В тени друга: Олег Дозморов
«Тень друга» – необычная книга. В новой книге Олега Дозморова собраны стихи почти за тридцать лет, с 1996 по 2025 год. В ней есть сквозной образ, в котором легко угадывается – а чаще прямо называется – фигура Бориса Рыжего – легендарного екатеринбургского поэта, трагически ушедшего из жизни в мае 2001 года. Prosodia публикует эссе, вышедшее в финал конкурса «Пристальное прочтение поэзии 2025».

Олег Дозморов – филолог, выпускник Уральского университета, познакомился с Борисом Рыжим, по своему собственному признанию, в сентябре 1996 года. «Мы познакомились в сентябре 1996 года в гостях у Алексея Кузина, екатеринбургского литератора и барда… Мы как-то сразу обособились и часа через полтора ушли на квартиру родителей Бориса (это недалеко) за книгами и проговорили там до поздней ночи… Мы стали видеться несколько раз в неделю» («Вспоминая Бориса Рыжего», Урал, 2011, №5). Следовательно, взаимное духовное родство было почувствовано моментально, а знакомство сразу же переросло в крепкую дружбу. Вообще, порой возникает искушение предположить, что центральное событие в жизни Дозморова-поэта произошло именно тогда, и ему с тех пор, а особенно, конечно, с мая 2001 года, так и суждено было оказаться «в тени друга», снискавшего громкую посмертную славу. В каком-то смысле это досадно, потому что Дозморов – тонкий, своеобразный поэт – заслуживает много большего, чем остаться в энциклопедии лишь в качестве близкого приятеля известного поэта Рыжего.
Человек и поэт Борис Рыжий уже давно превратился в миф – вещь неизбежная для всякой личности, которая воплощает собой крупное культурное явление. Мифологизация проявляет себя по-разному. Так, в Екатеринбурге к 50-летию поэта был запущен специальный «рыжий» трамвай, следующий маршрутом на воспетый и опять же мифологизированный Рыжим окраинно-промышленный район Вторчермет. Поэт и издатель Александр Переверзин, выпустивший в свет книгу Дозморова, подчеркивая, что автор «Тени друга» создал не просто мемориальную книгу, настаивает: «Здесь нет канонизации – есть боль, ирония и катастрофа. Это стихи-экзорцизм: они изгоняют мифы, оставляя читателю человека». Насчет изгнания мифов: это и так, и не так. Если понимать под мифологизацией схематизацию, упрощение и профанизацию образа, то это верно. Другое дело, если понимать миф в лосевском смысле (имеется в виду философ Алексей Лосев, а не поэт Лев Лосев), как чудо и некую последнюю реальность. В этом смысле, и Дозморов, конечно, творит свой миф о Рыжем. В одном с Переверзиным нельзя не согласиться – «Дозморов, переживший друга на десятилетия, не берет на себя роль хранителя его наследия, а пишет стихи. И его друг продолжает жить в них».
В этой небольшой книге, писавшейся двадцатилетие, всего помещено 96 стихотворений. Они разделены на два примерно равных по объему раздела: «Облак» (здесь стихи «российского» периода Дозморова, до 2010 года) и «Тайный знак» (его «британский» период). В первом разделе 43 стихотворения, во втором – 53. И только три стихотворения посвящены Борису Рыжему еще при жизни адресата.
Название книги сразу же пробуждает интертекстуальное эхо: постоянные переклички с традицией – это то, что всегда отличало как поэзию Дозморова – филолога по образованию, так и поэзию Рыжего, несмотря на его горно-инженерную специальность по вузовскому диплому. Потому, говоря о «тени друга», автор, возможно, подразумевает не только недавно ушедшего собрата, но и «провиденциальных собеседников» из прошлого. Таких как Константин Батюшков, например.
