Николай Языков в десяти ключевых стихотворениях

В январе 2022 года исполнилось 175 лет со дня смерти Николая Языкова – одного из самых ярких и значительных авторов Золотого века русской поэзии. Писатель и биограф Языкова Алексей Биргер вместе с постоянным автором Prosodia Павлом Рыбкиным выбрали и прокомментировали десять главных стихотворений поэта.

Биргер Алексей, Рыбкин Павел

портрет Николая Языкова | Просодия

Было время, когда слава Языкова равнялась пушкинской. Потом она пошла на спад, но он все же прочно занял свое место среди «поэтов пушкинского круга», наряду с Петром Вяземским и Денисом Давыдовым. Во второй половине XIX века Николай Михайлович был практически забыт, но в эпоху модерна сумел вернуться: самые разные поэты новой эры, от Бунина до Маяковского и Мандельштама, осваивали его поэтический опыт и числили среди своих главных учителей.

В «профессорской» среде к Языкову с самого начала установилось высокомерно-пренебрежительное отношение за неряшливость в стихе и мелочность тематики. В советскую эпоху его старались «задвинуть» по несколько иной причине: идеологически неприемлем был поздний Языков, с его «нападками на все передовое и прогрессивное». «Как мог певец любви, хмеля и свободы превратиться в нечто реакционное и мракобесное, строчить вирши, достойные быть лишь доносом в царскую охранку, но никак не поэзией?..»

На рубеже тысячелетий многое было пересмотрено, но в бешеных ритмах и катаклизмах нынешнего времени мало кому есть дело до поэзии вообще, а уж до стихов Языкова и подавно. Между тем, его творчество, как и всякая большая поэзия, – одна из тех опор языка, без которых он беднеет и даже перестает быть самим собой.
0из 0

1. Песни радости и хмеля

* * *
Мы любим шумные пиры,
Вино и радости мы любим
И пылкой вольности дары
Заботой светскою не губим.
Мы любим шумные пиры,
Вино и радости мы любим.

Наш Август смотрит сентябрем –
Нам до него какое дело!
Мы пьем, пируем и поем
Беспечно, радостно и смело.
Наш Август смотрит сентябрем –
Нам до него какое дело!

Здесь нет ни скиптра, ни оков,
Мы все равны, мы все свободны,
Наш ум – не раб чужих умов,
И чувства наши благородны.
Здесь нет ни скиптра, ни оков,
Мы все равны, мы все свободны.

Приди сюда хоть русской царь,
Мы от покалов не привстанем.
Хоть громом бог в наш стол ударь,
Мы пировать не перестанем.
Приди сюда хоть русской Царь,
Мы от покалов не привстанем.

Друзья! покалы к небесам
Обет правителю природы:
«Печаль и радость – пополам,
Сердца – на жертвенник свободы!»
Друзья! покалы к небесам
Обет правителю природы:

«Да будут наши божества
Вино, свобода и веселье!
Им наши мысли и слова!
Им и занятье и безделье!»
Да будут наши божества
Вино, свобода и веселье!

Август – начало сентября 1823

Всероссийскую славу принесли Языкову студенческие «Песни», написанные им в самом начале учебы в Дерпте (нынешний Тарту). «Мы любим шумные пиры…» – пожалуй, самая яркая из них.

В Дерптский университет Николая Языкова «занесло» по целому ряду обстоятельств. Перейдя из Петербургского Горного корпуса в Институт Инженеров путей сообщения, юноша быстро разочаровался в новом учебном заведении. Как раз наступала мрачная «эпоха Магницкого», одного за другим увольняли лучших профессоров – «за вольнодумство», «за внушение молодежи неподобающих мыслей». Языков задыхался в обстановке казенной муштры, насаждаемой в институте. Тяжело переживал он и смерть отца. Хотелось податься в места, не связанные ни с какими воспоминаниями.

В это же самое время состоялись и первые публикации стихотворений Языкова – и его, семнадцатилетнего, публика сразу с восторгом вознесла на щит как одну из главных надежд молодой русской поэзии. Особенно усердствовал Александр Воейков, известный издатель и автор ряда сатирических стихов и пародий, женатый на племяннице и крестнице Жуковского Александре Андреевне. О Воейковой разговор особый, а пока отметим, что Жуковский, ради поддержания финансового благополучия любимой племянницы, выхлопотал Воейкову место профессора в Дерптском университете. К 1821 году Воейков это место покинул, полностью уйдя, как сказали бы мы сейчас, в издательский бизнес, но крепкие связи с Дерптом у него остались. Он изо всех сил убеждал Языкова отправиться в Дерптский университет с его свободным духом и легкой атмосферой творческой мысли. Имелся и свой личный интерес: в Дерпте легче было бы держать уже известного поэта подальше от остальных издателей, сохранять на него свое влияние и почти эксклюзивные права.

Посоветовавшись с братьями, Языков решил отправиться в Дерпт (там он и проведет последующие семь лет жизни). Взвесив, сколько потребуется денег для скромного, но достойного студенческого житья, братья Петр и Александр положили младшенькому 6000 рублей ассигнациями в год. Большинство студентов существовало тогда на сумму не больше 600 рублей, а некоторые и на гораздо меньшие суммы. Появление богатого барчука вызвало всеобщее оживление, тем более что тот считал себя большим поэтом и готов был поить и кормить всякого, кто соглашался слушать его стихи. Но слушал их вовсе не за щедрое угощение. Эти стихи действительно захватили всех, а удалые и роскошные «Песни» разошлись по всей России.
Языков завоевал любовь и уважение даже немецкой части студентов, несмотря на свое отвращение к традиционным среди буршей дракам и дуэлям, которые порой завершались трагически. Правда, при всем своем миролюбии, поэт на всякий случай берет уроки фехтования и даже достигает в этом искусстве больших успехов. Но тем сильнее поражались немецкие студенты: один из лучших фехтовальщиков университета, да и вообще – прекрасный спортсмен (он и пловцом был отличным, и пешие прогулки по сорок километров мог совершать), и надо же, ни разу никого не вызвал на дуэль. Но то, что в других было бы сочтено трусостью, в Языкове рассматривалось как милая чудаковатость.

