Героизм наоборот – о книге Михаила Войкина
Дебютный сборник поэта Михаила Войкина «Уходящие сады», вышедший в 2025 году, посвящен памяти детства. Образ негероического, неособенного героя продолжает традицию «лирики без героя», отсылающую к андеграунду.

Михаил Войкин. Уходящие сады: сборник стихотворений. — М.: Стеклограф, 2025. — 148 с.)
Эта книга написана человеком, стоящим на пороге зрелости, представителем поколения миллениалов, в котором поздний приход к читателю изданием нередко обусловлен прагматически. Зумер издает себя чуть ли не в старшем классе средней школы, как Ксения Правикова, а представитель предыдущей формации обрастает журнальными публикациями до тех пор, пока не возникнет естественная необходимость систематизировать, – как у Майки Луневской, к примеру. Ее первая книга вышла только после получения премии «Лицей», когда поэтесса была уже в зените.
Войкин современен (слово «актуален» стало иметь иное значение в наши дни) и претендует на стилистическое новаторство, но вот в его лирическом герое какой-то загадки, особости – нет. Это поселковый шалопай, впрочем, вовсе не злодей или жестокий хулиган, а именно середнячок. Таков, например, персонаж Григория Медведева – мальчик, с которым в школе не хотели сидеть девочки, ребенок из бедной перестроечной семьи. Образ негероического, неособенного героя в данном случае тайно противопоставлен конформному пионеру-всем-ребятам-примеру (на самом деле нет) и продолжает традицию «лирики без героя», отсылая к андеграунду. Как пишет критик Сергей Баталов, примерно три года назад эпоха снова начала взывать к «выпуклому» лирическому герою, и таким образом «неприметный мальчик» миллениалов стал ретро-образом.
Антон любил давить жука,
Игнат губить лягушку.
А Ден бросал в трубу песок
на полу-подохшую кошку.
Но хуже всех всегда был я —
хотел дать в морду, но молчал.
Такой страшнее палача,
теперь еще и ябеда.
Выпускник студии Дмитрия Воденникова, Войкин не чужд иронии, соединенной с нарциссизмом наоборот. Если верить шутке, что самый смиренный монах думает о себе не всех хуже, а всех меньше, лирический герой Войкина, напротив, словно бы рассматривает на свету свою неособенность, тривиальность своей семьи, обыкновенность своих чувств. Хотя некоторые его наблюдения психологически очень верны: например, неродная бабушка больше заботится о его культурном уровне, в то время как родная, как правило, концентрируется на «биологических потребностях». Ведь на самом деле, как писала Елена Севрюгина, мы не знаем, кто ближе читателю – исключительный герой или близкий к условной норме, хотя бы и норме выдуманной. Думается, если вспомнить об аудитории, охваченной советской поэзией всех периодов, все же второе. Перед нами, как в фильме эпохи позднего социализма, события, которые могли произойти практически с каждым, и более того – происходили. Бабушка стареет, а ничего не поделаешь. Любовь не получилась, а для прагматического брака нет мотивации. Даже тот скудный дар, который Создатель отсыпал своему пасынку, и тот не навсегда. Перед нами поэт, едва заставший перестройку, однако мотивы убывающей, как-то мимо прошедшей жизни наследуются, безусловно, оттуда. Бравурный соцреализм смешон, пронзительная маргинальность андеграунда неуместна, а поэзия, похожая на плач, принесенная неопочвенной скорбью 90-х, уже утратила остроту. И осталась негромкая печаль, попытка освоить новое пространство, на котором нет ни державного памятника, ни даже его постамента, а герой не нужен, но можно еще оглядеться и пошутить.
Ты знаешь, молодость прошла
гортанью слов по волнорезу,
Никто тебя их не лишал,
они вернутся в бездну.
Но цель твоя — себе соврать:
Рожденный плыть освоит сушу.
Забыть чешуйное вчера
и не отдать русалку мужу.
В сборнике прослеживаются три чередующиеся сюжетные линии. Это сладкая скорбь о трудном детстве, которое было прекрасно лишь зарею жизни; это настоящее со сложными вопросами «зачем я, зачем поэзия, зачем женщина, зачем Бог»; и это тема небытия, страха перед ним, тупиковости человеческих устремлений. Интересно, что каждая линия облачена в свою стилистику. Воспоминания чаще в традиционной «броне», хотя там присутствует так называемое внутреннее новаторство на уровне образа: «Первая вишня блеклыми пятнами // перезагрузит недавние шрамы. // Вся эта боль перебродит опятами, // перебивая голосом: «Мама!» // В этой стране иначе не вырасти, // детство для памяти ляжет в обломки. // Будет и дальше выращивать в сырости // старенький боженька в старой иконке». Несмотря на то, что смысл послания очевиден, есть вопросы к деталям. Вид летних ягод напоминает мальчику о побоях, которым он подвергся в семье? Или речь о душевном страдании, и это просто сентиментальная метафора? По осени приходят сомнения в любви к ребенку со стороны родной семьи и к искренности насаждаемой в ней веры? Речь о «стокгольмском синдроме», формирующемся в травмированном ребенке, ведь иначе не вырасти? Или в воображении поэта все гипертрофировано, обострено, а семья, как говорится, была как у всех, то есть вполне статистическая? Социальный мотив приглушается в книге, едва пробившись, он сменяется рефлексией, принятием, размышлением. Видимо, здесь распространяется влияние поэтической традиции Воденникова – вглядывание, вслушивание, проживание, но не крик или протест.