«Тень друга» (1814) – так называется знаменитая элегия Батюшкова, посвященная памяти Ивана Петина, полковника лейб-гвардии Егерского полка, человека, по мнению современников выдающегося, но теперь совершенно забытого. Друг Батюшкова, между прочим, был еще и стихотворцем, которого, однако, можно, скорее, характеризовать как поэта-дилетанта, поэта-любителя. В 1800-е годы Петин публиковал стихи и басни в некоторых русских периодических изданиях. В 1813 году 25-летний Петин погиб в «Битве народов» под Лейпцигом, но это печальное событие вызвало мощный лирический подъем у Батюшкова:
И я летел к нему… Но горний дух исчез
В бездонной синеве безоблачных небес,
Как дым, как метеор, как призрак полуночи,
Исчез, – и сон покинул очи.
В таком же естественно-элегическом духе, с поправкой на двухсотлетнюю дистанцию, выдержана «Тень друга» Дозморова. Ей, чтобы эта отсылка к одному из блестящих предшественников Пушкина была сразу понятна, предпосланы два эпиграфа. Первый – только что цитированный Батюшков: «Как дым, как метеор, как призрак полуночи…». Второй – из «Элегий» римского поэта Проперция: «Letum non omnia finit» («Со смертью не всё заканчивается…»), а на самом деле тоже из Батюшкова, потому что эта строчка Проперция составляет часть эпиграфа к самой батюшковской элегии. Между Батюшковым и Дозморовым, правда, есть одна разница. Современный поэт обращается не просто к другу, а к отошедшему в вечность поэту, уже претендующему на роль классика. Здесь вновь нельзя не согласиться с А. Переверзиным, который предполагает, что «возможно, именно лирика, а не причесанные мемуары – единственный способ сохранить живую память о поэте». Сохранение живой памяти – то, что может спасти от дурной мифологизации, профанизации, коммерциализации образа поэта, от пресловутого «хрестоматийного глянца», наконец.
В 2010 году Олег Дозморов покинул Россию и отправился на туманный Альбион, чей «туманный берег», наоборот, покидал автор-герой Батюшкова в стихах на смерть Петина. Незадолго до этого «дым, метеор, призрак полуночи» проник в его стихотворение, завершающее первый раздел – «Облак» – нынешней книги:
Заметили, да. Далече он улетел.
Где ликует теперь его смутный облик?
Легкий, как дым, отлетел за невозвратный предел,
да простит мне Ожегов это слово, облак.
«Облак» – не столько грамматическая неправильность, сколько архаизм, так несправедливо в свое время высмеянный поэтом-пародистом Александром Ивановым. А между тем именно такое словоупотребление – «облак», не «облако» – многократно встречается у русских поэтов, в особенности, конечно, XVIII – первой половины XIX веков. Его можно найти еще у Ломоносова в «Оде на взятие Хотина» (1739) – «Над войском облак вдруг развился…». Так что «облак» – не только символ летучести, преходящести и призрачности человеческого существования, вне зависимости от того, поэт ты или нет, но и некий маркер, указывающий на традицию и преемственность внутри этой поэтической традиции.
Открывается раздел «Облак» вместе со всей книгой стихотворением 1996 года (поэты не так давно познакомились) с непосредственным посвящением (редкий случай) «Борису Рыжему, с любовью». Стихотворение называется «Аполлон» и, к слову, являет собой яркий пример мифологизации. Дозморов словно подыгрывает Рыжему, выстраивавшему в своих стихах собственный образ «гуляки праздного», слоняющегося по «паркам туманным» и заводским общежитиям:
Здесь, где трава изукрасила склон,
вывив полоски,
с водкой, гитарой гулял Аполлон,
но не Полонский.