Все это – и добродушие, и упоение студенческой жизнью, и радость от того, что нашлось место, где не притесняют свободной мысли, – в полной мере отразилось в песнях. Чтобы подчеркнуть иностранный колорит, поэт даже слово «бокалы» пишет на немецкий манер: «покалы», - при перепечатке во многих изданиях слово поправляют, но у Языкова было именно так. А гонители свободной мысли там, на родине, удостаиваются всего лишь снисходительной усмешки автора: «Наш Август смотрит сентябрем – / Нам до него какое дело!». Или – о том же – в другой песне:

От сердца дружные с вином,
Мы вольно, весело живем,
Указов царских не читаем,
Права стундентские поем…

Знакомые и современники Языкова иногда иронизировали над тем, что свои вакхические песни он писал тогда, когда в очередной раз запутывался в долгах и садился на хлеб и воду, ожидая присылки денег от братьев… Языков находит тему для вдохновения в любой житейской мелочи, любое обстоятельство умеет раскрыть как истинное чудо. Вспомним его обращение «К халату», элегию на безденежье (!), «Ответ на присланный табак»… Это стихи всего того же 1823 года, но «Студенческие песни» все-таки были написаны раньше.

2. Лучший образец звукописи

Молитва

Молю святое Провиденье:
Оставь мне тягостные дни,
Но дай железное терпенье,
Но сердце мне окамени.
Пусть, неизменен, жизни новой
Приду к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовой
Доходит целый к берегам!

12 апреля 1825

Короткое и очень емкое стихотворение. Максимальная насыщенность каждого слова. Одно из самых любимых языковских творений Ивана Киреевского, что само по себе говорит о многом. «Волги вал белоголовый…» – возможно, лучший образец звукописи в истории всей русской поэзии. Во всяком случае, более тонкий, чем «чуждый чарам черный челн» К. Бальмонта, которым принято эту звукопись иллюстрировать.

Как и многие другие тексты Языкова первой половины 1825 года, «Молитва» проникнута тоской, ощущением чуть ли не конца жизни. Однако в стихотворении есть и понимание того, что любые испытания и терзания – необходимое условие, чтобы дойти до «жизни новой».

Особого внимания заслуживает строка «…Но сердце мне окамени». По сути, это ключ ко всему тексту. Может показаться, что она спорит с одной из ежедневных православных молитв, которую и Языков, конечно, наверняка повторял: «Господи, избави мя всякого неведения, и забвения, и малодушия, и окамененного нечувствия».

«Окамененное нечувствие» – один из самых распространенных грехов человека нового времени. Человека, во многом утратившего веру в бога. Век спустя Владимир Маяковский в своем «Разговоре с фининспектором о поэзии» (1926), напишет в общем-то о том же: «Приходит страшнейшая из амортизаций – / амортизация сердца и души».

Однако Языков просит одновременно с окаменением сердца даровать ему «железное терпенье», а это означает как раз отсутствие и неведения, и забвения, и малодушия. В чем же тогда дело?

В феврале 1825 года Александра Воейкова, муза поэта, уехала в Петербург. В своем послании к ней Языков еще обращал свои молитвы к «путешественников богу», чтобы тот хранил путницу от «холода и вора. Но уже в начале апреля 1825-го поэт вдруг резко изменил отношение и к Воейковой (он даже назовет ее res publica в послании брату Александру, то есть, буквально, «публичной вещью»), и, главным образом, к своим стихам, которые были вдохновлены любовным чувством. 7 апреля рождается стихотворение с говорящим названием – «Воскресенье». В нем поэт обещает:

… Я зарекаюсь наконец
Служить волшебнице прекрасной;
Я прогоню мою тоску,
Я задушу мой жар безумный
И снова думе вольнодумной
Стихи и сердце обреку.

Далее пишутся «Нечто» («Теперь мне лучше: я не брежу…) и цикл из трех элегий, но звучат они совсем по-другому, и образ волны в них иной.

…Моя камена ей певала,
Но сила взоров красоты
Не мучала, не услаждала
Моей надежды и мечты.
Но чувства пылкого, живого –
Любви не знал я; так волна
В лучах светила золотого
Блестит, кипит, – но холодна!

Волна здесь совсем не похожа на «Волги вал белоголовый», более того, она явно пишется по контрасту к нему, ведь задача вала – не блестеть и не кипеть, а целым дойти до врат новой жизни, то есть исполнить свое предназначение. Таков и поэт:

Он даст ли творческий свой гений
В земные цепи заковать,
Его ль на подвиг вдохновений
Коварной лаской вызывать?
(«Поэт свободен. Что награда…», апрель 1825)

В таком контексте молитвенная просьба «окаменить сердце» проясняется в полной мере. Эта просьба о том, чтобы сердце поэта сделалось неуступчивым ко всему мирскому, мелочному, тщеславному, принижающему ради орлиного парения в небесах чистой поэзии. Вот смысл «Молитвы».

Интересно, впрочем, что уже 14 ноября 1825 года Языков напишет новое послание Воейковой, где от этого (сколь угодно возвышенного) сердечного окаменения не останется и следа.

3. Любовь всей жизни

К А.А. Воейковой

Забуду ль вас когда-нибудь
Я, вами созданный? Не вы ли
Мне песни первые внушили,
Мне светлый указали путь
И сердце биться научили?
Я берегу в душе моей
Неизъяснимые, живые
Воспоминанья прошлых дней,
Воспоминанья золотые.
Тогда для вас я призывал,
Для вас любил богиню пенья;
Для вас делами вдохновенья
Я возвеличиться желал;
И ярко – вами пробужденный,
Прекрасный, сильный и священный –
Во мне огонь его пылал.
Как волны, высились, мешались,
Играли быстрые мечты;
Как образ волн, их красоты,
Их рост и силы изменялись —
И был я полон божества,
Могуч восстать до идеала,
И сладкозвучные слова,
Как перлы, память набирала.
Тогда я ждал… но где ж они,
Мои пленительные дни,
Восторгов пламенная сила
И жажда славного труда?
Исчезло всё, – меня забыла
Моя высокая звезда.
Взываю к вам: без вдохновений
Мне скучно в поле бытия;
Пускай пробудится мой гений,
Пускай почувствую, кто я!

14 ноября 1825

С Воейковой, как мы уже успели понять, отношения у Языкова были сложными и неровными. Да и она сама была человек сложный и неоднозначный – как будто впорхнула в гармоническую пушкинскую эпоху из Серебряного века с его надрывами и страстями. Красавица, любимая племянница Жуковского, она получила от него в подарок на свадьбу балладу «Светлана» и с тех пор стала «Светланой русской поэзии». Василий Андреевич даже продал одну из своих деревень, чтобы поддержать молодых. Воейков ему нравился, и поэт немало способствовал этому браку.

К сожалению, Александр Федорович оказался не тем человеком. С женой он вел себя грубо, особенно когда выпивал. В ту эпоху пили все, и надо было постараться, чтобы заслужить репутацию алкоголика. У Воейкова это получилось, при том что он сумел остаться хватким и пройдошливым делягой, сумевшим прикормить не одного только Языкова.

