10 ключевых стихотворений Осипа Мандельштама с комментариями

В январе 2021 года поэтический мир отмечал 130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама. Специально для Prosodia литературовед Ирина Сурат подобрала и снабдила комментариями десять стихотворений, по которым восстанавливается образ поэта и развитие его поэтики.

Сурат Ирина

фотография Осипа Мандельштама | Просодия

0из 0

1. «Образ твой, мучительный и зыбкий…» – событие освобождения

Мандельштам любил это стихотворение, читал его на своих вечерах. На коротком пространстве двух строф в нем разворачивается сильное внутреннее событие, исходная точка которого – неясность, туманность, вообще характерная для ранних стихов Мандельштама. К кому обращается поэт – к женщине или к Богу? В сохранившемся автографе слово «твой» написано с маленькой буквы, это позволяет думать, что к женщине, однако дальнейшее связано с религиозными переживаниями, лирический сюжет как будто меняется на ходу.

Нечаянное произнесение имени Божьего оборачивается событием освобождения, выраженным двумя метафорами: «слово – птица» и «грудная клетка – клетка птичья»; сказанное слово обладает собственной силой, независимо от воли говорящего. В теме Божьего имени слышны отголоски двух религиозных традиций: непроизносимость этого имени (тетраграмматона) в иудаизме и абсолютная значимость имени Божия в движении имяславия, которому Мандельштам посвятил стихотворение «И поныне на Афоне…» (1915). В последних двух стихах возникает тема пути («впереди» – «позади»), завершается сюжет тем же «туманом», с которого он начался.

                   

                 * * *

Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади...

(1912)

2. «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» – разговор с ахейцами о любви

Стихотворение написано в Коктебеле, примыкает к ряду «античных» стихов 1915 года, крымское пространство в нем совмещено с Элладой, а настоящее личное время поэта включает в себя непосредственное переживаемое им прошлое – реальность гомеровского эпоса, с которой он вступает в диалог. «Список кораблей» – длинный перечень греческих полководцев с указанием тех мест, из которых они приплыли на кораблях к Трое («Илиада» Гомера, вторая песнь). Этот список превращается у Мандельштама в журавлиный клин, как будто вылетающий из книги в небо Эллады.

Во второй строфе прошедшее время переходит в настоящее, поэт уже реально присутствует при событиях, описанных в «Илиаде», хочет понять их суть и причину. «Божественная пена» – подобие диадем, царских венцов. Вопросы к «ахейским мужам» носят характер риторический и разрешаются в третьем катрене: ответ на все – любовь. «Море» и «Гомер» – зеркальная анаграмма, фиксирующая визуальным и фоническим образом условную альтернативу жизни и искусства, к ней и относится последующий вопрос автора: «Кого же слушать мне?» Выбор сделан в пользу жизни: Гомер умолкает для поэта, слух его переключается на шум моря, и тут море вообще, объединяющее поэта с греками, превращается в конкретное черное (Черное) море – здешнее, очень близкое. При этом выбор реальности осложнен и обогащен отсылками к Данте и Пушкину, двум любимым поэтам Мандельштама, ср.: «Любовь, что движет солнце и светила» (финальный стих «Божественной комедии»), «Лишь море Черное шумит…» (финал «Путешествия Онегина»).

                                     

                  * * *

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, –
На головах царей божественная пена, –
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер – все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

(1915)

3. «Сумерки свободы» – опыт революции

В стихотворении отразился опыт переживания первого года революции, слово «сумерки» содержит в себе двусмысленность: это и вечерние сумерки перед надвигающимся мраком, и предрассветные сумерки перед восходом нового солнца. Старая свобода погибает, восходящим солнцем оказывается «народ» – важное слово в поэтическом словаре Мандельштама. «Грузный лес тенёт» – сеть, невод, возможно, за этим стоит евангельская тема «ловли человеков», обращения людей в новую веру. Сам поэт говорил, что в этих стихах есть и надежда, и безнадежность, но главное в них – «пафос воли». От строфы к строфе развивается тема преодоления, тема совместных усилий, объединяющих поэта с «братьями», с «народом», с «народным вождем».