Аполлон – это поэт XIX века Аполлон Григорьев, один из любимых Рыжим, личность яркая и трагическая. Он считается одним из идеологов русского почвенничества, каковые взгляды у него, вероятно, сформировались от явного предпочтения русского безалаберного разгула расчисленному, скучному и потому отвратительному европейскому порядку. В жизни Григорьев был человеком много и буйственно пьющим и склонным к эпатажу. У Рыжего есть стихи, которые так и называются – «Стихотворение Аполлона Григорьева». Они начинаются симптоматично:
После многодневного запоя
синими глазами мудака
погляди на небо голубое,
тормознув у винного ларька.
Между тем Олег Дозморов свидетельствовал в 2011 году: «Реальный Борис был домоседом. Большую часть времени он читал и писал. Вытащить его из дома было очень трудно, если на то не было особых обстоятельств».
Пока же они по-молодому резвились, именуя друг друга «поручиками», и в повседневности, и в стихах: «Шурует дождь. / Вокруг ни огонька. / Поручик Дозморов, держитесь!». Но очень скоро шутки кончились, и для одного из «поручиков» настало время переживания острого чувства невозвратимой потери. Оно совершенно безыскусно и просто дано, например, здесь:
Ни обещанья, ни ответа,
ни близкой встречи, ничего.
Как в дырке, в космосе планета
без человека одного.
Я это всё в слезах приемлю:
увы, отмучилась гроза,
и на пустеющую землю
глядят пустые небеса.
Острое чувство свежей потери не отпускает и дальше в таких стихотворениях, как «Один свалился из окна…», где обыгрывается полушутка-полумистификация с премией «Мрамор», придуманной поэтом Романом Тягуновым, погибшим при странных обстоятельствах накануне нового 2001 года. Обыгрывается и оборачивается жутковатой реальностью: «…вместе с расширеньем рамок / поэзии я превращаюсь в лед / и мрамор». Или в довольно странном стихотворении «Ты дал мне тему. Что мне делать с ней…», полностью построенном на аллюзиях с мандельштамовским «Дано мне тело. Что мне делать с ним…». Только если 18-летний будущий классик еще полагает, что «В темнице мира я не одинок», то 28-летний свердловчанин этих иллюзий уже лишен: «Я сам себе и друг, и господин, / пожизненно, единственно один». Элегические чувства одиночества и утраты находим еще в одном стихотворении 2002 года «Цветы, убитые морозом…»:
Мой сад замерз. Опали розы
и растеряли лепестки
еще до основной угрозы.
еще до ключевой тоски.
«Ключевая тоска» (потеря друга?) заставляет вновь вспомнить погибшего собрата и застолбить ему место среди русской классики: «Сады у Анненского глохнут, / и облетает Борькин сад, / и астры бунинские мокнут».
В 2004 году Олег Дозморов покинул Екатеринбург. Между тем в этом городе осталась не одна родная могила. И самое главное – осталась поэтическая молодость вместе с постоянно возникающей дружеской тенью (тенями даже). Екатеринбург, вообще Урал – это как бы еще один герой (во всяком случае, регулярно появляющийся фон) новой книги автора «Уральского акцента» (название предыдущего сборника Дозморова). И нельзя сказать, чтобы это был положительный герой, или чтобы фон этот был бы благоприятным. Как в стихотворении, посвященном Елене Тиновской – екатеринбургской поэтессе, еще в 2002 году уехавшей с Урала в Германию:
В предотъездной тоске сверхпромышленный город
озираю стою,
но его абсолютный лирический холод,
Лена, не воспою.
Однако лирический герой Дозморова, противореча собственному утверждению («не воспою»), тут же начинает воспевать «даже эти кварталы, аллеи, вокзалы, даже мини-метро» (екатеринбургский метрополитен имеет одну-единственную «ветку», на которой разместилось девять станций). Герой чистосердечно признается в любви к городским барам и ресторанам, сообщает о несбывшемся желании посетить тогда еще не запрещенное казино и намеревается поместить «сверхпромышленный город» в «каталог прапамяти». Ключевая строфа в стихотворении четвертая, предпоследняя:
Где похож на талантливого и живого
был, потом непохож,
а затем вновь похож, но убого, убого.