От грубости и рукоприкладства мужа Воейкова периодически сбегала, то в Дерпт к родным, то еще куда-нибудь. Несчастливая в семейной жизни, она как отдушину выбрала для себя роль покровительницы поэзии, поэтов и вообще всего изящного. Языков всегда жадно ждал ее приезда в Дерпт. Можно сказать, что он влюбился в нее заранее – убедив себя, что должен быть в нее влюблен. После встречи с ней это головное убеждение переросло в настоящее чувство. Можно в самом деле сказать, что Воейкова воспитала его как поэта, уча отбрасывать словесную шелуху, по крупицам отыскивать настоящее, добираться до подлинной музыки слова. Вместе с тем Языкова с его здоровой и цельной волжской натурой не могли не уязвлять ее резкие «повороты». В элегиях и посланиях он то возносит ее, то чуть ли не проклинает. Следует обратить внимание на образ волн в ноябрьском послании 1825-го: они уже не блестят-кипят, а сливаются с самыми возвышенными мечтами поэта. На их гребне он «полон божества, / Могуч достать до идеала». Однако в элегии начала 1826 года «Мечты любви – мечты пустые» волна снова меняется: «И что любовь? Одна волна / Большого жизненного моря».

Все эти перепады закончились вместе с внезапной ранней смертью Воейковой. Она умерла в феврале 1829 года, за границей, куда выехала для лечения. Шокирующее известие о смерти возлюбленной нашло отражение и во втором (прощальном) цикле студенческих «Песен» Языкова, и во многих других вещах. Поэт долго, тщательно, даже трудно работает над стихотворением «Воспоминание об А. А. Воейковой», законченном в 1831 году. В дневниках Александра Тургенева осталась запись, что друзья слушали стихи памяти Воейковой «до трех часов ночи» – то есть, заставляли автора повторять их вновь и вновь. Это действительно пронзительные стихи:

Ее уж нет, но рай воспоминаний
Священных мне оставила она…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Блажен, кого любовь ее ласкала,
Кто пел ее под небом лучших лет…
Она всего поэта понимала, –
И горд, и тих, и трепетен, поэт
Ей приносил свое боготворенье…

Уже перед самой смертью, в одном из последних своих стихотворений (многие считают его последним), поэт вновь обратится к Воейковой;

…И грудь мою тогда не жаркая тревога
Земных надежд, земных желаний потрясла;
Нет, гармонической тогда она была,
И были чувства в ней высокие, святые,
Каким доступны мы, когда в часы ночные
Задумчиво глядим на звездные поля:
Тогда бесстрастны мы, и нам чужда земля,
На мысль о небесах промененная нами…

Это бесстрастие снова может напомнить об окаменелом сердце «Молитвы», но опять-таки лишь в самом возвышенном, небесном смысле. Это бесстрастие означает не отсутствие страстей, а их очищение и возгонку в нечто такое, что составляет суть поэзии.

4. Путь к солнцу

А. С. Пушкину

О ты, чья дружба мне дороже
Приветов ласковой молвы,
Милее девицы пригожей,
Святее царской головы!
Огнём стихов ознаменую
Те достохвальные края
И ту годину золотую,
Где и когда мы – ты да я,
Два сына Руси православной,
Два первенца полночных муз, –
Постановили своенравно
Наш поэтический союз.
Пророк изящного! забуду ль,
Как волновалася во мне,
На самой сердца глубине,
Восторгов пламенная удаль,
Когда могущественный ром
С плодами сладостной Мессины,
С немного сахара, с вином,
Переработанный огнём,
Лился в стаканы-исполины?
Как мы, бывало, пьём да пьём,
Творим обеты нашей Гебе,
Зовём свободу в нашу Русь,
И я на вече, я на небе!
И славой прадедов горжусь!
Мне утешительно доселе,
Мне весело воспоминать
Сию поэзию во хмеле,
Ума и сердца благодать.
Теперь, когда Парнаса воды
Хвостовы черпают на оды
И простодушная Москва,
Полна святого упованья,
Приготовляет торжества
На светлый день царевенчанья, –
С челом возвышенным стою,
Перед скрижалью вдохновений1,
И вольность наших наслаждений,
И берег Сороти пою!

16 августа 1826

Путь Языкова к Пушкину был долог и труден. Многие хотели в Николае Михайловиче видеть своего рода противовес Александру Сергеевичу и старательно внушали первому негативное представление о втором. Языков соглашался и с мнением Кондратия Рылеева, что стихам Пушкина не хватает «гражданственности», и с мнением Александра Воейкова, что Пушкин «ради красного словца не пощадит и родного отца». Соглашался он и с тем, что пушкинский отход от романтизма говорит скорее о легковесности поэта, чем о приверженности реализму и серьезных попытках глубже вникнуть в суть вещей… Правда, Языков не возражал и Василию Жуковскому с Антоном Дельвигом, которые убеждали его в обратном, но общий хор все-таки звучал в другую сторону.

А Пушкин всегда восхищался Языковым. Еще в 1824 году он написал в Дерпт их общему другу Алексею Вульфу:

Здравствуй Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета…

Мало того, Пушкин еще и приложил к письму отдельное послание Языкову:

Издревле сладостный союз
Поэтов меж собой связует:
Они жрецы единых муз;
Единый пламень их волнует;
Друг другу чужды по судьбе,
Они родня по вдохновенью.
Клянусь Овидиевой тенью:
Языков, близок я тебе.

Языков, тронутый и несколько удивленный, в начале 1825 года ответил очень искренним посланием, после чего охотно поддается уговорам Алексея Вульфа и летом 1826 года едет в Тригорское и Михайловское. Пушкин производит на него мощнейшее впечатление. Есть много свидетельств того, что Языков потом изумлялся, что «Пушкин совсем не такое чудовище, каким он его себе воображал».

То лето оставило яркий и долгий след в поэзии Языкова. По свежим впечатлениям были написаны послание П.А. Осиповой, «Тригорское», баллада «Олег». В 1827 году к этому списку присоединился «Кудесник», также в размере пушкинской «Песни о вещем Олеге», послание «К няне А.С. Пушкина», еще одно – П.А. Осиповой.

