Цитата на случай: "И, видит бог, никто в мои глаза / Не заглянул так мудро и глубоко, / Воистину - до дна души моей". В.Ф. Ходасевич

Почему замолчал Ерёменко – что объясняет его послание Босху?

Одна из секций Сапгировских чтений, которые прошли в РГГУ 19–20 ноября 2021 года, была посвящена поэту Александру Ерёменко. Владимир Козлов выступил на этой конференции с разговором о том, почему поэт замолчал в начале девяностых, попытавшись показать, какой ответ на этот вопрос дает поэзия Ерёменко.

Козлов Владимир

фотография Александра Еременко |  Просодия

Известно, что поэт Александр Ерёменко где-то в первой половине девяностых условно замолчал. Нужно сказать, что не замолчал совсем, скорее кардинально сократил объемы публикуемого, но это воспринималось как молчание. Причем, сложился своеобразный миф о молчании Еременко, о чем писал, например, Игорь Караулов, – мол, пока мы тут суетимся, «король поэтов» молчит, а мог бы и сказать, и, если бы сказал, нам бы мало не показалось, – таково, в общем, содержание мифа.


Из того, что сказано о поэзии Ерёменко, мне важно в сказанном выделить только один, наиболее интересный для меня мотив – это мотив отмеченного Марком Липовецким противоречия между «концепцией поэзии как игры» и «философской лирикой по преимуществу».


Рукотворный образ поэта и поэзии у Ерёменко


Стихи любого поэта содержат в себе определенную концепцию поэзии, понимание места, которое занимает поэзия в мире. Тема поэта и поэзии в русской традиции настолько разрослась, что у Ерёменко она появляется в основном в виде набора высоких стереотипов, которые так или иначе снижаются, гипертрофируются, разрушаются, пародируются, но точно не присваиваются. На этом ироничном, отчасти глумливом жесте, требовавшем маски, держалось очень многое в восприятии поэзии Ерёменко – в конечном счете, статус «короля поэтов», конечно, получил именно созданный поэт-персонаж, который пародировал быт писательского поселка Переделкино.


Это был персонаж, который очевидным образом выламывался из ряда поэтов. Ерёменко пришел в поэзию как принципиальный другой по отношению к самой поэзии – старший во всех смыслах матрос с техническим образованием, изъясняющийся с максимальной категоричностью тона, афористичной и распорядительной внятностью стиха и синтаксиса. То, что он произносил уверенным и взрослым тоном авторитетного человека, в глазах кисейных гуманитариев должно было сходить за плоды жизненного опыта рабочего человека из народа, а оказывалось на практике обнажением «запрограммированного уродства» уже самим строем поэтического языка. 


Авторитет, от которого публика как бы ожидает расстановки по полочкам, авторитетно проповедовал «идиотизм, доведенный до автоматизма» и «автоматизм, доведенный до идиотизма». Язык Ерёменко в поэзии – подобно, например, языку Андрея Платонова в прозе – в существенной степени изображает не только мир, но и своего особенного носителя, придуманного или выношенного автором-творцом. Язык Ерёменко во многом и есть персонаж Ерёменко, потому он сам был таким противником анализа какого-то особенного «мировоззрения» поэта. Язык Ерёменко во многом и есть персонаж Ерёменко, потому он сам был таким противником анализа какого-то особенного «мировоззрения» поэта. Но для сегодняшнего разговора особенно важно услышать другой голос. Иногда в его творчестве за бравадой лирического персонажа можно распознать голос автора-творца. Этот голос позволяет увидеть поэзию в совершенно иной роли.


Иероним Босх как собеседник Ерёменко


Одним из текстов, в которых этот голос слышен, кажется стихотворение «Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил…», посвященное Иерониму Босху (полностью они приводится ниже этой заметки). Исключительность этого послания – а этот жанр представлен в поэзии Ерёменко достаточно обширно – в том, что его адресат находится на такой дистанции – именно это и выражается первыми строками, – что весь арсенал средств, пригодный для современников, здесь перестает работать. И этот повод отбросить арсенал поэтических средств, необходимых в разговоре с современниками. 


