Тонкость слуха, или Голоса Яна Польковского
Prosodia представляет подборку стихотворений современного польского поэта Яна Польковского, чья книга «Голоса» выходит в эти дни в издательстве Baltrus. Это стихи, написанные от имени жертв подавленной демонстрации рабочих 1970 года.
Сборник “Голоса” Яна Польковского удивляет, запоминается, не дает себя забыть. Черная обложка. Имя автора не указано. С первых же строк читатель чувствует себя причастным к какой-то тревожной тайне, и сквозь мглу неясностей пытается отгадать, что спрятано за строчками. Первый услышанный “голос”, спросивший “Кем был я?”, оказывается принадлежащим “Застреленному”, о чем сообщает подпись курсивом (но можно ли ей верить, если она снабжена знаком вопроса?). Глядя на дату смерти Застреленного (тоже под знаком вопроса), кто-то начинает догадываться… Впрочем, если бы не нота автора в самом конце сборника, то не знающие польской истории, возможно, так и остались бы в плену загадки. И такова, кажется, продуманная в тонкостях концепция автора. Ибо туманность и зыбкость выводят читателя из комфорта привычной повседневности, наполненной заботами, встречами, делами, мечтами, грандиозными планами и незначительными (как будто бы) мелочами - в непонятную область где-то на границе жизни и смерти, туда, где уже не действуют прагматичные прямолинейные законы земного человеческого существования и где оказывается беспомощной и бессильной вся наша мнимая уверенность, наша претензия на понимание того мироустройства - где нам суждено рождаться и умирать…
Автор интригует. Его книга сразу же запоминается своей странной завораживающей аурой. Характер выбранных поэтических средств вводит в транс, исподволь влияя на подсознание читателя, в то время как необычная художественная форма по-настоящему обретает уникальность в сочетании с остротой проблематики, лежащей в основе "сюжета".
Восемнадцать стихотворений сборника - это восемнадцать человеческих голосов, восемнадцать пронзительных монологов, принадлежащих живым и мертвым. Ибо этот ускользающий со строчек "сюжет", стоящий за микро-сюжетами всех этих монологов, отсылает к 1970 году, к мятежным событиям на Балтийском побережье Польши, в частности - к расстрелу мирной демонстрации рабочих судоверфи 17 декабря в Гдыни.
То, что порой замалчивается и как бы стирается со страниц истории, иногда все же бывает возвращено человеческой памяти. Память о фактах - для учебников. Особую же ценность имеет память сердца - обретенная эмпатически, пропусканием через себя. И вот этим мы как раз обязаны художникам - тем, кто возвращает покрывшимся пылью фактам из учебника - пульсацию, чувства, мысли, образы, миллионы драгоценных оттенков. Именно взгляд художника может наиболее ярко и впечатляюще передать эмоциональное, человеческое измерение событий, способствуя тому, что это крепко западет в душу, осядет в сердце, оставит след навсегда.
Собственно, как раз это человеческое измерение, далеко выходящее за рамки идеологии и истории, лично мне кажется наиболее значимым. Политическая подоплека здесь принципиально важна, и все же она - лишь повод для того, чтобы все мы еще раз задумались (с выходом в широчайшее пространство философии) о том, что же такое ценность человеческой жизни, что такое любовь и эмпатия, что такое память, что такое смерть…
Автор как будто пытается заглянуть за таинственный покров смерти, с трепетом задается вопросом: а что ТАМ, по ту сторону жизни? Что связывает эти два мира? И насколько то, потустороннее существование обусловлено обстоятельствами "ухода". В "Голосах" убитые остаются в плену своей непрожитой жизни. Находясь словно в полузабытьи, в тумане, понимая или не понимая, где находятся, они в то же время отчетливо помнят детали, мельчайшие подробности своей земной жизни, по-прежнему дорогие образы близких. "Горькая сонность уносит меня и сквозь ее плотную пленку ясно вижу детали". А живые - те самые близкие, оставшиеся жить с неугасимой болью в сердце - в свою очередь тоже словно в тумане, и так же сосредоточены на воспоминаниях. В этом смысле между живыми и мертвыми грань словно бы стерта, и по характеру монологов мы вряд ли можем разделить их на две разные группы.