Даже на таком ярком фоне стихотворение «О ты, чья дружба мне дороже…» нисколько не теряет своих красок. Картина здесь рисуется светлая и беспечальная, с бытовыми подробностями, которые становятся высокой поэзией, что так свойственно Языкову. Но за этой картиной ощутимы трагические ноты. Их источник становится понятным, когда мы вспомним, что именно в Михайловском Пушкин и Языков узнали о казни Рылеева и еще четверых декабристов, о жестоких приговорах многим другим. 7 августа 1826 Языков напишет короткое стихотворение, которое значительно позднее, уже в советские годы, станет для него хрестоматийным:

Не вы ль убранство наших дней,
Свободы искры огневые, –
Рылеев умер, как злодей! –
О, вспомяни о нем, Россия,
Когда очнешься от цепей
И силы двинешь громовые
На самовластие царей!

После визита Яызкова в Тригорское и Михайловского Пушкин становится для него ближайшим другом, главным судьей и наставником. Как раз прочитав «Тригорское», Пушкин в шутку напишет Петру Вяземскому, что «завидует Языкову», мол, «…он всех нас, стариков, за пояс заткнет». Стоит вспомнить и тот факт, что Александр Сергеевич дважды публиковал в своем «Современнике» фрагменты языковской драматической сказки «Жар-птица», в четвертом и пятом томах журнала.

После гибели Пушкина Языков тесно сходится с Гоголем: можно сказать, они становятся друзьями. А Николай Васильевич, как известно, очень ревностно относился к памяти Александра Сергеевича: он рвал со всеми, кто к этой памяти дерзал высказать недостаточно уважения. Заметь он что-то подобное в Николае Михайловиче, их дружба сразу бы оборвалась. Но этого не случилось. Мы уже видели, Языков писал, что как поэт был создан Воейковой. Но в своем самом первом послании к Пушкину («Не вовсе чуя бога света…») он с полным понимаем написал и о том, кто обеспечит ему бессмертие:

В бытописаньи русских муз
Меня твоё благоволенье
Предаст в другое поколенье…

Так оно и вышло.

5. Поэтическое завещание

Песня

Когда умру, смиренно совершите
По мне обряд печальный и святой,
И мне стихов надгробных не пишите,
И мрамора не ставьте надо мной.

Но здесь, друзья, где ныне сходка наша
Беседует разгульна и вольна,
Где весела, как праздничная чаша,
Душа кипит, студенчески-шумна, –

Во славу мне вы чашу круговую
Наполните блистательным вином,
Торжественно пропойте песнь родную
И пьянствуйте об имени моем.

Всё тлен и миг! Блажен, кому с друзьями
Свою весну пропировать дано,
Кто видит мир туманными глазами
И любит жизнь за песни и вино!..

22 марта 1829

Это стихотворение из второго, прощального цикла «студентских» песен Языкова, написанного весной 1829 года, накануне отъезда из Дерпта. По поводу этого цикла раздавалось немало брюзжания: дескать, поэт опошлил тему, вдохновенная свобода у него сменилась бурсацкой «свободой пития», а разгул явно взял верх над вольномыслием… Но можно ли сказать такое о выбранной нами песне?

Студенческий пир мы здесь видим в двойной перспективе: глазами самих беспечных участников и глазами поэта, откуда-то из-за ледяной грани иного мира. Это, конечно, явная вольность, но все же хочется сравнить стихи Языкова с финальными кадрами фильма «Солярис» Тарковского, когда образы родного дома и отца оказываются лишь еще одним видением, скопированным и воссозданным Океаном, но оттого не перестают быть менее реальными.

Не стоит упускать из вида и еще одну важную вещь: весь этот второй песенный цикл пишется вскоре после смерти Воейковой (напомним, она умерла в феврале 1829-го), и наставления Языкова о собственных похоронах – это прямой отклик на попытки представить себе ее уход, ее проводы в последний путь.

Поэтическое завещание Языкова – «И пьянствуйте о имени моем» – было исполнено беспрекословно и точно. Языков ушел, как и хотел, тихо и скромно, перед этим отдав все необходимые распоряжения и завершив земные дела, исповедавшись и причастившись. Но после возвращения похоронной процессии с кладбища были открыты винные погреба дома, и гуляние растянулось почти на двое суток. Особенно усердствовали Павел Нащокин, «забубенный» приятель Пушкина, и литератор Николай Павлов, сегодня более известный как муж поэтессы Каролины Павловой. На пьяных поминках присутствовал и Лев Сергеевич Пушкин. К Лёвушке, как его называли друзья, сложилось в мемуаристике пренебрежительно-снисходительное отношение: вот, мол, был у великого поэта такой младший брат, повеса, пьяница и недотепа. Между тем, Лев Сергеевич сумел произвести сильное впечатление – и как храбрый офицер, и как человек много знающий и тонко чувствующий – на Лермонтова, например, когда они познакомились на Кавказе. А Лермонтова трудно было чем-то впечатлить.

Дирижировали застольем Алексей Хомяков, старшие братья Языкова Петр и Александр и братья Киреевские. Все они были люди с характером и наверняка остановили бы пьянку, если бы не видели в ней все того же высокого смысла – исполнить прямое распоряжение поэта о том, каким образом надлежит почтить его память.

Пройдет несколько лет, и Гоголь в своем завещании потребует, чтобы его похоронили рядом с ближайшим другом, Николаев Языковым. Это воля тоже будет исполнена. В 1931 году, в связи с закрытием Даниловского кладбища, прах их обоих перенесут на Новодевичье. На этот счет, понятно, они никаких распоряжений не давали.

6. Блаженная страна

Пловец

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено.

Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!

Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней,
Будет буря: мы поспорим
И помужествуем с ней.

Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадёт!

Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна:
Не темнеют неба своды,
Не проходит тишина.

Но туда выносят волны
Только сильного душой!..
Смело, братья, бурей полный
Прям и крепок парус мой.

1829

Это самое знаменитое стихотворение Языкова. Волжский мальчик, он с детства был отличным пловцом, обожал борьбу с волнами, с непогодой – а Волга на уровне Симбирска (нынешнего Ульяновска) настолько широка и настолько бывает грозна в непогоду, что иному морю фору даст. Языков и в поэзии был одержим водной стихией (этому даже посвящены отдельные академические статьи). С тем же самым названием («Пловец») он написал еще два стихотворения, в 1831 и 1839 годах. Образ пловца занимает центральное место и в «Водопаде» (1830). Чудское озеро в лучах солнца и при луне с блеском описано в «Двух картинах» (1825). Купанию в Сороти посвящены едва ли не самые игристые, шампанские строки в «Тригорском»:

Одежду прочь! Перед челом
Протянем руки удалые
И бух! – блистательным дождём
Взлетают брызги водяные.