Это послание фиксирует важную метафизическую точку – разговор с адресатом начинается как бы до того, как будет разыграна «комедия в лицах», и в этом во многом смысл разговора. Потому что «комедия в лицах» – это уже не разговор, а придуманный заранее спектакль. В этом стихотворении автор-творец очень внятно прочерчивает границу, после пересечения которой, как после попадания в луч прожектора, к «треугольнику» «прилипает» его «теорема», а явление облекается в слово, чтобы быть узнанным «обладателями тел». Все лирическое высказывание в данном случае излагается как бы в виду этой точки вненаходимости, как ее называл Михаил Бахтин. В лирике такое происходит, как правило, в оде.


Но пока отвлечемся на адресата. Очевидно, что Иероним Босх – неслучайно выбранный собеседник в пространстве большого времени. Вообще поэзия Ерёменко в силу цитатности и даже центонности населена культурными и поэтическими деятелями, чьи образы, как правило, сливаются в один – утрированный образ поэта Вообще поэзия Ерёменко в силу цитатности и даже центонности населена культурными и поэтическими деятелями, чьи образы, как правило, сливаются в один – утрированный образ поэта. А вот Босх – собеседник. Это автор, воплощавший темное Средневековье с его представлением о пропитанном грехом мире в момент начала Возрождения с его верой в то, что человек есть мера всех вещей. Очевидно, что первая парадигма, но примененная к советскому миру, Ерёменко гораздо ближе. Как ни воспевал он свободу, но в Возрождении – в том числе постсоветском – он себя не видел. Посвящение Босху буквально звучит так: «Иерониму Босху, изобретателю прожектора». Конечно, это посвящение несет на себе печать странности или чудаковатости, характерной для маски, созданной Ерёменко. Почему «изобретатель прожектора»?. Я не встретил ни одного объяснения этого технократического и чудаковатого определения художника, поэтому предложу свое. Возможно, это отсылка к работе Босха «Вознесение праведников», верхнюю треть которой занимает выполненная на фоне черного неба световая воронка, по которой праведники в сопровождении ангелов летят к свету.


Рискну сказать, что текст Ерёменко, посвященный Босху, настолько же исключителен в творчестве поэта, насколько исключительна и эта работа в творчестве нидерландского мастера гротеска, известного прежде всего изображениями мучений грешников в аду. И «изобретение прожектора» в данном случае может пониматься как путь спасения в контексте ада. Этот контекст, только на позднесоветском материале, мы находим и в поэзии Еременко. В третьей части стихотворения мы видим луну и прожектор на пустыре, функция которого совсем не спасение – он «ограничивает сектор, откуда подан угловой». То есть главное – за пределами освещенного сектора. У Босха, надо сказать, за его пределами – ад и мрак, но, похоже, Ерёменко нет особенного дела до того, что хотел сказать Босх, а этом смысле послание здесь как жанр себя не осуществляет совершенно, Босх в собеседника не превращается, в некоторым смысле чуда не произошло.


Есть и еще один контекст. Стихотворение было опубликовано во втором номере журнала «Урал» за 1989 год. За два года за этого по советскому телевидению начала выходить информационно-аналитическая программа «Прожектор перестройки», которая ассоциировалась со свободой слова нового времени и подъемом социального оптимизма. Вполне возможно, что на него Ерёменко посчитал необходимым откликнуться метафизическим пессимизмом, а точнее – совершенно иным пониманием свободы.


Ода хаосу и невыразимости


Несмотря на заявленный жанр послания, стихи Иерониму Босху ближе жанру оды. В руках Ерёменко этот жанр становится парадоксальным. Вообще-то в основе сюжетики жанра обретение такой точки зрения, с которой мироздание открывает на время свое устройство – и это откровение порождает у наблюдателя тот или иной вариант состояния аффекта. В стихотворении Ерёменко такая точка безусловно есть, но открывается с нее не поражающий воображение порядок, а настолько же поражающий беспорядок, в котором автор-творец, несмотря на очевидность для читателя предстающего перед ним хаоса, упорно видит именно порядок.


Вот божественный знак: прогрессирует ад.

Концентрический холод к тебе подступает кругами.

Я смотрю на тебя – загибается взгляд

и кусает свой собственный хвост. И в затылок стучит сапогами.


