Невыносимая бродскость бытия

Поэт из Воронежа Екатерина Стрельникова – ко дню смерти Иосифа Бродского о том, что его стихи объясняют о природе поэзии и чем вооружают для того, чтобы пережить зиму.

Стрельникова Екатерина

Невыносимая бродскость бытия

Так получилось, что сегодня я с каким-то совершенным удивлением обнаружила, что на момент смерти Бродского я уже жила на свете. Почему-то этот факт меня поразил намного больше многого, что регулярно заставляет убеждаться в своей тотальной жизненной неискушённости. Получается, что эпоха Бродского – это ну почти то же, что моя собственная, пусть и на момент января (!) 1996 года, естественно, не осознаваемая никаким образом. 

Странность (нет) удивления от этого пересечения особенно ощутима ещё и потому, что в любимых мной его вещах так частотны слова «зима» и «эпоха».

Собственно, зима и эпоха – то, что постоянно и именно сейчас находится рядом с нами, пусть и не проговорённое полноценно. И как-то так выходит, что поэтика Бродского, всегда воспринимаемая лично мной именно как срез конца прекрасной эпохи, на самом деле, говорит за меня сегодня – там, где всё чаще говорить я не могу, и формирует угол моего зрения, объясняя то, что часто объяснить я либо не в силах, либо не вправе.

Я сейчас рассуждаю скорее как поэт, а не как литературовед, поскольку невыносимая бродскость бытия мерцает именно на уровне ощущаемого и не нуждающегося в крупиночном анализе, а потому более важного для художественного, а не научного разговора, для уровня поэтической неясности, смутности поэтического сознания, (не)логику которых я давно пытаюсь для себя если не объяснить, то нащупать. 

Мироощущенческая чуждость, которой пропитаны строки поэта, – выражение экзистенциальной и онтологической чуждости тому, что существует вокруг словно в ином измерении, иной плоскости творческого зрения. Когда поэта настигает хаос поэтического чувствования, нуждающийся в словесном упорядочивании (и требующий этого!), действительно, остальное – при сохраняющейся «существовательности» – приобретает «размытость»:

Приблизив его к лицу,
я вижу его пыльцу
отчётливей, чем огонь,
чем собственную ладонь. (И. Бродский, «Зимним вечером на сеновале»)

Этот хаос поэтического очень настойчив в желании обрести воплощение – не потому ли, что он каким-то почти чудесным образом «от смерти себя сберёг» и, что важно, «выжил» – а еще более важно, что он «зазимовал», сохранил себя там, где пурга, метель жизни убивает прочее. Зима – хаос иного рода, видимый, вещественный, умеющий убивать хотя бы потому, что соприкасается со всеми людьми без исключения. Хаос поэтического инаков, невидим, и является «среди вечерней мглы» к тому лишь, у кого «пальцы… теплы, / как июльские дни». Тогда он (хаос, или она – поэзия) может глядеть (обрести зрение), поскольку сам оказался «увиденным» – и в момент этого чудесного «рождения» и спасения от смерти сразу – самим фактом своего «воплощения» – на скорую смерть, которая теперь качественно и единственно возможна, себя как раз-таки обрекает.
 
Угол зрения поэта аналогичен взгляду поэтически-невыразимого, которое так хочет обрести своё тело, став словом. И взгляд этот не тот же, благодаря которому «обыватель» смотрит «сквозь очки в оловянной оправе» («Конец прекрасной эпохи») и фактически не видит смерть. «Обыватель» не замечает собственную нецелостность (слепоту) – не умеет, и факт его условной «зоркости» на поверку менее значим, чем вдруг осознанная слепота, от которой можно перейти либо к прозрению, либо к признанию неясности видимого сейчас, прежде и завтра.

Признать заведомую неясность видимого мне кажется принципиальным для поэтического намерения, если оно хочет быть честным. Моменты «ясности» – лишь мгновения соприкосновения с хаосом, иллюзия его доступности, но ведь он, как и бродский мотылёк, родившись и воплотившись, естествен в грядущем умирании, оставаясь «вещью в себе», непостижимой экзистенцией, агностическим напоминанием о пределах, взгляд за которые возможен, но исконно неполон. 

Вместе с тем доступность такого мгновения рождения-воплощения-умирания делает возможным само существование в зимнем пространстве, синонимичном смертельному, обречённому, холодному, завихренному. 