Среди довольно мрачных стихов, созданных во время заграничного лечения, своим мажорным звучанием выделяется «Морское купание» в Ницце (1840). Могучий Рейн поэт и вовсе приветствует от лица своей родной Волги и ее многочисленных притоков: Тверцы, Оки, Суры, Свияги, Камы – далее по списку (1840). Ясно, что он сам, а главное, его поэзия – вся плоть от плоти этой стихии. В «Морском купании» он называет ее «подвижной громадой кристалла». Поразительно, но это не что иное, как автоцитата: еще в «Воспоминании об А.Ф. Воейковой» Языков отказывается от всех своих грядущих созданий, если забудет «огонь её приветливого взора, / И на челе избыток стройных дум, / И сладкий звук речей, и светлый ум / В лиющемся кристалле разговора». Льющийся, подвижный кристалл! По большому счет, этот оксюморон и есть самая короткая и точная формула поэтической речи Языкова.

В «Пловце» 1829 года, однако, гораздо ощутимее, чем в других «водных» текстах, не музыка, не сверкающее струение речи, а именно кристалл, то есть некая мысль, задание, можно даже сказать, аллегория, явно присутствующая в тексте. В самом деле, что значит эти призывы к братьям? Что за братья такие? С какой именно бурей предстоит им вместе с поэтом поспорить?
Само собой напрашивается сравнение с пушкинским «Арионом», написанным всего двумя годами раньше. Там тоже есть и пловцы, и парус, и прозрачные, как принято считать, намеки на преданность автора идеалам декабризма. Может, и блаженная страна Языкова – намек не нечто подобное, скажем, на обновленную Россию, да что там мелочиться – на Россию без крепостного ига или даже без царей?

Стихи, бесспорно, проникнуты духом свободы. Но не стоит забывать, что для Языкова той поры это была прежде всего свобода от Дерпта! Поначалу горячо любимый, город стал ему в тягость. Поэт уже не чаял вырваться из него: для этого нужно было уплатить все долги, а их накопилось больше 20 тысяч рублей – по тем временам стоимость хорошего имения. Наконец, братья снова выручили – и Языков как на крыльях полетел в Москву. «Пловец» весь написан на этом чувстве окрыленности. Слышна в нем и радость от знакомства с семьей Киреевских-Елагиных, которое затем перерастет в тесную дружбу и станет началом языковского славянофильства. К ним вполне естественно обращаться как к «братьям».

«Пловец» был со временем положен на музыку. Стихотворение стало не просто песней, а гимном всей демократической – ершистой, жаждущей перемен – молодежи. Ее вдохновлял как раз мотив борьбы, без которой не бывает победы: «Будет буря, мы поспорим / И помужествуем с ней…». Однако мало кто понимал, что «блаженная страна» – все-таки не аллегория политического переустройства общества. Это было во многом продолжение «Молитвы» с ее желанием прийти к таинственным вратам новой жизни. В «Пловце» 1831 года это желание выражено яснее:

Пронесися, мрак ненастный!
Воссияй, лазурный свод!
Разверни свой день прекрасный
Надо всем простором вод:
Смолкнут бездны громогласны,
Их волнение падет!

Неудивительно, что с той же легкостью, с какой «блаженная страна» превратилась в символ светлого будущего у революционно настроенной молодежи середины XIX века, она потом станет символом сначала декадентского, а потом и вовсе обывательского отношения к действительности. Вот что пишет Викентий Вересаев уже в первой части своей «Живой жизни» (1910): «Для большинства их жизнь — это черная, глубокая пропасть; в ней из века в век бьется и мучается страдалец-человечество; зло давит его мрачною, непроглядною тучею, кругом бури, отвесные скалы, мрак и только где-то

Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна.

В этой блаженной стране далекого будущего, там будет свет, радость, жизнь. Слабый отблеск золотого света чуть мреет в высоте, сквозь разрыв черных туманов. Рвись из пропасти, пробивай в скалах трудную дорогу вверх, верь в блаженную страну; мреющий золотой отблеск будет светить тебе сквозь мрак и бурю, даст тебе силы к жизни и борьбе».
Это совершенно точно не о революционной борьбе. Но и не о «Пловце» Языкова тоже. Впрочем, широта интерпретаций и особенно интерес к нему в разные исторические эпохи только подтверждает: стихотворение состоялось.

7. Лечение как изгнание

Элегия

Толпа ли девочек крикливая, живая,
На фабрику сучить сигары поспешая,
Шумит по улице; иль добрый наш сосед,
Окончив чтение сегодняшних газет,
Уже глядит в окно и тихо созерцает,
Как близ него кузнец подковы подшивает
Корове иль ослу; иль пара дюжих пcов
Тележку, полную капусты иль бобов,
Тащит по мостовой, работая всей силой;
Служанка ль, красота, развившаяся мило,
Склонилась над ведром, готова мыть крыльцо,
А холод между тем румянит ей лицо,
А ветреный зефир заигрывает с нею,
Теребит с плеч платок и раскрывает шею,
Прельщённый пышностью живых лилей и роз;
Повозник ли, бичом пощёлкивая, воз
Высокой, громоздкой и длинной-передлинной,
Где несколько семей под крышкою холстинной,
Разнобоярщина из многих стран и мест,
Нашли себе весьма удобный переезд,
Свой полновесный воз к гостинице подводит,
И сам почтенный Диц встречать его выходит,
И Золотой Сарай хлопочет и звонит;
Иль вдруг вся улица народом закипит:
Торжественно идёт музыка боевая,
За ней гражданский полк, воинственно ступая,
В великолепии, в порядке строевом
Красуется, неся ганавский огнь и гром:
Защита вечных прав, полезное явленье.
Торопится ль в наш дом на страстное сиденье
Прелестница, франтя нарядом щегольским,
И новым зонтиком, и платьем голубым,
Та белотелая и сладостная Дора…
Взойдёт ли ясная осенняя Аврора,
Или туманный день, печален и сердит,
И снегом и дождём в окно моё стучит?
И что б ни делалось передо мною — муки
Одни и те ж со мной; возьму ли книгу в руки,
Берусь ли за перо? Всегда со мной тоска:
Пора же мне домой… Россия далека!
И трудно мне дышать, и сердце замирает;
Но никогда меня тоска не угнетает
Так сокрушительно, так грубо, как в тот час,
Когда вечерний луч давно уже погас,
Когда всё спит, когда одни мои лишь очи
Не спят, лишённые благословений ночи.

Конец июня – сентябрь 1839

Языков был окрылен освобождением из Дерпта. Но вышло так, что с возвращением на родину творческая активность поэта заметно пошла на спад (именно на дерптское семилетие, 1822–1829 годы, приходится больше половины написанного Языковым). Позади остался не только ровный накал вдохновения, но и здоровье. Последствия бурной молодости все больше давали о себе знать.