В третьей строфе появляется местоимение «мы»: поэт уже не обращается к другим, как в 1-2 строфах, а сливается с ними и говорит от их лица. В лирическом сюжете происходит перелом – корабль времени больше не тонет, его движение выправляется, в него запряжены легионы ласточек, хаос «кипящих ночных вод» сменяется живой щебечущей стихией, сети в море превращаются в сети в небе, затмевающие солнце. Поэтическая мысль совершает челночные движения между гибельными водами и невидимым солнцем, между небесами и землей, в финале декларируется принципиальный выбор в пользу исторической данности и готовность участвовать в происходящем. Слова «Мужайтесь, мужи» – апелляция к читательской памяти, прямая отсылка к стихотворению Федора Тютчева «Два голоса» («Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, / Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!»), в котором также слиты надежда и обреченность; слово «мужи» переносит акцент с событий на человека, на его способность соответствовать «идеалу совершенной мужественности», востребованному новой эпохой (см. статью «О природе слова», 1922).


Сумерки свободы


Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенёт.
Восходишь ты в глухие годы –
О, солнце, судия, народ!

Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть – тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые
Связали ласточек – и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живет;
Сквозь сети – сумерки густые –
Не видно солнца и земля плывет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи.
Как плугом, океан деля,
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.

(1918)

4. «Сестры – тяжесть и нежность…» – поэзия как работа со временем

Тема стихотворения – круговорот смерти и рождения, их сопровождают вместе «тяжесть и нежность», это единство символизировано цепочкой образов: розы, соты, сети. «Медуницы» – так названы пчелы. Событие смерти дано в настоящем времени, поэт как будто присутствует при нем и непосредственно его переживает. «Вчерашнее солнце» – это и Пушкин (как считала Анна Ахматова), и «просто любой человек» (как писала Надежда Мандельштам); сходные тема и образность развиваются в близком по времени «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…» – два эти стихотворения дополняют друг друга и составляют смысловое целое. Строка про заветное, непроизносимое имя придумана и вставлена сюда Гумилевым, но для Мандельштама она органична, тема имени – одна из его устойчивых тем.

«Золотая забота» и «плуг» связаны с поэзией, сравните с автокомментарием в статье «Слово и культура» (1921): «Поэзия - плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются сверху…»; таким образом поэзия, прямо не названная в стихотворении, активно в нем присутствует как работа со временем. «Помутившийся воздух» – воздух смерти (ср. «В Петрополе прозрачном мы умрем…», 1916). Грамматический сдвиг в финальной строке («заплела» вместо «заплели») скрепляет единство «тяжести и нежности» и замыкает в кольцо смысловую композицию стихотворения.

                           

                          * * *

Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает. Песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Ах, тяжелые соты и нежные сети!
Легче камень поднять, чем имя твое повторить.
У меня остается одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землею была.
В медленном водовороте тяжелые, нежные розы,
Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!

(1920)

5. «Нет, никогда, ничей я не был современник…» – тема умирания века

Составляет пару со стихотворением «1 января 1924» – их объединяют образы сонных яблок-век, глиняной жизни и сама центральная тема умирания века, а четыре строки целиком совпадают. Первая строфа – ответ многочисленным критикам, обвинявшим Мандельштама, с одной стороны, в несовременности, а с другой – во вторичности, в попытках угнаться за Пастернаком и быть таким же «современным». В последующих строфах развивается тема отношений поэта с выпавшей ему эпохой как отношений кровного родства, сыновства трагического и нежного (ср. со стихотворением «Век», 1922). Третья строфа – самоидентификация «стареющего сына» с умирающим веком русских революций; отсчет этому веку ведется от смерти Александра I и зарождения декабризма («Сто лет тому назад подушками белела…») – и до смерти Ленина. Здесь отразились непосредственные впечатления от похорон Ленина, на которых Мандельштам присутствовал и которые описал тогда же в очерке «Прибой у гроба». «Два сонных яблока» – реализация языковой метафоры «глазное яблоко»; «глиняный… рот», «глиняное тело» – образы бренности, смертности очеловеченного века, он превращается в прах. Тема засмертного свечения в последнем стихе перекликается с темой бессмертия Ленина в финальной фразе очерка «Прибой у гроба».

                   

                   * * *

Нет, никогда, ничей я не был современник,
Мне не с руки почет такой.
О, как противен мне какой-то соименник –
То был не я, то был другой.

Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.

Я с веком поднимал болезненные веки –
Два сонных яблока больших,
И мне гремучие рассказывали реки
Ход воспаленных тяжб людских.

Сто лет тому назад подушками белела
Складная легкая постель,
И странно вытянулось глиняное тело –
Кончался века первый хмель.