Не убегание ли от любого рода аннигиляции – знаменитый призыв «не выходить из комнаты», на поверку родственный и поэтике Серебряного века, представители которого тоже пытались удержаться «на плаву» шторма мировой истории:

Когда кипит морская гладь —
Корабль в плачевном состоянье. (С. Есенин, «Письмо к женщине»)

Тем более, если факт обретения мимолётной поэтической «зоркости» и сиюсекундной «ясности» от «подвижности» субъекта не зависит, даже напротив – только сидящему неподвижно будет видимо, как 

…в плавный, вращательный танец
Вся комната мерно идёт,
И кто-то тяжелую лиру
Мне в руки сквозь ветер даёт. (Вл. Ходасевич, «Баллада»)

Замереть, смотреть, сберегать себя от зимы, быть принципиальным агностиком – признаки и эпохи, нам современной и на нас обрушившейся, и самого феномена поэтического мирочувствования, которое живо лишь тогда, когда не всё ясно – и ты в этом совершенно спокойно признаешься, равно как в конечности и своего слова, и своей мысли, и своего чувства, в их изменчивости, равнооткрытости себе и равнозащищённости от посторонних.

А раз ты онтологически мгновенен, непостоянен, и каждый раз – иной в зависимости и от комнаты, в которой ты находишься, и от мотылька, дотронувшегося до твоей щеки, то ты вечно чужд – и прежде всего самому себе.

Сосуществование «ты» обыденного и «ты» поэтического мне кажется очень сложным, но довольно возможным потому, что идёт оно параллельно, будто существуя в разных пространствах, декартовых плоскостях, соотносимых весьма условно. 

Их объединяет как раз творческая «пронзающая» мысль, дающая третью ось и делающая возможным увидеть «конец перспективы» – действительно, конец, потому что превращается она в лезвие, линию, иглу, точку, вспышку, квазар.

Чуждость сущему – я думаю, ощущение, знакомое любому, кто параллельно бытовому существованию как-то живёт ещё и в той, другой, «творческой» системе координат, а граница между тонка и преодолима, но вместе с тем сопряжена с бесконечной повторяемостью умираний-рождений. Поэтому ты одновременно – «не жилец этих мест [никаких мест!], не мертвец, а какой-то посредник», «тёплый» (при всей мертвенности) проводник в холодном зимнем пространстве. Это больно и полусущностно, вряд ли нормально, вряд ли нужно тем, кто находится около, потому что рядом с ними – только часть тебя, и, к сожалению, не та, которая страдает от чуждости. 

Единственно возможный выход – рано или поздно принять своё нахождение «за безмолвной толпой магазинов», безразличной к иррацио твоих «утрат», поскольку она их просто не видит, и вряд ли можно упрекать её за это. 

Смирение с вечной чуждостью означает лишь то, что «остается одно: по земле проходить бестревожно» (курсив мой), ведь ничего не поделаешь с тем, что никогда тебе «никого не узнать», и тем, что в возводимых домах (читай: обителях) тебе нет места – только постоянно идти «возле новых домов в одиночку». Тогда и зима оказывается пространством, в котором неопределённость твоего существования оказывается наиболее органичной – поэтому и правда, хотя и парадоксально, – и «слава Богу, зима», единственная константа, с которой можно себя соизмерить, и «слава Богу, что я на земле без отчизны остался». 

«Зоркость этих времен — это зоркость к вещам тупика», а слепота эпохи оказывается созвучна слепоте самого поэта, который забыл чувство, с которым «глядит на себя» в зеркало, поскольку не видит себя в нём, не чувствует, в какую часть себя он должен посмотреть, чтобы её увидеть. Он существует словно вне контекста, вне дискурса любого рода, он неясен, неясно, что делать ему, и бежать-то ему некуда («то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом»), и любой даже предполагаемый путь заведомо зыбок («не оставит на рельсах следа / колесо паровоза»). 

А если тебе всё заведомо ясно – всё ли в порядке с тобой?

А когда «искусство поэзии» требует слов, единственно возможное для него действие – дать слову прилететь на тёплый сеновал, спастись, сохраниться. Пускай умереть через секунду после написания, но хотя бы родиться. Для этого нужно быть в состоянии неподвижности – хотя бы в одной из плоскостей своей жизни. Вихревая зима означает покой и сновидения – важные, чтобы не остановилось сердце.

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Пристальное прочтение #Русский поэтический канон
Бродский и Коржавин: заменить собою мир

Предлогом для сопоставления стихотворений Иосифа Бродского и Наума Коржавина, двух весьма далеких друг от друга поэтов, стала внезапно совпавшая строчка «заменить весь мир». Совпав словесно, авторы оттолкнулись от общей мысли и разлетелись в противоположные стороны.

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.