком своего времени, и это при том, что его эпоха была богата на эрудитов.
Брюсов мог наизусть цитировать целые страницы из «Энеиды» (естественно, на языке оригинала), продолжить любую строку из стихотворений Пушкина и прочесть небольшую лекцию на любую тему (подобный эксперимент Брюсов как-то поставил со своими студентами и прочел импровизированный доклад «о дифференциальном исчислении»). Однако репутация «величайшего поэта книжной культуры» (П.С. Берков) порой была не честью, но тяжким бременем: некоторые критики и читатели подчеркивали тяжеловесность брюсовского стиха, отягощенного культурологическими образами и аллюзиями, перенасыщенного отсылками к истории и чужому творчеству. К примеру, в рецензии на последний сборник стихов «Mea» («Спеши») отмечалось, что «словарь изобилует терминами и именами. Книжка в конце снабжена объяснительными примечаниями. Рекомендовать сборник можно только для читателя, уже в достаточной мере искушенного».
И вновь наше «тем не менее». Для Брюсова культура никогда не существует в отрыве от современности, поэтому разного рода отсылки в его стихах – это не самолюбование и не демонстрация бескрайней эрудиции, а поиск отклика. Кроме того, необходимо понимать, что литература модернизма, плотью от плоти которой является Брюсов, не существует вне мирового культурного контекста.
По стихам Брюсова можно изучать историю, философию, архитектуру, живопись, а в последнем сборнике «Mea», в цикле «В мировом масштабе», появляются размышления о химии, физике, астрономии и т.д. Любопытно, к примеру, стихотворение «Мир N измерений»:
Мир N измерений
Высь, ширь, глубь. Лишь три координаты.
Мимо них где путь? Засов закрыт.
С Пифагором слушай сфер сонаты,
Атомам или счет, как Демокрит.
Путь по числам? – Приведет нас в Рим он.
(Все пути ума ведут туда!)
То же в новом – Лобачевский, Риман,
Та же в зубы узкая узда!
Но живут, живут в N измереньях
Вихри воль, циклоны мыслей, те,
Кем смешны мы с нашим детским зреньем,
С нашим шагом по одной черте!
Наши солнца, звезды, все в пространстве,
Вся безгранность, где и свет бескрыл,
Лишь фестон в том праздничном убранстве,
Чем их мир свой гордый облик скрыл.
Наше время – им чертеж на плане.
Вкось глядя, как мы скользим во тьме,
Боги те тщету земных желаний
Метят снисходительно в уме.
(21 января 1924)
Брюсов не понаслышке знал все эти имена: он активно следил за всеми научными достижениями и с присущей ему дотошностью их анализировал. Студенты Высшего литературно-художественного института им. В.Я. Брюсова (а был и такой! Брюсов считал, что поэзия – такая же наука, как и все остальные, и ей надо обучаться в специальных заведениях, как живописи или музыке) вспоминали, что наставник учил их не только литературе, но часто мог отклониться от темы и рассказывать, например, о теории относительности Эйнштейна.
Но вернемся к культуре. Для Брюсова культура – это мост между эпохами, один из путей осмысления современности. Не только большой поклонник, но и превосходный знаток всего, что связано с Римом, Брюсов особенно интересовался периодом упадка античной культуры. Однако в отличие от своих соратников по символизму, поэта интересовала не «тоска по мировой культуре» и не трагедия вечно меняющегося мира (перемены Брюсов как раз всегда приветствовал), а героические типы и механизм истории, преодолевающий любые катастрофы и неудержимо движущийся вперед.
В сборник «Tertia vigilia» («Третья стража») входит цикл «Любимцы веков», в котором через образы как реальных исторических личностей, так и известных мифологических персонажей демонстрируется сила их влияния на историю и современность. Кроме того, в этих стихах затрагиваются и вечные темы, которые, естественно, никогда не теряют своей актуальности.
Данте в Венеции
По улицам Венеции, в вечерний
Неверный час, блуждал я меж толпы,
И сердце трепетало суеверней.
Каналы, как громадные тропы,
Манили в вечность; в переменах тени
Казались дивны строгие столпы,
И ряд оживших призрачных строений
Являл очам, чего уж больше нет,
Что было для минувших поколений.