Среди скрипучего похода мирового –
Какая легкая кровать!
Ну что же, если нам не выковать другого,
Давайте с веком вековать.

И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке
Век умирает, а потом –
Два сонных яблока на роговой облатке
Сияют перистым огнем.

(1924)

6. «За гремучую доблесть грядущих веков…» – тема личной судьбы, спасения или гибели

В домашнем обиходе называлось «Волк». Привлекло внимание следователя при обыске и аресте Мандельштама 17 мая 1934 года. Центральное стихотворение так называемого «волчьего» цикла 1931 года: к нему примыкают «Сохрани мою речь навсегда…» и «Колют ресницы. В груди прикипела слеза»; от него отпочковались «Неправда» и «Нет, не спрятаться мне от великой муры…»; тема цикла – выбор поэта в отношениях с современностью и перспектива личной судьбы – дальняя и ближайшая.

В первой строфе ставится под сомнение идеал будущего, требующий жертвовать главным; в строфах 2–4, при нарастающих мотивах насилия, записаны варианты спасения или гибели. Повторяющийся мотив «не волк я по крови своей» отсылает к драматической поэме Николая Гумилева «Гондла» (1917), которая прочитывалась как пророческая после гибели автора. Альтернативой такой судьбе видится спасительное изгнание в Сибирь – не традиционно холодную, а жаркую, как шуба, предстающую поэту в образах красоты и гармонии. «Голубые песцы» – северное сияние. Последняя строчка стихотворения появилась лишь в 1935 году, во время воронежской ссылки, и отражает возникшую к тому времени идею личного противостояния со Сталиным.

                   

                * * *

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей –
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей –
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых кровей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе, –

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.

(1931)

7. «Еще далёко мне до патриарха…» – призрачная связь с миром

Примыкает к ряду стихов весны–лета 1931 года, объединенных общими московскими мотивами и общим настроем на приятие советской жизни: «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето», «Сегодня можно снять декалькомании…», «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!» Тема стихотворения – призрачная связь с миром; чтобы удержать ее, поэт окунается в городскую московскую жизнь, собирает ее в пеструю и дробную поэтическую картину; «все реалии – это повседневная и точная жизнь» (Н.Я. Мандельштам).

В начальном стихе Мандельштам окликает Боратынского, одного из самых любимых своих поэтов (ст. «Еще как патриарх не древен я…»); дальше в первой строфе слышны отголоски конфликта с литературным сообществом, на их фоне звучит тема верности себе – устойчивая лирическая тема Мандельштама. «Целлулоид фильмы воровской» – кусок киноленты, подаренный поэту; «книги в глыбких подворотнях» – на лотках букинистов; «под конусом лиловой шах-горы» – под бутафорской декорацией с видом гор; «распаренные душные подвалы» – китайские прачечные; «асти» – сорт итальянского игристого вина.

Строфа о музеях условна, она придает объем лирическому сюжету и переносит его из повседневности в область мечты: если картины Рембрандта можно было видеть в Государственном музее изящных искусств, то ни Тинторетто, ни Тициана в московских музеях не было. Три названных художника – из самых любимых Мандельштамом.

В заключительной строфе важны тема «правды» (ср. с тогда же написанным стихотворением «Неправда»); «будь ласков» – измененное украинское «будь ласка», т.е. «пожалуйста».

                                  

                * * *

Еще далёко мне до патриарха,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайных перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь, –
Но в глубине ничуть не изменяюсь...

Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской.

Я, как щенок, кидаюсь к телефону
На каждый истерический звонок.
В нем слышно польское: «Дзенькую, пане»,
Иногородний ласковый упрек
Иль неисполненное обещанье.

Всё думаешь: к чему бы приохотиться
Посереди хлопушек и шутих;
Перекипишь – а там, гляди, останется
Одна сумятица да безработица –
Пожалуйста, прикуривай у них!

То усмехнусь, то робко приосанюсь
И с белорукой тростью выхожу:
Я слушаю сонаты в переулках,
У всех лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбких подворотнях,
И не живу, и все-таки живу.

Я к воробьям пойду и к репортерам,
Я к уличным фотографам пойду,
И в пять минут - лопаткой из ведерка -
Я получу свое изображенье
Под конусом лиловой шах-горы.