В 1838 году уже тяжело больной Языков выехал на лечение за границу. Он сменил несколько курортов, от Ганау и Мариенбада до Ниццы, а закончил свои многолетние странствия в Риме, где поселился вместе с Гоголем. Лечился и водами, и гомеопатией – новейший в то время метод гомеопатии проповедовал Петр Языков, крупнейший геолог и палеонтолог (в Академии Наук так и хранится Кабинет Языкова), разбиравшийся и в медицинских делах. Николай Языков, веривший старшему брату во всем, принял и его мнение о гомеопатии.

Лечение не очень помогало, Николай Михайлович практически перестал ходить. Часто говорилось и писалось, что это были почти бесплодные годы для Языкова, время упадка его таланта. На самом деле он пишет целый ряд зарубежных элегий, которые по глубине и проникновенности, по музыке стиха и по широте охвата действительности и внутренних переживаний в чем-то, возможно, и превосходят более ранние произведения. Не оцененные современниками, они сегодня достойны войти в золотой фонд русской поэзии.

«Толпа ли девочек, крикливая, живая…» – одна из первых таких элегий. Картины немецкой жизни – не просто точные пейзажные зарисовки. Это словно некие ступеньки некой лестницы. Мы поднимаемся по ним, и нам открывается все более захватывающий вид на душевный мир поэта. За этой элегией последуют такие проникновенные вещи, как «Малага», «Иоганнисберг» (обе – 1839 года, и обе – про вино!). Прекрасны и послания к Каролине Павловой, особенно то из них, где снова появляется «лиющийся кристалл», правда, уже в отношении ледников. Особенно хороши короткие элегии, например, вот эта, 1841 года:

Бог весть: не втуне ли скитался
В чужих краях я много лет!
Мой черный день не разгулялся,
Мне утешенья нет как нет;
Печальный, трепетный и томный
Назад, в отеческий мой дом,
Спешу, как птица в куст укромный
Спешит, забитая дождем.

С высоты сегодняшнего дня может даже показаться, здесь уже звучит бунинское начало эмиграции: «…У зверя есть нора, у птицы есть гнездо. / Как бьется сердце тяжело и громко, / Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом / С своей уж ветхою котомкой» (1922).

Но чем дальше, тем чаще элегия превращаются в некую пародию на сам этот жанр. Под пером Языкова он начинает походить на сатирические жанровые зарисовки, если не на карикатуру или даже злобную инвективу.

В Гаштейне общий стол невыразимо худ,
А немец им вполне доволен! Много блюд,
И очень дешево! Он вкуса в них не ищет,
И только будь ему недорога еда:
Он всякой дрянью сыт – и как он рад, когда
С нее же он еще и дрищет!

Эта элегия написана в июне 1843 года. Языков перед этим провел зиму вместе с Гоголем в Риме. Они еще строили планы совместной деятельности в России. Но домой Языков уехал один, как раз летом, потеряв всякую надежду на выздоровление. Лечение завершилось вместе с изгнанием, разновидностью которого оно, по сути, и было. Окончательный диагноз – сифилитическая сухотка спинного мозга. Свои последние три года поэт проведет в Москве.

Элегия «Толпа ли девочек крикливая, живая…» написана в самом начале лечения-изгнания. От других заграничных элегий ее отличает смелая нелинейность, даже алогизм лирического сюжета. Картинка принципиально пишется не то что в две краски, но даже в две палитры, если можно так выразиться. Здесь нет ни привычной элегической печали, ни позднейших зубодробительных инвектив, тем более в адрес туземцев. Напротив, все начинается с развернутой жанровой картины, подробной и весьма жизнерадостной, не без добродушной, как и полагается, усмешки. Бытовые подробности, как уже говорилось, у Языкова обычно преобразуются в поэтические события. Так происходит и здесь. Но, парадоксальным образом, ровно до тех пор, пока поэт не решает почитать или написать что-нибудь: «Возьму ли книгу в руки, / Берусь ли за перо – всегда со мной тоска». И далее еще один парадокс: «Пора же мне домой… Россия далека!» Тоска особенно грубо и сокрушительно терзает поэта во время бессонницы, когда его глаза лишены «лишены благословенной ночи». В таком контексте слова «пора же мне домой» звучат совершенно по-другому. И этот дом – явно не Россия, а какая-то совершенно другая сторона, вполне возможно, что и блаженная.

8. Высокое призвание поэта

Землетрясенье

Всевышний граду Константина
Землетрясенье посылал,
И Геллеспонтская пучина,
И берег с грудой гор и скал
Дрожали, и Царей палаты,
И храм, и цирк, и гиподром,
И стен градских верхи зубчаты,
И всё поморие кругом.

По всей пространной Византии,
В отверстых храмах, Богу сил
Обильно пелися литии,
И дым молитвенных кадил
Клубился; люди, страхом полны,
Текли перед Христов алтарь:
Сенат, Синклит, народа волны
И сам благочестивый Царь.

Вотще. Их вопли и моленья
Господь во гневе отвергал,
И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.
Тогда невидимая сила
С небес на землю низошла,
И быстро отрока схватила,
И выше облак унесла:

И внял он горнему глаголу
Небесных ликов: Свят, Свят, Свят!
И песню ту принёс он долу,
Священным трепетом объят,
И церковь те слова святыя
В свою молитву приняла,
И той молитвой Византия
Себя от гибели спасла.

Так ты, поэт, в годину страха
И колебания земли
Носись душой превыше праха,
И ликам Ангельским внемли,
И приноси дрожащим людям
Молитвы с горней вышины,
Да в сердце примем их и будем
Мы нашей верой спасены.