Вторая линия, современность, сопряжена с речевым экспериментом, поиском иного языка, формы стиха; через познание речи автор стремится проникнуть в себя, но ничего этой инвентаризацией не решает, лишь констатирует. Познавая Адама и Еву, то есть изгнанных из старого сада, из сомнительного рая детства, взрослых собеседников, – но уже не собеседующих Богу, что очевидно, – поэт приближается к иронии: «То, что хочет женщина, // того хочет Бог», – говорила она. // Помнится, что Бог, однажды, // чуть не утопил все население земли. // Отдал на распятие себя, в качестве сына. // А сегодня Ему хочется в ЦУМ // и новую сумку». Мотив потребления как преобладающий в современной реальности, уже не социальный, идущий из детства, нет, а именно как симптом поколения, воплощен у Войкина в образе женщины. Которая сначала отвергает мужчину, а после уже и сама превращается в ту, которая не вызывает любви; ее интересует исключительно возможность собственного соответствия условной успешности, то есть это не мировая душа, а тело эпохи. Однако в подросшем лирическом герое (и авторе) нет выраженного протеста ни против трудного детства, ни против пластиковой современности. Воплощенной в девушке, предпочитающей лицемерному посещению храма искреннее посещение ЦУМа.
Наверное, это приятие – наиболее симпатичная, нестандартная черта поэзии Войкина. Приятное отличие на фоне текстов с внутренней агрессией, выраженной борьбой с «западным крылом» в социуме. Определенная мирная, тихая нота исследования, но не борьбы с окружающим миром, – черта, располагающая к говорящему. Но в поэзии невольно возникает образ не-героя, человека, движущегося к маргинальности, к социальной черте. Бытие становится первичным для сознания, и появляется бытовая невозможность формирования «тусовщика миллениума», образа поэта-персоны.
Наконец, третья тема книги – это страх перед неизбежным, и чаще всего такие стихотворения совпадают с нашими представлениями о традиции: «Черно громадное пространство, // но неизвестное — черней. // Где словно черная шаманка // танцует смерть и я за ней. // Она берет меня под руки, // ведет и ждет, кем буду я. // Как будто взял ее в подруги, // а я на блюде бытия…». Но в одном из текстов мотив Танатоса раскрыт нестандартно. У Войкина есть интересное стихотворение о девушке, влюбленной, очевидно, в нуарного музыкального исполнителя, любящего лишь свой нарциссический образ, который он и продает жаждущий кумира публике. Поэт характеризует такую фигуру как «штучный товар», и в чем-то это цинично, но верно: эпохе нужен штучный товар, а не тенденция. То есть, какие бы недостатки не имел индивидуалистический образ, но в культуре это явление более охотно покупается. Дитя постмодернизма сказало бы, что «Блок был штучным товаром», и он до сих пор продается, как и все его двойники. А кто помнит соцреалистическое наследие, порождение масскульта? Однако сам факт, что автор задумывается об этом, анализирует, – говорит о его серьезных намерениях, и для него поэзия больше, чем поэзия, – возможно, это вся его «маленькая жизнь».
Если бы меня попросили определить основное свойство поэзии Войкина, я бы сказала – многофункциональность. Она очень разная и по значимости, и по цели. Чаще всего поэтом движет «одна, но пламенная страсть» – нередко гражданская; или это романтический порыв, реже желание выработать свой язык, стать новатором. Здесь случай абсолютно противоположный. Зачем пишет Войкин, рождает то причудливое, то печальное, то экспериментальное стихотворение – мы не сможем сказать однозначно. Порой есть чувство, что он стремится воплотить нечто оригинальное, «сказать свое Слово». Например, в таком стихотворении:
Как понять, что ты существуешь тем,
кем ты себя запомнил, если нет зеркала?
А вот как — нужно срочно бежать
до ближайшего озера,
чтобы напомнить себе о своем существовании.
И лишь рыбная среда поймет тебя —
она приютит и образ твой, и рыбу твою.
А значит и святость.
Но случится беда — выпадет снег,
и ты снова исчезнешь.
Это стихи для красоты, для полушутки, в них есть игра, и если бы они были в рифму, то при некоторых правках получилось бы стихотворение для детей. В то же время, это попытка философии и насмешки над ней же, здесь диапазон от трех мудрецов в одном тазу до народа, накормленного двумя рыбками. Другие стихи имеют целью оплакать прошлое или разобраться в отношениях. Там больше присутствует терапевтическая, нежели эстетическая интенция. Иногда ощущается желание автора выписаться, а порой – поиграть в образ или слово. Поэзия для него повседневна, как хлеб насущный, но это не праздник и не социальный заказ. «Неактуальность» поэзии еще не означает, что она претендует на копилку вечности. Северянин и Бальмонт писали «неактуально». Иногда мы думаем, что поэзия вообще «ни зачем», это и делает ее правомочной. Ведь только то, что ни зачем, свободно и отражает неискаженно.
Читать по теме:
Диалектика страшного, преодолённое время, поэтика утраты: Михеева, Матросов, Песков
В рецензии на три поэтические книги поэт и критик Ирина Кадочникова осмысляет поэтическую метафизику Светланы Михеевой, страшные сюжеты Константина Матросова, эмигрантскую поэзию Дмитрия Пескова.
Читать как с начала, так и с конца – об антологии «Поэзия неотрадиционализма»
В условиях культурного перепроизводства макроскопическое видение литературного процесса оказывается практически недостижимым, уступая место точечным захватам реальности. Тем не менее, существуют попытки создать способ такого видения. Антология «Поэзия неотрадиционализма: три поколения современных поэтов» – как раз одна из таких.