В сверхзвуковой сети – о книге Андрея Грицмана
Стихи Андрея Грицмана в его новой книге избранного, вышедшей в Израиле в 2025 году, удивляют «присутствием неприсутствия»: лирический герой ощущает себя удалённым от какой-то таинственной территории, рефлексирует о жизни, протекающей без него, пытается возвратить в своей памяти огонь, что горит без человека. Эта поэзия развивает тему высокой метафизики и высокого возвращения внутри работы памяти.

Поэт Андрей Грицман
Андрей Грицман. Стихи избранные и новые. – Книга Сефер, Израиль, 2025.
В силу биографических реалий автора вся книга вызывает соблазн осмыслить себя в эмигрантском ключе, но Россия здесь – предельно расширенное и предельно абстрагированное от себя же прошлое. Этим стихам свойственны негромкий голос, мерцающий фон, где все предметы будто бы размываются – мало топонимики, наглядных реалий, – при этом картина, представленная с полузакрытыми глазами, предельно конкретна. Пожалуй, самым явным прецедентным текстом окажется стихотворение Александра Ерёменко – «Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема» – «Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване. / Там невеста моя на пустом табурете сидит. / Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане, / и в окошке мой внук сквозь разрушенный воздух глядит». Стихи Грицмана словно бы продолжают эту тему высокой метафизики и высокого возвращения внутри работы памяти:
Детства слепое телодвижение
перетекает в забвение нежное,
с давнего Севера в сторону южную.
Там вечерами течет чаепитие.
Я уже шаг этот сделал последний.
Это такие места, где пришельцы,
прошелестев сквозь пальцы событий, —
из-за стола исчезают бесследно.
Книга на удивление далека от социального – притом что общественное неравнодушие Андрея Грицмана и его журнала, несомненно, знакомо всем, кто хоть как-то близок к современному литературному процессу. О нём, неравнодушии, – пожалуй, только два текста. В первом из них, «11 сентября», сочетание лирической отдалённости и полунамёка на Большую Историю позволяет возникнуть тому сильному диалектическому противоречию, в свете которого лексика («пожар», «взорванный остров») оттеняется спокойствием происходящего – по Левитанскому, «рушится, я знаю, рушится, и только не видно этого со стороны». Появляется особый эффект правдоподобия, основанного на безразличии мира. Если бы, однако, не «осень в Нью-Йорке» и не заголовок, вообще можно было бы не понять, что это о событии, переломившем ход истории. Но такой контраст, а с ним и уход от декларативности как раз и позволяют свершиться лирическому тексту:
Опадают пепельные лица
осенью в Нью-Йорке.
Асбестовое солнце
не гаснет ни днем ни ночью.
Многоглазая рыба на суше —
взорванный остров.
Крыш чешуя зарастает цветами.
В гуде сирен —
безответное небо.
Сумерек астма —
в аспидном кратере порта.
Люди бредут на пожар.
Рыбы плывут — где поглубже.
Парки пусты на рассвете,
и только колеблемо ветром
нежное поле
проросших под утро сердец.
В другом, «9 мая», личное чувство, «памяти крохи укромные», прорывается в ответ на общее, публицистическое, и предельно контрастирует с «официальным» празднованием – здесь не может не вспомниться Цветаева с её пушкинианой, столетней давности откликом на юбилеизацию поэта. Хотя в отсутствии исторического самосознания героя всё же не упрекнёшь – в одном из текстов упоминается: «то один я сижу, словно веха», в другом собственные эмигрантские скитания неизбежно вызывают к жизни упоминание Ходасевича, – это сознание предельно лишено патетики.
Впрочем, книгу «делают» не эти стихи, присутствующие в мире Андрея Грицмана скорее в виде исключений (которые, конечно, подтверждают правило). «Неразличимо витает имя» – вот ключевая строка: это мерцание неразличимости и рождает поэзию в текстах представленного сборника, создаёт то невербальное ощущение, с которым остаёшься по прочтении книги. В лучших её вещах узнаваемы переплетение времён, размытый взгляд как бы из настоящего на прошлое:
Так что брести мне еще до Калужской заставы
до ржавых оврагов до октябрьских в воронках дорог.
Я всё ещё помню и там в этой ветхой тетрадке
пропадают слова на изгибе и стёрся назначенный срок
в субботу закрыто — там день неприёмный,
и редкий пройдёт грузовик в темноту на закатный восток.
Отметим здесь важность синтаксических сдвигов – ускорение пространства, вызванное намеренным отсутствием запятых, способствует мгновенности хронотопического перехода. Другие контаминации – «неприёмный, и редкий» (при декламации слышимые как ряд однородных определений), «грузовик», «срок», «восток», уплотняющие текст, – помогают стихотворению работать в сторону лирической суггестии, а в контексте книги – создают её целостный сюжет стирания времён.