18 апреля 1844

«Землетрясением» Языков как бы подвел итог своим многолетним размышлениям о назначении поэта и поэзии. Он использует византийскую легенду о том, как появилась молитва «Трисвятое» в один из самых трудных моментов истории города. Но не это, конечно, главное. Главное, что в «годину страха и колебания земли» лишь истинная поэзия способна поднять «превыше праха» не только самого поэта, но и общество в целом. И горе тому обществу, которое пытается низвести поэта с небес до своего уровня, чтобы он обслуживал их мелкие житейские нужды. Лучшая оценка этого стихотворения, на наш взгляд, дана в письме Гоголя Языкову из Франкфурта, от 20 ноября (2 декабря) 1844 года: « …Благодарю еще более бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое, ты, верно, сам догадываешься, что на “Землетрясение”. Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной самим богом мысли! Оно, верно, произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений. Скажу тебе также, что Жуковский подобно мне был поражен им и признал его решительно лучшим русским стихотворением. Он никак и не думал, чтобы у тебя могло когда-либо это возникнуть (он не мастер прорицать), и на мои замечания, что все произойти может от душевных внутренних событий, слегка покачивал головой. И потому ты можешь себе представить, как мне радостно было его восхищение…»

Заметим, что мнение Жуковского во многом справедливо. Действительно, у Языкова есть вещи, читая которые, восхищаешься прекрасным стихом, но потом не можешь их толком запомнить, и наизусть сами собой они не повторяются, будто вместе с Языковым проскользил на коньках по быстрому льду и, переводя дух, не очень-то можешь восстановить в памяти промелькнувший путь. «Землетрясение» не из таких. Каждое слово впечатывается в память, каждое – вспомним Лермонтова – «как колокол на башне вечевой».

Белинский в то время цеплялся к Языкову по любому поводу. Критик нашел, к чему придраться и в «Землетрясении». Дескать, как можно «внимать ангельским ликам»? Ангельской речи, еще куда ни шло, да и то… Пожалуй, смехотворность этой нападки сейчас очевидна, но в то время любое мнение Белинского воспринималось как мнение «западников» в целом. Языков воспринимал эти непрестанные (до белого каления доводящие) шпильки как объявление открытой войны – и против него лично и против его близких друзей, и, в конце концов, раздраженный и несколько озверевший как… как мул от укусов мелкой мошкары, употребим такое не очень поэтическое, но характерное как раз для той эпохи сравнение… ответил сильной оплеухой – стихотворением «К ненашим».

9. Пощечина общественному вкусу

К ненашим

О вы, которые хотите
Преобразить, испортить нас
И онемечить Русь, внемлите
Простосердечный мой возглас!
Кто б ни был ты, одноплеменник
И брат мой: жалкий ли старик,
Её торжественный изменник,
Её надменный клеветник;
Иль ты, сладкоречивый книжник,
Оракул юношей-невежд,
Ты, легкомысленный сподвижник
Беспутных мыслей и надежд;
И ты, невинный и любезный,
Поклонник тёмных книг и слов,
Восприниматель достослезный
Чужих суждений и грехов;
Вы, люд заносчивый и дерзкой,
Вы, опрометчивый оплот
Ученья школы богомерзкой,
Вы все — не русский вы народ!

Не любо вам святое дело
И слава нашей старины;
В вас не живёт, в вас помертвело
Родное чувство. Вы полны
Не той высокой и прекрасной
Любовью к родине, не тот
Огонь чистейший, пламень ясный
Вас поднимает; в вас живёт
Любовь не к истине, не к благу!
Народный глас — он Божий глас, —
Не он рождает в вас отвагу:
Он чужд, он странен, дик для вас.
Вам наши лучшие преданья
Смешно, бессмысленно звучат;
Могучих прадедов деянья
Вам ничего не говорят;
Их презирает гордость ваша.
Святыня древнего Кремля,
Надежда, сила, крепость наша —
Ничто вам! Русская земля
От вас не примет просвещенья,
Вы страшны ей: вы влюблены
В свои предательские мненья
И святотатственные сны!
Хулой и лестию своею
Не вам её преобразить,
Вы, не умеющие с нею
Ни жить, ни петь, ни говорить!
Умолкнет ваша злость пустая,
Замрёт неверный ваш язык:
Крепка, надёжна Русь святая,
И русский Бог ещё велик!

6 декабря 1844

Это одно из самых скандальных произведений Языкова. Написанное в период самой острой борьбы между «западниками» и «славянофилами», оно не обошлось без полемических перехлестов, но и слишком резкие суждения о нем тоже зачастую произносились «в запале», без попыток вникнуть в его смысл.

Гоголь писал Языкову, в конце января – начале февраля 1845 года: «Сам бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи “К ненашим”. Душа твоя была орган, а бряцали по нем другие персты. Они еще лучше самого «Землетрясенья» и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси. Больше ничего не скажу покаместь и спешу послать к тебе только эти строки. Затем бог да хранит тебя для разума и для вразумления многих из нас».

Стихотворение широко распространилось в рукописных списках. В печать оно не могло попасть по той простой причине, что цензура того времени не допускала никаких упоминаний, что в России есть какая-то достаточно мощная оппозиционная мысль, у неких «изменников», желающих «онемечить Русь». При этом и сам Языков явно вступал в противоречие с официальной формулой «православие, самодержавие, народность», предпочитая славянофильскую триаду «совесть (покаяние, если брать по Хомякову), народ, вера православная».

Не стоит забывать, что всего через несколько месяцев после смерти Языкова последовал настоящий разгром славянофильского движения (о чем долгие годы предпочитали не упоминать), после обвинения со стороны Австро-Венгрии в том, что славянофилы оказывали крупную денежную помощь чешским патриотам, а черногорцам даже оружием, во имя общеславянского братства. Тогда само словосочетание «общеславянское братство» оказалось под строгим запретом, по личному указанию Николая Первого…

Могли сказаться и другие причины, «провоцировавшие» негативное отношение к Языкову. Поэт в дни особенных болей в позвоночнике мог внезапно прервать общение и удалиться, чтобы отлежаться, что не знающими о его болезни воспринималось как хамство, хотя на самом деле он просто не хотел смущать людей жалобами на свое состояние. Родственник Языкова Д. М. Свербеев, ярый «западник» и поклонник Герцена, особо отметил это в своих воспоминаниях, – его доброту, деликатность, боязнь кого-нибудь зря обидеть или оскорбить. Так что отзыв Герцена про «некогда любимого поэта, ставшего святошей по болезни и славянофилом по родству», несколько, как бы это сказать помягче, полемически заострен.

За шумом вокруг «внешней оболочки» стихов «К ненашим» не разглядели главное: мысль о том, что Россию надо постигать как изнутри нее самой, а не пытаться применить к ней абстрактные книжные, вынесенные от западных кумиров, теории. Перекраивание и переламывание России по таким «научным» теориям может кончиться только катастрофой. Конечно, Языков был неправ, под одну гребенку причесав самых разных людей, в том числе Чаадаева (о чем были у него объяснения с ближайшим другом и родственником Хомяковым), но эти заносы не отменяют того верного, о чем Языков пытался сказать.

И все-таки началось!.. Например, насмешливые отзывы о «немчуре» возвели в абсолют: мол, Языков ненавидит и презирает другие народы. Но достаточно прочитать его последнюю поэму «Липы», писавшуюся практически одновременно с «К ненашим», где с трепетной нежностью и с печалью описан быт немцев-колонистов на Волге, чтобы понять добродушие усмешки Языкова и в других вещах, где «немцы» представлены в комическом виде.