Но не ворон, не нож.
Вот и причина отъезда. Поэт был похож на «живого» в пору своей молодости, на пару с «поручиком» Рыжим, но в 2001-м всё это закончилось. Спустя три года лирический герой вновь почувствовал, что «похож на талантливого», но уже иначе, нежели прежде – «убого». Прошлого не вернуть – «Негасимый рассвет ноль седьмого ноль пятого / на века наступил». Слишком драматизировать, впрочем, тоже не стоит, времена не те. Уральский город вовсе «не ворон, не нож». Не столица Черноземья 1930-х. Филолог вновь просыпается в авторе (собственно, он никогда и не засыпал), и он не может удержаться от переклички с классиками. Теперь снова Мандельштам:
Пусти меня, отдай меня, Воронеж:
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня или вернешь, –
Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…
Да, «не ворон, не нож». Или, как писал Борис Рыжий – «В Свердловске тоже можно жить, / гулять с женой в Зеленой роще». Есть здесь, кажется, даже нечто идиллическое, например, «ресторанчик, там морсы и чай хороши». Герой этого стихотворения – «Все-таки нет. Удивительно выстроен мир…» (2005) заходит в ресторанчик вместе с московским литературным приятелем: «Мы заходили туда с литератором Л. Костюковым. / Город понравился Лёне». Понравился так, что спутник нашего поэта спрашивает, будто с надеждой и словно повторяя Рыжего: «Ведь можно, скажи, здесь жить?». Но автор-герой не склонен к ностальгии (он совсем недавно оставил Екатеринбург) и сантиментам: «Не знаю, я вырос больным и суровым».
Вообще, складывается впечатление, что у Дозморова после отъезда формируются с Екатеринбургом своеобразные отношения «притяжения-отталкивания». Родной город продолжает притягивать, но в то же самое время вернуться сюда насовсем немыслимо – страница перевернута. Что-то в этом есть неожиданно-шпаликовское:
По несчастью или к счастью,
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места.
Даже если пепелище
Выглядит вполне,
Не найти того, что ищем
Ни тебе, ни мне.
Шпаликова в свое время затянуло «болото» семидесятых, но ему и уезжать-то было некуда. Дозморов уехал со своим «уральским акцентом», со своей «екатеринбургской нотой», которую сам же довольно беспощадно спародировал в белом стихе 2006 года «Метафоры нет лучшей, чем сравнить…». Стихам предпослан несколько загадочный эпиграф из Рыжего: «…проблема слива…». О чем здесь идет речь? Может быть, о сантехнических проблемах? Нет, это из озорного практически юношеского стихотворения дозморовского друга 1996 года:
Проблема слива,
когда напьюсь,
есть минус пива.
Зато и плюс –
оно как море,
а я эстет.
Забудем горе,
а счастье – нет.
…………………
что нам напиться
мешает в хлам
и повалиться
к любым ногам?
Через десять лет в стихах Дозморова вместо пьяного веселого озорства господствует несколько философски окрашенная меланхолия. Простой природный позыв наталкивает героя-автора на общие рассуждения о соотношении и взаимосвязи природы и культуры: «Метафоры нет лучшей, чем сравнить / природу и культуру, уподобить / одно другому…». Тут-то и возникает «проблема слива».
С природой не поспоришь, я искал
укромный уголок и вдруг увидел
дом, особняк, забытую усадьбу,
приют бомжей, удобривших тут почву.