Как раз благодаря «необозначенности», особому размыванию «точноведения» стихотворение порой и приобретает метафизический отсвет. Слова уходят от прямых значений, а «смешанный» лес – от географической номинации. В стихах Андрея Грицмана много смысловых сращений, демонстрирующих пример осмысленного использования амфиболии – «и полюбить навечно словно ребёнка боль»: начинающим поэтам это даёт понимание плодотворного взаимодействия с оборотами вроде «мать любит дочь» (чаще всего присутствующих как лексическая невнятица, путаница субъектно-объектных связей). Внимательных же читателей Грицмана – заставляет присмотреться к тонким грамматическим извивам стиха. Сдвигается номинативность – и так работает поэзия, но это не размытый символизм молодого стихотворца, а особый длящийся полусон предметов и пространства:
Там за немым, замерзающим полем —
в необозначенный дальний уезд:
там жители сыты просыпанной солью,
там фосфором светится смешанный лес.
Иногда эта «параллельная жизнь за преградой» становится предельно трансформируемой в какой-то мир, неведомый не только читателю, но и самому автору. А с этой трансформацией – и вовлекает читателя. С ней связан наиболее сильный момент в книге – максимально далёкий от пересказуемости, оставляющий нас наедине с чистым событием слова:
Светятся лица их в пустой темноте,
словно родное слово в сверхзвуковой сети,
кто-то собрался спеть, но вовсе не те, не те,
в этой толпе таких губ навзлёт не найти.
Свечи мерцают вслух, и стекленеет зал,
горстью рябых монет звенят наобум.
Я до того от стоячей воды устал,
мне до предсердия сердце заполнил шум.
Нередко и упоминательная клавиатура (в книге Грицмана довольно насыщенная, отсылающая к хрестоматийным сюжетам и лицам русской истории) ведёт в сторону «междумирья». Эстетика альтернативных историй в избранном Грицмана – отдельный разговор: Лермонтов здесь «спешит по косогору на перемену вахты», «усталый Пушкин / судьбе глядит в вороний глаз» – все максимально живые, осовремененные, далёкие от хрестоматийного глянца, но и аранжирующие тот самый ключевой для книги сюжет возвращения невозвращенца. В затейливом лироэпическом тексте о Тургеневе, который превращается в соседа, заходит на огонёк, мы видим в финале переход в метафизический план: «висишь среди крон в деревянном кресле». В то же время «леса, шелестящие верлибром» и «ветер, гудящий индейскую песню» деликатно обнаруживают присутствие автора в этой картине, позволяют умеренно конкретизировать сам пейзаж, не сводя его к определённой «точке» времени и места:
Слава Богу, вокруг гудит заповедник,
И здесь, в глубине, нету отстрела.
Пусть это будет полустанок последний,
Где душу ждёт небесное тело.
Летит оно, скорей всего, мимо.
Висишь среди крон в деревянном кресле.
Вокруг леса шелестят верлибром,
Да ветер гудит индейскую песню.
Последнее, о чём скажем. Лирическая ситуация в этой книге Грицмана поворачивает новыми гранями вопрос о заимствовании, позволяет переосмыслить взаимоотношения между первоисточником – и его творческим продолжением. Так, многие стихи в книге строятся словно бы по канве Бродского. Но, если приглядеться, можно вспомнить слова Гандлевского, который в одном из эссе рассказал о своём изменившемся через годы отношении к лирике другого старшего современника: «…не так давно я перечитал стихи Тарковского – они нравятся мне по-прежнему. Да, сходство с Мандельштамом бросается в глаза, но за похожими словами – другая жизнь, другой человек, другой поэт». Заметно, что это иная интонация – приближающая не к рассудочному аналитизму, а сквозь похожие ритмы – отсылающие, например, к «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», – скорее к мягкому сентиментальному лиризму Владимира Гандельсмана. И в то же время отчётливо индивидуальная:
Сколько лет я шепчу, прошу слова.
Мы с жизнью всю жизнь говорим о разном.
Я не прихожусь ко двору и каждый раз снова
ищу полосу жизни, за которой — бездна.
Но и к бездне глаз привыкает устало.
Там что-то знакомое движется и мерцает:
мешки, головные уборы, без конца и края
тоска-пересадка, толчея вокзала.
Возможно, как раз «непонимание» лирического героя, «голос, откуда-то слышный», и превращает эту речь в непонимание высокого свойства. В давней и не прекращающейся дискуссии о взгляде на поэзию как «мерцающую речь» и понимании её как скорее коммуникативного акта Грицман становится на сторону первого, будучи в этом верным традиции. «Язык, на котором молчит душа места», сама эстетика молчания и тишины особенно нужны сейчас, посреди информационного взрыва и буйствующего громогласия. Этот язык – если вспомнить слова Лотмана, да и не только, о сверхплотности поэзии, – позволяет, конечно, произнести многое.
Читать по теме:
Несломленный землемер – о книге Бориса Кутенкова
Книга «Простите, Омаровна» Бориса Кутенкова – это поэтическая попытка «сшить» разрозненные частные трагедии, а также многочисленные отклики на них в единое, чуть ли не эпическое полотно. Автор как бы впускает читателя в зеркальный лабиринт, где в каждом из зеркал кто-то важный для поэта, – а таковых бессчётное множество. О книге Бориса Кутенкова написал для Prosodia критик из Санкт-Петербурга Михаил Бешимов.
Чудо оживления, эзопов язык, глубинный разлом – о трех поэтических книгах 2025 года
В рецензии на три поэтические книги, вышедшие в 2025-м году, поэт и критик Ирина Кадочникова разбирает метафизику Юлии Закаблуковской, эзопов язык Леонида Костюкова и поэтику глубинного разлома Олега Дозморова.