Необычный язык для необычного Собеседника
Prosodia продолжает проект «Поэзия как молитва» эссе и стихами петербургского поэта Полины Кондратенко. Она пишет о том, что обращение к Богу требует искать необыденный язык – и этот поиск приводит к поэзии.
Но Бог милостив к двоечнику. На новый пост Он ставит его, налагает на грешника новую аскезу. Под силу ли горе-молитвеннику нести вериги стихосложения (особенно силлабо-тонического)? Способность к поэтическому высказыванию видится лирическому герою как дар, возвышающийся над дневной круговертью и екклесиастовой суетой сует [Еккл. 1:2], дар требовательный, «жестококрылая харизма», с которой неподготовленному человеку непросто справиться. Следуют горькие признания: «измаявшись, себя не выношу», «жалею, что когда-то стал крылатым».
Когда утихает ропот, начинается исповедь. Упоминание покаяния как такового, духовной весны («давно готовы, не туги бутоны метанойи») соседствует с прямыми обращениями к Адресату в дерзновенной надежде на то, что обращения будут услышаны. Порыв лирического героя — «Прости, не простуди путей моих, о Боже» — перекликается со вторым стихом 37 Псалма Давида: «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажиши мене» [Пс. 37:2].
Вместе с тем в своих обращениях лирический герой доходит до простого и страшного осознания: обычного языка не хватает для обращения к Адресату: «Мне жалобы свои не описать — / мыслителям речистым не чета я». Не потому ли в текстах-обращениях к Богу не обойтись без остранения? Без притчевых императивов («Пока дрожит зрачок, держись страстны́х, не страстных: / апрель при дверех, верить надо так, / чтоб сердце сок дало»), метафор и сравнений, которые только допускают опору на тварную, окружающую нас действительность, но неотступно напоминают нам о том, что за пределами этого мира всё иное (см., например, обилие средств сравнения в тексте Откровения — «И услышал я голос с неба, как шум от множества вод и как звук сильного грома; и услышал голос как бы гуслистов, играющих на гуслях своих» [Откр. 14:2]). Язык поэтического высказывания, живущий по особым законам, видится «необычным», «странным» и потому верным способом подключиться к необычному же Собеседнику. Как молитва ломает законы зримой реальности, так и поэзия ломает автоматизм мышления и готовит прорыв для построения вертикали, для выхода на связь с «полночным, молчаливым» Адресатом.
Поезд везёт двоечника дальше, и грядущая весна вместе с весной духовной вселяют надежду на то, что обращения лирического героя будут в итоге услышаны. Что и «пахота тетрадная» увидит новые всходы, и сердце даст сок, «как только теплотрассы / опрелая проступит нагота». Что дыхание, экзистенциальный сквозняк, который, на первый взгляд, только студит межреберье, окажется духом — тем самым Духом, что «носился над водою» [Быт. 1:2] и поныне возносится над житейским морем, захлестнувшим сердце, возвращая мир от «глагола дневных витий и ареопагитов» к Слову. Тому Слову, что рассеивает впечатление мнимой случайности всего сказуемого и происходящего, просвещает печатные строки и жизненные обстоятельства новой осмысленностью. Слову, свет которого «во тьме светит, и тьма не объяла его» [Ин. 1:5].
* * *
Прости, не простуди путей моих, о Боже:
себя перестрадав, срываю строгий пост,
трясусь по поездам, похожая с похожим.
Игристым угостят. Попутчик скажет тост
за стол, за текст, за труд, то бурный, то понурый,
за то, над чем мрачнели не такие лбы.
Пропишутся в окно ветров аппликатуры,
по чёткам рёбер перебор — мои псалмы,
моя бессильно-бессловесная молитва,
которую творю дыханием одним,
сложив крыло души и выбившись из ритма,
вокзальный глупый голубь, горе-пилигрим.
* * *
Жужжи, жестококрылая харизма!
Измаявшись, себя не выношу,
ношусь — тяжёлый жук. Зелёный шум,
брожение июньского туризма
сопровождает мой тревожный лёт,
китайскими премудростями свищет,
а в небе туч резвится тусовище
и светится ночами напролёт
то розовым, то бледно-виноватым.
Не спится им, не дремлется и мне.
Жужжу — в жестококрылой трескотне
жалею, что когда-то стал крылатым.
Мне жалобы свои не описать —
мыслителям речистым не чета я,
ни строчки не черкну — но всё читает
полночный молчаливый Адресат.
* * *
Кормилец, смилуйся, потщись,
подай небесной манны!
Оголодал Твой бунтовщик
запазушный, карманный.
Оголодал и охладел,
потерянный и голый,
лежит на баррикаде тел,
придавленных глаголом
оракулов, дневных витий
и ареопагитов.
Лежит и больше не летит
на крыльях перебитых.
Кричит: «Кормилец, помоги!»
А в сердце — «Что со мною?» —
давно готовы, не туги
бутоны метанойи.
* * *
Не нависай луной ни над одной из судеб,
обещанных тебе в ночных тенях.
Не плачь, что весело тебе уже не будет,
ведь, может быть, не будет и тебя,
уснёшь и не взойдёшь над пахотой тетрадной,
познаешь до предела день седьмой.
Ослепший кратер глаз, двукратно безотрадный,
смотреть привыкнет только по прямой.
Пока дрожит зрачок, держись страстны́х, не страстных:
апрель при дверех, верить надо так,
чтоб сердце сок дало, как только теплотрассы
опрелая проступит нагота.
Читать по теме:
Аркадий Драгомощенко: портрет поэта в моменте
12 сентября 2012 года ушел из жизни Аркадия Драгомощенко. Его поэзия сегодня прочно встроена в актуальную, как ее принято называть, повестку. Чтобы пояснить смысл поэтики Драгомощенко в координатах того времени, когда она формировалась, Prosodia побеседовала с поэтом и филологом Сергеем Завьяловым – коллегой, поклонником и оппонентом нашего героя, в 2015–2016 годах членом жюри премии Драгомощенко. Впервые материал был опубликован в феврале 2021 года.
Сырыми несловами
Книга Кати Капович «Другое» ставит перед нами вечный вопрос о «художественной правде», побуждая к рефлексии о естественности поэтической речи, о роли живой разговорности в языке и о прозе как источнике, которым подпитывается поэтический голос. Prosodia публикует новое эссе о книге десятилетия в рамках опен-колла «Десятилетие русской поэзии: 2014-2024».