Окурки, мусор, пол сожженный, мел –
что лучше может быть, когда прижало…
С точки зрения коммунальных удобств родной город, откровенно говоря, не впечатляет, потому что «в плане туалетов / (смотри-ка ты, оксюморон какой!) / собой являет полную пустыню / или сплошной публичный туалет». (Надо сказать, что за двадцать лет положение в этом смысле не слишком изменилось). И в этом свете особую бессмысленность приобретает борьба за звание третьей российской «столицы», ведь само стремление к третьеразрядной «столичности», как мельком замечает автор-герой, пробираясь в «заброшке» среди окурков и мусора, «уже есть признак / провинциальности глубокой». Но вот, наконец, свершилось, природная нужда была удовлетворена, и стихотворение завершается уже несколько отрешенным резюме: «Долгое журчанье, / звук в барском доме том опустошённом – / есть нота екатеринбургская». Не надо, впрочем, думать, что Дозморов так только отстраненно издевается над покинутым родным городом. Город остается родным и любимым, о чем автор сам и проговаривается в этом непривычно длинном для него (41 строка) тексте: «город, / в котором я родился и люблю / который».
Тема природы и культуры, появившаяся в «белых стихах» 2006 года в несколько сниженном, полупародийном ключе, фигурирует у Дозморова еще в одном чрезвычайно типичном для него стихотворении 2005 года, тоже включенном в «Тень друга». Его уместно привести целиком:
Оторопев, завидовать смертельно
самоорганизации дождя.
Из этих, набухающих раздельно,
Родится скоро общее дитя.
Есть абсолютность некая в природе,
Есть сумма черт, конкретность, прямизна
в любом произведенном ей уроде,
в любой сосне есть дерево, сосна.
Нет относительности, а одно баранье
В предмете каждом равенство себе.
А тут банальность, лень, самокопанье,
Марш похоронный, жалобы судьбе.
В двенадцатистишии десять строк посвящены всяческому восхвалению природного начала, иногда, правда, выглядящему довольно сомнительно – «в любом уроде», «баранье равенство». Но общий лейтмотив очевиден и понятен – поэт «оторопел» от «самоорганизации дождя», он поражен той логикой разумного самоустроения, на которой зиждется природа. Тут уже не Шпаликов, тут, пожалуй, Заболоцкий. «В любой сосне есть дерево, сосна» – в любом природном объекте при их кажущемся разнообразии «зашиты» некие общие родовые черты, позволяющие этому природному объекту существовать в полной уверенности в оправданности и необходимости своего существования – в «конкретности» и «прямизне». А человек, взрастивший вокруг себя «вторую природу» – культуру, уверен ли он в собственной оправданности и необходимости? Нет, удел его печален до обыкновенности. «Труды и дни» его таковы, что заканчиваются, едва начавшись. Да и были ли труды? Или только «лень, самокопанье»? Жалобы никуда не ведут, кроме похоронного марша, и над всем царит «банальность», обыкновенность, отупляющая рутина быта «маленького человека» XXI столетия. И не столь важно, где эта жизнь, так сказать, «протекает». «Долгое журчанье» в «заброшке» – это «нота екатеринбургская», но ведь «Москва, конечно же, не лучше. Без обид». Когда же «маленький человек» собирается с силами и берет на себя мужество посмотреть на реальность широко открытыми глазами, он чувствует одну оторопь, как дозморовский автор-герой, изумившийся «самоорганизации дождя». Поэт здесь, в этом стихотворении – один из сотен миллионов, один из тех, кто порой, поддаваясь слабости, лежит на диване и чешет пузо, не прекращая возносить те самые «жалобы судьбе».
Но основное достоинство поэзии Дозморова – этой поэзии «маленького», иначе говоря, частного человека, – умение дотянуться до изнанки бытия через «поэтизацию» (лучше так, в кавычках) самых простых бытовых вещей. Это такая поэзия, где бытие просвечивает сквозь рутинный быт. Так, как в «Сонете» 2006 года. Здесь рисуется самая бытовая картинка из повседневности начала XXI века. Автор-герой предпринимает попытки подключить стиральную машину к сантехнической системе. Он убивает на это весь свой выходной. Возникают разные сложности с трубами, которые не так-то просто преодолеть. (У нас же возникает вопрос, отчего автор не призвал на помощь специалиста-сантехника? Впрочем, мы сами же отвечаем на этот вопрос. Чтобы написать «Сонет»). Характерно, что для изображения бытовой картинки своих сантехнических мучений, автор выбирает твердую классическую стихотворную форму. Это лишний раз готовит нас к тому, что одними подробностями врезания разветвителя и подлаживания подводки к трубе дело не ограничится. И действительно – «изгиб трубы под непрямым углом», который напоминает поэту «поворот в чужой судьбе», наталкивает его на следующие размышления и подводит к определенным промежуточным итогам:
Олег, за поворотом, всё возможно,
твержу себе, окажешься в раю,
раз в жизни поступи неосторожно.