Нельзя в связи с этим не затронуть еще раз тему болезни Языкова. То и дело у разных авторов возникает вопрос: в какой мере своими приступами озлобленности (или тем, что многими воспринималось как такие приступы) поэт был обязан своей болезни? То, что сифилис совершенно определенным образом влияет на мозг и вызывает приступы неконтролируемого бешенства и агрессии, давно стало общим местом. Следует, однако, сказать, что будь его мозг поражен так глубоко, не было бы таких проникнутых добротой и теплотой произведений, как «Липы», «К Рейну», «Подражание псалму». Да и «Землетрясенья» бы не было. Искажения сознания сопутствовали бы поэту повсюду, органическое поражение мозга – не такая вещь, которая то включается, то выключается. Скорее, здесь надо говорить о том, что Языков совершил величайший человеческий и поэтический подвиг, колоссальным усилием воли, усилием всех творческих сил не уступив болезни своего сознания, отдав в откуп тело, почти парализованное к концу жизни, но сохранив ясность поэтического дара… Этот подвиг преодоления поэзией телесной немощи следует оценить по достоинству. Тут можно вспомнить Гете: он страдал наследственным сифилисом, но, чуть ли не единственный в мировой истории, полностью преодолел свою болезнь и умер в восемьдесят два года. Не потому ли, что дар его хранил от смерти и мощно вел его к «Фаусту» и другим свершениям? У Языкова сила преодоления была не меньшей. Недаром он обращается в предсмертных стихах к образу Самсона, сравнивая себя с этим ослепленным богатырем.

10. Силой покаяния

Сампсон

            А.С. Хомякову

На праздник стеклися в божницу Дагона
Народ и князья филистимской земли,
Себе на потеху — они и Сампсона
         В оковах туда привели,

И шумно ликуют. Душа в нём уныла,
Он думает думу: давно ли жила,
Кипела в нём дивная, страшная сила
        Израиля честь и хвала!

Давно ли, дрожа и бледнея, толпами
Враги перед ним повергались во прах,
И львиную пасть раздирал он руками,
       Ворота носил на плечах!

Его соблазнили Далиды прекрасной
Коварные ласки, сверканье очей,
И пышное лоно, и звук любострастной
       Пленительных, женских речей;

В объятиях неги его усыпила
Далида и кудри остригла ему:
Зане в них была его дивная сила,
       Какой не дано никому!

И Бога забыл он, и падшего взяли
Сампсона враги, и лишился очей,
И грозные руки ему заковали
        В медяную тяжесть цепей.

Жестоко поруган и презрен, томился
В темнице, и мельницу двигал Сампсон;
Но выросли кудри его, – но смирился,
        И Богу покаялся он.

На праздник Дагона его из темницы
Враги привели, – и потеха он им!
И старый, и малый, и жёны-блудницы
        Ликуя, смеются над ним.

Безумные! бросьте своё ликованье!
Не смейтесь, смотрите, душа в нём кипит:
Несносно ему от врагов поруганье,
        Он гибельно вам отомстит!

Незрячие очи он к небу возводит,
И зыблется грудь его, гневом полна;
Он слышит: бывалая сила в нём бродит,
         Могучи его рамена.

«О, дай мне погибнуть с моими врагами!
Внемли, о мой Боже, последней мольбе
Сампсона!» – И крепко схватил он руками
         Столбы и позвал их к себе.

И вдруг оглянулись враги на Сампсона,
И страхом и трепетом обдало их,
И пала божница… и праздник Дагона
         Под грудой развалин утих…

1 мая 1846

Предсмертное стихотворение Языкова – теперь уже настоящее завещание и подведение итогов, над которым он работал очень долго. Эту вещь можно отнести к разряду последних очень значимых стихотворений, ставящих даже не точку, а восклицательный знак в конце творческого пути поэта. После «Сампсона» Языков написал еще всего два стихотворения – шутливый романс, «Угрюм стоит дремучий лес…» и элегию памяти Воейковой элегию «Сияет яркая полночная луна…». Правда, датировка этого стихотворения до сих пор вызывает сомнения и споры. Вполне возможно, оно появилось раньше «Сампсона».

Написанное разностопным амфибрахием (три строки – четырехстопный, четвертая – трехстопный), это повествование о Самсоне будто втягивает в себя, держит переливчатым колокольным гулом, ощутимым за каждым звуком, чтобы разрешиться торжественной кодой, не трагедией смерти, а победой в смерти и над смертью. Конечно, Языков вполне откровенно сопоставляет себя с героем. Почти неподвижный, транспортируемый из дома и назад на лечебные процедуры, – парализованный из-за подарка какой-то из далил, – он не перестает ощущать себя носителем высшего поэтического дара, и, зная, что на земле ему осталось совсем немного, молит лишь о том, чтобы этот дар не угас.

За несколько часов до смерти Языков призвал всех близких и даже слуг и начал спрашивать у них, верят ли они в воскресение души. В строго религиозном смысле душа, отягощенная смертными земными грехами, может сама отказаться от воскресения к новой жизни: ей настолько будет невыносим божественный свет истины, что она предпочтет ему вечные страдания в аду. Языков и страшился этого «убиения души», и верил в возможность воскресения души через покаяние. Все эти мысли, все эти страхи и надежды нашли отражение в «Сампсоне».

Это богатырь у Языкова достаточно заметно отличается от библейского персонажа. По Библии, Самсон просто лишился силы, и ему пришлось ждать, пока волосы отрастут. У Языкова иное: «И Бога забыл он…» То есть не просто физически ослабел, а утратил веру, разочаровался в ней, стал мыслить земными категориями. Но далее не просто заново отрастают его волосы, возвращая ему былую силу, но происходит и духовное преображение, «воскресение души»: «…но смирился / И Богу покаялся он». Не забывчивость врагов, упустивших из виду, что волосы-то со временем отрастают, а прежде всего смирение и покаяние возвращают ему былую силу. Это уже больше мотивы не Ветхого, а Нового завета, где обретение истинной веры равносильно обретению истинной силы.


Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.

#Лучшее #Главные фигуры #Переводы
Рабле: все говорят стихами

9 апреля 1553 года в Париже умер один из величайших сатириков мировой литературы – Франсуа Рабле. Prosodia попыталась взглянуть на его «Гаргантюа и Пантагрюэля» как на торжество не столько карнавальной, сколько поэтической стихии.