Не совсем понятно, какие ответы находит для себя сам автор. Загадка жизни и смерти остается неразгаданной. "Многие бы хотели смерть увидев вернуться обратно.
Жить и знать. Понять все о смерти. Знать и бессмертными стать в теле времени полном ветра".
Но как минимум одно ощущение все же сомнения не оставляет. Жизнь - это величайший дар, каким-то чудом данный человеку. И величайшее космическое преступление - злой волей вторгаться в таинство жизни, обрывая ее тонкое плетение, нарушая не нами заведенный порядок…
В данной подборке представлены только шесть первых стихотворений сборника, позволяющие услышать монологи двух расстрелянных, одной и другой матери, отца, сына… А в книге есть еще и невесты, жены, братья…
И все эти ГОЛОСА, звучащие пронзительными соло, в каком-то ином масштабе восприятия сливаются в невероятную полифонию. Поток звуков, проникающих до глубины души, промывает ее, словно тревожные суровые волны холодного северного моря (которые выплескиваются со страниц книги). "Голоса" заставляют проникнуться глубоким состраданием и заплакать внутренними слезами. А затем, испытав катарсис, почувствовать острую любовь - ко всему тому, что мы имеем, к тому, что теряем, к самой жизни, к самой любви. Побуждают снова и снова задумываться над вечными вопросами…
Восприятие «Голосов» изнутри польской культуры
Юзеф Мария Рушар, директор Института литературы (Краков), главный редактор журнала Nowy napis («Новая надпись»), кандидат гуманитарных наук:
«Цикл Яна Польковского «Голоса», в сущности, не имеет аналогов ни в польской, ни даже в мировой литературе. Это не просто томик стихов, но согласованный и тематически цельный сборник — цикл из восемнадцати стихотворений, посвященный жертвам массовой расправы на Балтийском побережье Польши в 1970 году.
Поэтическая техника Польковского, позволяющая войти «в чужую шкуру» и говорить изнутри героев, полнее всего проявилась в сборнике «Голоса», составленном из монологов живых и мертвых жертв декабря 1970 года. Стихи, созданные через сорок лет после расправы, впечатляющим образом передают страдания не столько убитых, сколько членов их семей: матерей, отцов, сестер, братьев, детей, которые остались один на один с остро переживаемым отсутствием близких. Страдания эти не только вездесущие, они — длительные и неотступные, лишенные утешения в череде сменяющихся будней. Время, вопреки поговорке, не лечит.
Для эмпатии поэту было необходимо найти убедительную форму, чтобы она не была лишь приватным опытом поэта, но воплотила бы и нашу причастность. Поэт — черпая из различных традиций европейско-американской литературы, использовал такие модели литературного высказывания, как эпиграмма и драматический монолог, чтобы создать уникальный сплав, делающий возможным проникновенный рассказ о страдании.
Помогая жертвам выразить их боль, поэт воплотил идею солидарности: взял на себя чужое бремя. А в смысле поэтической традиции — он выступил как хор Антигон. «Голоса» — это Антигона, расщепленная на мать, сестру, невесту, жену, брата, отца, сына, то есть людей любящих, отмеченных печатью памяти, боли утраты и обиды, обращенной к миру и даже к самим умершим, а не только к палачам. Обрывочный характер знаний о тех, кто погиб, и о живых, которые чахнут от горя, отражает несовершенство перцепции страдающей души, которая слишком мала, чтобы вместить столько печали. Одно дело — трагедия социальная или политическая, и другое дело — личный крах, мучительная утрата, постоянно о себе напоминающая, каждый раз в иной перспективе».