Промучившись полдня, осознаю,
что сложно обойти его, но можно.
Стою в раздумье бездны на краю.
Так, начав с повседневной банальности, – «Я подключал стиральную машину / субботу напролет» – поэт заканчивает натуральной бездной. И ведь не скажешь, что это шуточное, юмористическое стихотворение. Нет, всё вполне серьезно.
Или вот еще одна картинка, томящая той же повторяющейся банальностью:
Пять лет один и тот же вид из окна:
труба НПЗ, забор, каменная стена,
береза, в саму себя влюблена,
хрущевка, которой скоро хана,
небо, выпитое до дна.
В общем, что-то в духе «Вот эта улица, допустим, / Орджоникидзержинского. / Родня советским захолустьям, / но это все-таки Москва» (С. Гандлевский). Чтобы избавиться от наваждения этой нудной повторяемости поэт берет «лиру из беспокойства». Но не успел он начать сочинять, как откуда-то с улицы услышал пьяные вопли: «Музыка, оказывается, не одна? Ни хрена / себе. Кому нужно твое геройство?». Аполлон перестает требовать к ответу, и частный человек нашего времени почитает за лучшее выспаться, ведь завтра, наверное, надо будет рано встать и пойти на работу. «Спи, как все люди, ведь сон есть свойство / человека, глядящего из окна».
Но вот поэт оказывается в эмиграции (тут получается не батюшковское «я берег покидал туманный Альбиона», а нечто прямо противоположное – «я прибывал на альбионский берег»). Но и здесь тень друга не отпускает автора, она является к нему на лондонских берегах. И соединяется с Пушкиным: «На холмах Лондона лежит ночная мгла». В этом стихотворении («Смешок иронии, зевок смертельной скуки…») игра со знаменитым пушкинским текстом, интертекстуальная забава, вдруг разрешается совершенно серьезной последней строкой: «О, если бы я мог тебе в ту ночь помочь».
Еще показательней стихотворение, которое можно было бы назвать «Вечер в Лондоне» – «Прости мне титанический закат…». На протяжении пяти четверостиший автор описывает простую прелесть бытия, теперь уже недоступную «мертвому брату».
Но всё дело в том, что «брат» не вполне мертв, как и было сказано в третьем стихотворении этого своеобразного «триптиха» 2011-12 годов «Вот так вот классика. Начнешь тебя читать…»:
Но он-то, други, жил. А вы всегда мертвы.
Пацан живет в стихах, веселый и смешливый,
и смотрит, как, кряхтя, хвалу поете вы,
о, умники, и ржет, свободный и счастливый.
Мертв не поэт, но мертвы завистники, мертвы сплетники и пустобрехи, так же, впрочем, как и пошлые «воспеватели» и «присваиватели», как об этом совсем откровенно и прямо, «в лоб», сказано в стихах 2013 года:
Угробить, а после – воспеть,
присвоить, а там – приспособить
в хозяйстве, в журнале набздеть
и снова посмертно угробить.
Но угробить – не получается. Большой поэт ушел в вечность и остался там навсегда. Почему это произошло так рано и внезапно – вопрос праздный:
Не спрашивай. Я сам не знаю, почему
такому пацану
вдруг вздумалось уйти навеки одному
в далекую страну.