А иногда пущусь на побегушки
В распаренные душные подвалы,
Где чистые и честные китайцы
Хватают палочками шарики из теста,
Играют в узкие нарезанные карты
И водку пьют, как ласточки с Янцзы.

Люблю разъезды скворчущих трамваев,
И астраханскую икру асфальта,
Накрытого соломенной рогожей,
Напоминающей корзинку асти,
И страусовые перья арматуры
В начале стройки ленинских домов.

Вхожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кащеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи;
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь –
За тысячу крикливых попугаев.

И до чего хочу я разыграться –
Разговориться – выговорить правду –
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,
Сказать ему, – нам по пути с тобой...

(1931)

8. «Мы живем, под собою не чуя страны…» – выпад против Сталина

Единственное стихотворение Мандельштама, направленное персонально против Сталина; стало причиной первого ареста в мае 1934 года и ссылки в Чердынь, замененной впоследствии на более мягкое наказание. Возникло на фоне арестов, публичных процессов, расстрелов; непосредственно вызвано, видимо, арестом близкого друга Мандельштама, биолога Бориса Кузина, общением с ним после освобождения, впечатлениями от совместного пребывания в голодном Крыму весной 1933 года.

Стихотворение начинается словом «мы»: оно написано от лица всех и адресовано всем; Мандельштам был уверен, что «это комсомольцы будут петь на улицах», «в Большом театре... на съездах... со всех ярусов» (воспоминания Э.Г. Герштейн). Стихотворение не скрывалось, а читалось немалому количеству людей с полным осознанием его взрывной силы, с надеждой изменить жизнь словом правды. Этой задаче соответствует поэтика – условно-лубочная фольклоризованная образность и стилистика.
                   

                  * * *

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина,
И широкая грудь осетина.

(1933)

9. «Стихи о неизвестном солдате» – умирание вместе с миллионами

Стихотворение фрагментарно по своей сути и фактически не завершено: Мандельштам долго над ним работал и так и не принял окончательного решения о включении в него тех или иных строф. Отправная точка замысла – самоидентификация с безымянным Неизвестным солдатом, тема «соумирания» (по слову Н.Я. Мандельштам) вместе с миллионами людей, погибших в катастрофах XX века. Картины Первой мировой войны и других войн прошлого напитаны предощущением новой войны, в которой сам поэт готов участвовать и погибнуть; основу стихотворения составляет личное переживание гибели человечества в огненной лавине времени. Мотивы антивоенной советской риторики Мандельштам переосмысляет в эсхатологическом ключе, поэтическая мысль здесь движется от прошлого к будущему, новозаветная тема света миру («От меня будет свету светло») сменяется огненными видениями заключительных строф. Среди многочисленных поэтических аллюзий наиболее значимы отсылки к Хлебникову, стихи которого Мандельштам заново открыл для себя в годы воронежской ссылки.

«Океан без окна» – воздушный океан, космос; «изветливы» – от слова «извет», т.е. донос, клевета, навет; «лесистые крестики» – вероятно, цели воздушных бомбардировок, отмеченные на карте; «в своей знаменитой могиле»: речь о Могиле Неизвестного солдата – мемориале памяти погибших в Первую мировую войну, открытом в 1921 году в Париже; «воздушная могила», «воздушная яма» – о гибели летчиков; «без руля и крыла» – отсылка к «Демону» Лермонтова («На воздушном океане, без руля и без ветрил…»); «Шевелящимися виноградинами…» – строфа об угрозе атаки с воздуха, взгляд из окопа; «городами украденными» – репрессированным запрещено было жить в больших городах; «ягодами» – намек на Генриха Ягоду, руководившего НКВД в 1934–1936 годах; «золотые созвездий жиры» – звезды уподоблены жиринкам в супе; «Лейпциг» («Битва народов»), «Ватерлоо», «Аравийское месиво, крошево» – наполеоновские сражения; «гений могил» – газ фосген, применявшийся в Первую мировую войну как боевое отравляющее вещество; «Шекспира отец» – отсылка к монологу Гамлета перед черепом Йорика; «ясность ясеневая…» – вероятно, полет красных, т.е. отмирающих, листьев ясеня и явора (клена) как метафора массовых смертей; «тара обаянья» – череп человека; «чуть-чуть красные мчатся в свой дом» – также метафора смерти; имеется в виду красное смещение в цветовом спектре движущихся тел – Мандельштам мог узнать об этом явлении из книги Камиля Фламмариона «Рассказы о бесконечном»; «в ночь с второго на третье…» – реальная дата рождения Мандельштама.