По сути, это изображение совершенно герметичного конечного мира, который устроен как жесткая система, очень напоминающая ад. Вариантов изображения такой системы в творчестве Ерёменко много, и в целом тема оды как ключевого жанра этой поэзии нуждалась бы в отдельной проработке. Но здесь в этом стихотворении мы видим, что в мир фирменной для поэта оды хаосу впущена прямая рефлексия автора-творца.


Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой,

этот сложенный вдвое и втрое, на винт теоремы

намотавшийся смысл.


«Винт теоремы» – это пространство выраженности, пространство внутри луча прожектора, к которому у автора нескрываемое презрение. К тому, что всплыло из сферы невыразимого, очень легко найти «надлежащий конфликт», «увешать» это «набором морфем» – «чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной форме, обладатели тел». Даже выражение «обладатели тел» призвано дискредитировать выраженность телом. Подразумевается, что у тел есть «обладатели», о которых мы ничего не знаем. Доказательство «теоремы» тоже возможно только после «всплытия» «треугольника». И теорема только то и может, что намотать на свой «винт» «сложенный вдвое и втрое» смысл – то есть совершить над ним насилие. И слово, таким образом, становится частью этой индустрии насилия. Недаром в финале второй части этого стихотворения, оно само оказывается результатом крайнего насилия.


И в пустых небесах небоскреб только небо скребет,

так же как волкодав никогда не задавит пустынного волка,

и когда в это мясо и рубку (я слово забыл)

попадет твой хребет –

пропоет твоя глотка.


Настоящая поэзия Ерёменко, конечно, в этом образе волка, которому волкодав не страшен. И если мы доводим, безусловно, ключевой для поэзии Ерёменко образ свободы до предела, то мы получаем именно этого волка, которого ничего не заставляет выть на луну. Смысл, который не просто не страдает от невыраженности, более того – он страдает от выраженности, эта выраженность есть результат насилия над смыслом. Мы видим фактически певца невыразимого – это традиция, которая имеет глубокие истоки в русской поэзии. Это традиция, которая в конечном счете дала русской поэзии символизм. Видеть в насквозь концептуальном Ерёменко, сколь бы его не отстраивали от концептуалистов, символистскую традицию, конечно, как минимум непривычно. Но здесь самое время сказать, что самым ярким выражением этой традиции в поэзии Ерёменко стало как раз последующее молчание.


Невозможность другого Ерёменко


То есть крайняя степень обретаемой свободы, идеал которой всегда присутствовал в поэзии Ерёменко, – это молчание в состоянии сложности, не нуждающейся в упрощении через выражение. Можно придумать и другие причины.  Жест, с которым пришел Ерёменко в поэзию, в силу перемен в обществе потерял опору в виде сложноустроенного социального контекста Жест, с которым пришел Ерёменко в поэзию, в силу перемен в обществе потерял опору в виде сложноустроенного социального контекста. Жизнь стала плоской и примитивной – а потому и шокировать призывом «еще примитивнее» было уже невозможно. Образ поэта, созданный Ерёменко и работавший в восьмидесятые, лишился контекста, который делал его «королем». Среда перестала быть чувствительной к поэзии и ее событиям. И оказалось, что для Ерёменко это было очень важно: показателен рассказ Евгения Бунимовича о том, как поэт пришел к нему ночью с намерением сжечь только вышедшую книжку – это фактически было признание в выпадении из современности. Нужно сказать, что далеко не всем поэтам эта связь с современностью нужна и менее всего, пожалуй, поэтам, воспевающим невыразимое. Но этим поэтом Еременко всего лишь мог стать – но не стал.


Безусловно, можно было бы пофантазировать на тему того, каким мог бы быть тот поэт, который только намечался в стихах Иерониму Босху. Но нужно заметить, что у этого поэта был мощный конкурент, который изначально работал на том же поле. «От всего человека вам остается часть / речи. Часть речи вообще. Часть речи». «Север крошит металл, но щадит стекло. / Учит гортань проговорить впусти». Это Бродский середины семидесятых. Прямые пересечения. Новый Ерёменко появился, огляделся – и предпочел уйти в сферу невыразимого, тем более, что это полностью соответствовало его представлениям о том, в какой форме осуществляется свобода.