Справка о Яне Польковском
Ян Польковский – поэт, прозаик, публицист, общественный деятель, родился 10 января 1953 года в Берутове (Нижняя Силезия). В 1972-1978 гг. изучал польскую филологию в Ягеллонском университете, был членом оппозиционного краковского Студенческого комитета солидарности. В 1981 г. основал независимое издательство АВС, был интернирован. После выхода из заключения до 1989 г. действовал в подпольных структурах. В 1983 - 1990 гг. был издателем и главным редактором журнала Arka («Ковчег»), в 1989 - независимого журнала Swiat («Мир»). В свободной Польше издавал и редактировал газету «Краковское время» (1990 - 1996), работал директором администрации польского государственного телевидения, главным редактором кинопортала Общества польских работников кино. Женат, имеет двух сыновей, двух дочерей и четырех внуков.
Награды за творчество: 1983 - Фонда им. Косцельских, 1983 - Подпольной «Солидарности», 2010 - Им. Анджея Киёвского за сборник «Cantus», 2013 - «Орфей» им. К.И. Галчиньского за сборник «Голоса», 2014 - «Identitas» за роман «Следы крови»
Из книги ГОЛОСА
Перевод с польского Татьяны Изотовой
***
Шквал. В холодной рубахе иду вдоль залива.
Кем был я? Песчинкой под лапой крачки
капитаном фрегата в фуражке от дяди Владека
сердцем стремительных ласточек из бумаги в клетку
экспертом по играм в ножик и Велогонке Мира
занозой в сердце моей бедной мамы
потому что вместо костела выбирал я дворовые матчи.
Не пересчитать всех магических воплощений.
Засыпая я чувствовал как у виска вращалась подушка
Земли а в голове разрезали космос стихавшие
звёзды. Жизнь. Шестнадцать огромных лет.
Так легко пролетали что даже дышать забывал я
а когда вдруг очнулся — настал день отчета.
В этот день моя жизнь продолжалась всего один час.
Я проснулся в четыре тридцать в нашей многоэтажке.
А до пяти сорока вершилась судьба.
Я познал человечью подлость желаний
и тайну чистой мудрой свободы.
Бурная дружба с Жеромским закончилась ссорой.
Я скрыл от друзей как звучало во мне
проклятие фразы Норвида Тень зачем уезжаешь…
У Леонардо взял схему легчайших крыльев.
Но далеко не сбежал. Стал невольником
лунатичных прогулок с Доротой дочерью сварщика
Военно-морской верфи и Афродиты Холодных Морей
заточенной в бесформенном платьице из кримплена.
Так стал я отцом но хорошим ли право не знаю
детей не припомню а может боюсь вспоминать
их льняные дерзкие лапки и слова будто кожа мира.
Я учился стареть. А Бог появлялся и исчезал.
Из высоких слов выходил Иисус чтобы я сомневался
и проверял на ощупь. Поездки? До Кракова и за город
на велосипеде сквозь непролазную чащу сладких
обещаний июля.
Я жил в этот раз тормозя осторожно обороты Земли
чтоб чувствовать в сумерках как остывают песчаные тропы времени.
Пуля долго пыталась прорваться сквозь иней и стук колес
сквозь утренние расплющенные огни вперемешку
с маслом грязного солнца
чтоб наконец прострелить мне шею
влетев в окно электрички Труймяста.
Вам придется поверить что все это я пережил за час
ведь я не воскрес
мне все так же шестнадцать.
Если я лгу и меня не встретило то
что должно было встретить
тогда знайте — на самом деле
никогда никакого мира не было вовсе.
Застреленный? (1954—1970?)
***
Ты ведь не сердишься? Верю что нет. Кроме тебя у меня
еще трое было. Слегка удивленный тем что живет Адасек
Юзек ловкий каких в нашем роду еще не бывало и Ася
как молчаливое подтвержденье что добро существует.
Отец наш быстро угас и с тех пор с наступлением тьмы не могу я
мыслей собрать. Работа готовка вечные очереди перешиванье
одежды. От взрослых детям от старших младшим.
Мне казалось что я никогда не усну что я лишь застываю
с утюгом и иглой и наперстком и тестом для макарон.