Годы проходят, боль не исчезает, и всё брезжит как-то фоном на сценическом, что ли, заднике родной город, где остались тени друзей и своя собственная молодость. Но и город теперь совсем другой. По нему больше не «бегают» венгерские оранжевые автобусы, куда-то исчезли с детства знакомые магазины и кафе, не говоря уже о «горе-автоматах с газировкой» – «Нет, ничего почти что не осталось / от города, где я когда-то вырос». Что поделать, приходится с печалью констатировать: «Сказать по правде, время всё смахнуло, / как крошки со стола, а что осталось, / то ветром по забывчивости сдуло». Кажется, что жизнь убежала куда-то вечность назад, как «Икарус» с автобусной остановки, поздно претендовать на великое, хочется малого:
Я очень старый, помню слишком много.
Мне сорок пять, а кажется, что вечность.
Я о грядущем вовсе не тоскую,
мне подавай элегию, беспечность.
Я ни на что в веках не посягаю,
я лишь зову Романа, Борю, Лену…
Но «город ровный, город плоский» (даром, что стоит на склоне древнего горного хребта) все же чересчур безжалостен к своим поэтам:
Урал, Урал, упорный край державы,
упёртый, страшный, твердолобый край,
стал поэтической российской славы
почти что заповедник или рай.
Символизируя метаморфозу,
Нижне-Исетск и Верхняя Сысерть
собой на карте образуют розу.
Я ж слышу только рифму – это…
Слово не произнесено, как бы в надежде, что еще обойдется, хотя уже не обошлось. Вот и нарастает градус трагедии к финалу книги:
Он тщательно запутывал следы
и расставлял обманки,
читателю всё это до звезды,
ему дай ранки…
«И это всё о нем»… «Запутывал следы и расставлял обманки». Да, об этом предупреждал и сам Рыжий – автор и лирический герой не одно и то же: «Мой герой ускользает во тьму. / Вслед за ним устремляются трое. / Я придумал его потому, / что поэту не в кайф без героя». Но читателю это «до звезды», ему надо «облизать кровавые сосцы / поэзьи русской». Читателя – в образе «любознательного пиита» – интересуют подробности личной жизни и, еще более, личной смерти. Но наш автор ничем не может помочь такому читателю. Об этом – в стихотворении «Ну что с того, что я там жил…» (2018). «Заход» под Левитанского скрывает за собой исповедальное и, возможно, ключевое стихотворение всей книги:
И у меня ответов нет,
погиб поэт.
Мне ваша пьяная слеза
саднит глаза.
Я жив остался, а другой
сыграл с судьбой
в одну опасную игру,
а я тут вру.
Да, и еще, последнее:
Ты думаешь, что можешь объяснить,
но, в сущности, ты объяснить не можешь
ни тонкую из будущего нить,
ни с первых строк тайком мороз по коже.
Мы попытались объяснить, как могли.
Читать по теме:
Илья Сельвинский после конструктивизма: главные стихи с комментариями, часть вторая
Во второй части комментариев к главным десяти стихам Ильи Сельвинского разбираются произведения, написанные в 1940 – 1960-е годы, и отраженное в них мировоззрение художника, кровно воспринявшего идеи своего века, открывшего душу эпохе с её свершениями и провалами. Сельвинский оказался художником, наименее приспособленным для втискивания в схему — советскую или антисоветскую.
Змеиное око истории: «Песнь Вещему Олегу» Льва Лосева
Стихотворение «ПВО» («Песнь Вещему Олегу», посвященная тысячелетию крещения Руси, Артуру Кёстлеру, Л. Н. Гумилеву, А. С. Пушкину, коню и змее») было написано Львом Лосевым в 1987 году и опубликовано в 1992 году в журнале «Аврора». Текст направлен не на деконструкцию, а на продуктивный спор с классикой, в том числе и с пушкинской поэзией.