Стихи о неизвестном солдате


Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна – вещество...

До чего эти звезды изветливы!
Все им нужно глядеть – для чего?
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.

Помнит дождь, неприветливый сеятель, –
Безымянная манна его, –
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.

Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.

Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилой
Без руля и крыла совладать.

И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчет,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечет.

Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами –
Растяжимых созвездий шатры,
Золотые созвездий жиры...

Сквозь эфир десятично-означенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число, опрозрачненный
Светлой болью и молью нулей.

И за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлем,
Весть летит светопыльной обновою,
И от битвы вчерашней светло.

Весть летит светопыльной обновою:
– Я не Лейпциг, я не Ватерлоо,
Я не Битва Народов, я новое,
От меня будет свету светло.

Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей,
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.

Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте, –
Доброй ночи! всего им хорошего
От лица земляных крепостей!

Неподкупное небо окопное –
Небо крупных оптовых смертей, –
За тобой, от тебя, целокупное,
Я губами несусь в темноте –

За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил:
Развороченных – пасмурный, оспенный
И приниженный – гений могил.

Хорошо умирает пехота,
И поет хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьем Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.

И дружит с человеком калека –
Им обоим найдется работа,
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка, –
Эй, товарищество, шар земной!

Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска, –
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?

Развивается череп от жизни
Во весь лоб – от виска до виска, –
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится, –
Чаша чаш и отчизна отчизне,
Звездным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья – Шекспира отец...

Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.

Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный –
Эта слава другим не в пример.

И сознанье свое затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем?

Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?

Слышишь, мачеха звездного табора,
Ночь, что будет сейчас и потом?

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором... –
И в кулак зажимая истертый
Год рожденья – с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году – и столетья
Окружают меня огнем.

(1937)

10. «К пустой земле невольно припадая…» – тема воскресения

Это последнее стихотворение воронежского периода. История его рассказана в воспоминаниях Н.Я. Штемпель, воронежской подруги поэта – поводом стала их совместная прогулка по ночному Воронежу. Стихотворение было подарено Наталье Штемпель со словами: «Это любовная лирика… Это лучшее, что я написал». Мандельштам назвал эти стихи своим «завещанием». В женском образе поэту открывается тайна вечного начала: смерть зарождается внутри жизни, укоренена в ней, но она же есть залог воскресения. «Пустая земля» – как в первый день Творения («Земля же была безвидна и пуста» – Книга Бытия, 1:1); «неравномерной сладкою походкой» – Наталья Штемпель хромала.

Во второй части поэт переходит от конкретного эпизода к обобщению, лирический сюжет пересекает черту земной жизни, «точка зрения поэта – из-под земли» (М.Л. Гаспаров). В слове «родные» спрятано имя героини: по латыни natalis означает «родной». «Сопровождать воскресших…» – последовательность евангельских событий как будто нарушена, умерших приветствуют, потому что они уже воскресли, смерть вторична с точки зрения вечности. Финал стихотворения открыт в будущее, что характерно для мандельштамовской лирики последних лет.

                                       

                 * * *

                       I
К пустой земле невольно припадая,
Неравномерной сладкою походкой
Она идет – чуть-чуть опережая
Подругу быструю и юношу-погодка.
Ее влечет стесненная свобода
Одушевляющего недостатка,
И, может статься, ясная догадка
В ее походке хочет задержаться –
О том, что эта вешняя погода
Для нас – праматерь гробового свода,
И это будет вечно начинаться.

                        II
Есть женщины сырой земле родные,
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.
И ласки требовать от них преступно,
И расставаться с ними непосильно.
Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,
А послезавтра только очертанье...
Что было поступь – станет недоступно...
Цветы бессмертны, небо целокупно,
И все, что будет, – только обещанье.

(1937)

Читать по теме:

#Лучшее #Русский поэтический канон
Александр Иванников. Блажен, кто рано обнищал

День рождения ростовского поэта Александра Иванникова (1955–2013) Prosodia отмечает подборкой его стихотворений, иллюстрирующих один из главных приемов поэта – переакцентуацию старых клише.

#Новые стихи #Современная поэзия
Владимир Берязев. Восторг погруженья в зияющий зев

Prosodia публикует новые стихи новосибирского поэта Владимира Берязева — в них всякий раз заново разыгрываются отношения человека со всем миропорядком сразу.