И, словно унесенный в лунный свет,
Я упивался невозможным чудом,
Но тяжек был мне дружеский привет...
В тот вечер улицы кишели людом,
Во мгле свободно веселился грех,
И был весь город дьявольским сосудом.
Бесстыдно раздавался женский смех,
И зверские мелькали мимо лица...
И помыслы разгадывал я всех.
Но вдруг среди позорной вереницы
Угрюмый облик предо мной возник.
– Так иногда с утеса глянут птицы, –
То был суровый, опаленный лик.
Не мертвый лик, но просветленно-страстный.
Без возраста – не мальчик, не старик.
И жалким нашим нуждам не причастный,
Случайный отблеск будущих веков,
Он сквозь толпу и шум прошел, как властный.
Мгновенно замер говор голосов,
Как будто в вечность приоткрылись двери,
И я спросил, дрожа, кто он таков.
Но тотчас понял: Данте Алигьери.
(18 декабря 1900)
В плане культурной преемственности парадокс Брюсова заключается в том, что он строил мосты не только из исторического прошлого в современность, но и из своего символистского прошлого в актуальность. Брюсов был одним из немногих, кто не морщился при виде футуристских стихов и сочувственно отозвался на появление нового направления. Более того, он не просто следил за творчеством футуристов, но и часто был судьей на их диспутах. Для некоторых поэт стал крестным отцом от литературы; Вадим Шершеневич, член футуристской группы «Мезонин поэзии», а впоследствии – один из теоретиков имажинизма, в письме к Брюсову замечает: «…я ни одной секунды не забываю, что только Вы и Ваше искусство помогли мне выучиваться писать стихи».
Конечно, Брюсов не планировал примыкать к футуризму (да и не мог бы: к тому времени его поэзия была шире любого направления), однако переклички с ним в его поэзии есть: интерес к технике, теме авиации и связанное с этим обновление образной системы. Кроме того, в сборнике «Девятая камена» (цикл «В действительности») помещено стихотворение «Футуристический вечер», имитирующее стилистику и метрику футуристского стиха и при этом не являющееся пародией:
Футуристический вечер
Монетой, плохо отчеканенной,
Луна над трубами повешена,
Где в высоте, чуть нарумяненной,
С помадой алой сажа смешана.
Стоят рядами вертикальными
Домов неровные зазубрины,
По стенам – бляхами сусальными,
По окнам – золотом разубраны.
Вдоль улиц червяки трамвайные
Ползут, как узкими ущельями,
И фонари, на нити тайные
Надеты, виснут ожерельями.
Кругом, как в комнатах безвыходных,
Опризрачены, люди мечутся,
В сознаньи царственном, что их одних
Ночные сны увековечатся.
И крик, и звон, и многократные
Раскаты, в грохоте и топоте,
И тонут, празднично-закатные,
Лучи в нерастворимой копоти...
(22 апреля 1917)
Послесловие
Валерий Брюсов сделал для русской поэзии многое, но хотел сделать еще больше. Не зря он говорил: «Если бы мне иметь сто жизней, они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня». К числу его заслуг относятся не только создание символизма, открытие новых имен и популяризация поэзии, но и, собственно, его стихи, которые должны наконец прийти к широкому читателю. При этом важно оставить в прошлом стереотипное мнение о Брюсове как о поэте «книжном» и элитарном. В поэзии строгого мэтра есть место и чувству, и эксперименту, и поэтическому дыханию, свободному от книжной пыли.
Портрет Брюсова работы Нины Нисс-Гольдман. 20-е годы
Читать по теме:
«Замочки с секретами» в поэзии Романа Ненашева
Книга стихов Романа Ненашева «Человек в квадрате» увидела свет в 2022 году и получила сдержанное одобрение: тираж быстро разошёлся, в периодике появилось несколько благожелательных заметок. Стоит ли к ней возвращаться три года спустя? Стоит, считает поэт Иван Коновалов.
Арсений Несмелов, поэт «белого» движения: 5 стихотворений с комментариями
Арсений Несмелов – поэт, рожденный Гражданской войной в России, колчаковский офицер и одна из важных фигур русской эмиграции, давший портрет своего поколения. Поэт и критик Елена Погорелая отобрала пять главных стихотворений Несмелова и подготовила комментарий к ним.