Будто обломками сердца придавлена. И умереть хотелось
от стыда что живу. От упрямой любви и от страха перед
твоей в беспорядке разбросанной тенью. Мне уже
восемь десятков и самое время простить меня наконец. Это я
своим телом вскормила бесконечную череду беспомощных
дней. Знаю каждый из них убивал тебя снова и снова
сыночек.
Мать? (1928—2009?)
***
Прозрачными руками ты делала мне бутерброды
Вонзала нож вслепую в неподвижное море.
Ты мне делала бутерброды земной шар разрезала
на ровные аккуратные краюшки. Укладывала
часы разлуки в хлебный мешок из брезента.
В серую бумагу заворачивала детские лица.
По щеке меня гладила как будто на войну провожала
как будто дверь была из огня а не из оргалита.
Я входил потом осторожно к электрикам в раздевалку
и разворачивал бумагу чтобы смотреть как ты медленно исчезаешь.
Застреленный? (1948—1970?)
***
Люблю костел переполненный тогда никого не вижу.
Хоть прячусь от Бога смотреть на себя не желаю.
Над Ним я гораздо больше чем над собой горюю.
Я не боюсь смерти если она моя.
Люблю в темноте брести вдоль кромки застывшего моря
из ветра вылавливать воспоминанья
нежить их стопы как нежит песок тихий берег.
И удивляться новым деталям:
как тебя в себе я носила нетерпеливо со злостью
ты же толкал меня больно и в будущее всё рвался.
Молчаливый. Как и сегодня.
Мать? (1931—?)
***
Движение быстрого воздуха от твоего небрежного жеста
дрейфует в моей голове. Течет разлившейся Вислой
впадает в живое море. Вижу теперь одного тебя
и безграничность шепчущих вод. Что же еще мне видеть?
Ты мой сын я всю жизнь болтался на палубах кораблей.
Что же еще я могу увидеть кроме колышущей мир
блестящей волны рыбьей чешуйки смерти льдины
кровоточивого берега. А сейчас мое море
это кухонный стол и меня с корабля смывает как мусор
безбрежная ночь. Жена спит тебя нет
даже в пульсации снега. Так что я отплываю обратно
к едва различимым отсюда огням детства.
Но встречу ль тебя по дороге? И хоть на минутку
на песке мы присядем? И молодеть
будем вместе? Словно буйки на ветру будем биться
о волны ленивого завтра что съёжилось у тебя
на дне?
Отец? (1924—2003?)
***
Дорогой папа я страшно тебя ненавидел
за то что тебя не было а весь остальной мир остался.
Наверно еще потому что донимала бедность.
Нам помогали дядя прихожане соседи.
Когда я подрос собирал бутылки металлолом и ветошь.
Мы ели тюрю клецки картошку
картошку картошку. Я тебя ненавидел
за то что ты был неизвестно где и о нас не пекся.
Когда ненависть остывала я смотрел на маму
которая если не плакала плакала даже сильнее.
И ненависть возвращалась с ней выдержать было легче.
Думал я что ты умер потому что тебе не хотелось
тащить огромную ношу против теченья
огромных слов и чтоб от нее избавиться
ты дал застрелить себя в сердце.
Но может ты не был всего лишь обычным трусом?
Польша. Я о ней говорить не умею.
Я видел ее в закрытых глазах сестренки
и тогда когда мамины плечи сотрясались на крутом
изломе грядущего. В декабре я всё бросил
печатал листовки потом отсидел немного.
Теперь я кровельщик
делаю людям крыши.
И который уж год подряд хотя не особенно часто
хожу к тебе на могилу.
Сын? (1960—?)
Читать по теме:
Виктор Цененко. Понял ли ты своё сердце?
Андрей Ренсков. Всегда хотелось спеть на птичьем
Prosodia публикует стихи калининградского художника, музыканта и поэта Андрея Ренскова. В этих верлибрах ощутима щемящая нота эфемерности самого дорогого.