Александр Ерёменко, текст послания Иерониму Босху


                                                   Иерониму Босху,

                                                   изобретателю прожектора

1

Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил,

что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.

Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах.

Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.

Мы не существовали в неслышной возне хромосом,

в этом солнце большом или в белой большой протоплазме.

Нас еще до сих пор обвиняют в подобном маразме,

в первобытном бульоне карауля с поднятым веслом.

Мы сейчас, как всегда, попытаемся снова свести

траектории тел. Вот условие первого хода:

если высветишь ты близлежащий участок пути,

я тебя назову существительным женского рода.

Я, конечно, найду в этом хламе, летящем в глаза,

надлежащий конфликт, отвечающий заданной схеме.

Так, всплывая со дна, треугольник к своей теореме

прилипает навечно. Тебя надо еще доказать.

Тебя надо увешать каким-то набором морфем

(в ослепительной форме осы заблудившийся морфий),

чтоб узнали тебя, каждый раз в соответственной форме,

обладатели тел. Взгляд вернулся к начальной строфе...

Я смотрю на тебя из настолько далеких... Игра

продолжается. Ход из меня прорастет, как бойница.

Уберите конвой. Мы играем комедию в лицах.

Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.


2

Я сидел на горе, нарисованной там, где гора.

У меня под ногой (когда плюну — на них попаду)

шли толпой бегуны в непролазном и синем аду,

и, как тонкие вши, шевелились на них номера.

У меня за спиной шелестел нарисованный рай,

и по краю его, то трубя, то звеня за версту,

это ангел проплыл или новенький, чистый трамвай,

словно мальчик косой с металлической трубкой во рту.

И пустая рука повернет, как антенну, алтарь,

и внутри побредет сам с собой совместившийся сын,

заблудившийся в мокром и дряблом строенье осин,

как развернутый ветром бумажный хоккейный вратарь.

Кто сейчас расчленит этот сложный язык и простой,

этот сложенный вдвое и втрое, на винт теоремы

намотавшийся смысл. Всей длиной, шириной, высотой

этот встроенный в ум и устроенный ужас системы.

вот болезненный знак: прогрессирует ад.

Концентрический холод к тебе подступает кругами.

Я смотрю на тебя — загибается взгляд,

и кусает свой собственный хвост. И в затылок стучит сапогами.

И в орущем табло застревают последние дни.

И бегущий олень зафиксирован в мерзлом полене.

Выплывая со дна, подо льдом годовое кольцо растолкни —

он сойдется опять. И поставит тебя на колени,

где трехмерный колодец не стоит плевка,

Пифагор по колени в грязи, и секущая плоскость татар.

В этом мире косом существует прямой пистолетный удар,

но однако и он не прямей, чем прямая кишка.

И в пустых небесах небоскреб только небо скребет,

так же как волкодав никогда не задавит пустынного волка,

и когда в это мясо и рубку (я слово забыл)

попадет твой хребет —

пропоет твоя глотка.


3

В кустах раздвинут соловей.

Над ними вертится звезда.

В болоте стиснута вода,

как трансформатор силовой.


Летит луна над головой,

на пустыре горит прожектор

и ограничивает сектор,

откуда подан угловой.

Читать по теме:

#Современная поэзия #Русский поэтический канон
«Мы живем в платоновском идеальном государстве – без поэзии». Интервью с поэтом Вячеславом Куприяновым

Разговор с Вячеславом Куприяновым состоялся в Ростове во время его приезда на Дни современной поэзии на Дону в 2021 году. По его мнению, восприятие верлибра в стране до сих пор во многом уничижительно. Впрочем, место поэзии в обществе таково, что надеяться остается только на жизненные силы «оазисов».

#Переводы
Чарльз Симик. Загвоздка с поэзией

Поэтов терпели, когда они превозносили племенных божков и героев, но все поменялось с появлением лирической поэзии с ее одержимостью личным «я». Prosodia представляет эссе американского поэта Чарльза Симика о парадоксах восприятия поэзии сегодня – в переводе Сергея Батонова.