Алексей Сомов. Разговор панка с поэтом

Желчный, грубоватый лирик, непростой человек и еще более непростой поэт – вот каким предстает в посмертном издании Алексей Сомов. Однако, в его строках Prosоdia услышала отзвуки Пастернака, Мандельштама и Пушкина.

Отяковский Валерий

фотография Алексея Сомова | Просодия

Алексей Сомов. Грубей и небесней: стихотворения, эссе / Сост. Б. Кутенков. М.: ЛитГОСТ, 2021. 220 с.


Сарапульский Гинзберг


Мемориально-поэтический проект литературных чтений «Они ушли. Они остались», посвященный рано умершим стихотворцам, в последние годы стремительно разрастается: сначала вышли два тома антологии этих чтений, а затем стартовала и серия индивидуальных сборников тех авторов, о которых шла речь в рамках проекта. Первые две книги серии носят характер скорее мемориальный, однако новый сборник представляет публике серьезного, состоявшегося поэта, в отличие от недораскрывшихся Владимира Полетаева и Михаила Фельдмана. В «Грубей и небесней» собраны стихи разных периодов творчества (не в хронологическом порядке), две исследовательских статьи, мемуары Александра Корамыслова и эссеистика самого поэта1.


Совсем неизвестным автором Алексея Сомова (1976–2013) назвать нельзя: при жизни он несколько раз публиковался в «толстых» журналах («Урал», «Воздух», “Нева”), был активным деятелем «жжшного» периода русской словесности, работал редактором «Сетевой словесности», где ныне доступен большой архив его текстов. Впрочем, никакой славы ему не было уготовано, и даже единственный подготовленный им сборник «Заутреня» остался ненапечатанным. В родном Сарапуле Сомова помнят и ценят, но эта известность, пожалуй, слишком локальна. «Грубей и небесней» призвана исправить эту оплошность и вернуть поэта во вполне соразмерный ему ряд стихотворцев нулевых годов.


Дар Сомова – темный, изломанный, злой. Его творчество далеко от гармонического идеала, а талантливость текстов обратно пропорциональна количеству света, который в них впускает автор. Его ранние стихи, в которых еще присутствует надежда, сложно назвать хотя бы запоминающимися, в отличие от выдающихся поздних, страшных и ядовитых. Натурализм, обсценная лексика, сарказм, доходящий до цинизма, – приемы контркультурного письма Сомов пропускает через причудливую оптику авторского образа, мерцающего между панком / алкоголиком / интеллектуалом / приблатненным, и укладывает в преимущественно рифмованные строки, исполненные чистой лирики:


что у нас на завтра
пушкин в гиперссылке
холода тревоги ангельский джихад
так и будем с этой пьяною зассыхой
с девочкой-березкой жить и подыхать 
(с. 93)


Впрочем, вряд ли стоит в очередной раз описывать общие черты поэтики Сомова: в самой книге помещены вступительная статья и послесловие, а в прессе уже появился целый ряд рецензий, включающих как пересказ биографии автора, так и важные наблюдения над его творческой манерой: «Случай Сомова очевиден: его отношения с высшими силами приобрели слишком прикладной характер. Темная сторона творения раскрылась как единственно возможная явность; надежда умерла; побег больше не спасение» (Светлана Михеева); «Изначально чувствительный к катастрофическим аспектам бытия, Сомов был трагичен всегда – то есть неизменно чувствовал уязвимость и драгоценность всего живого, а особенно – любимого» (Ольга Балла); «Поэт говорит на "грязном" языке эпохи, и в этом смысле он равен ей. Его душа безобразна и мертва в той степени, в какой безобразен и мертв мир» (Ирина Кадочникова); «Риторика Сомова может, конечно, смутить, но кто сказал, что поэтическая этика должна соответствовать общепринятой? К тому же не стоит навешивать ярлыки: куда важнее то, что стоит за этим. И кроме того, оставим право поэту определять отношения между им и его божеством (языком)» (Алексей Мошков); «Можно предположить, что просодическая и лексическая неровность поэзии Сомова становится залогом как триумфов поэта над языком, так и уступок ему, – на войне как на войне» (Марина Гарбер).


Сложно добавить что-то к процитированным формулировкам, однако во всех этих рефлексиях несколько недораскрытой осталась тема поэта как читателя других поэтов. В рецензиях была предложена масса литературных ассоциаций и параллелей, возникающих при чтении «Грубей и небесней»: Рыжий, Новиков, Искренко, Губанов, Соснора, Гандлевский, но большей частью они предлагают типологическое сравнение Сомова с его современниками и предшественниками, в то время как вопрос о диалоге автора с поэтической традицией отходит на второй план.



Сомов читает Пушкина


Судя по всему, поэт был обильно, хотя и хаотично, начитан, свой читательский опыт он не стеснялся интегрировать в тексты. У него встречаются и отдельные цитаты, ярче всего маркирующиеся иронически («мясник в России больше чем мясник менты в России самые менты», «Из оскорбленных мной можно составить небольшую сучью зону», «он бормочет под клетчатым пледом / Ах Гренада Гренада Гренада моя»), и явно олитературенные сюжеты («Сон Батюшкова», «Адамович в Петрограде, 1923»), и даже переведенный в современность «Заблудившийся трамвай» («В эту ночь я бесцельно шатался / По кварталам греха и тоски / И в тумане сыром поравнялся / С неким зеленоглазым такси. // Подивившись карете, возникшей / Световому подобно лучу, / Крикнул я что есть мочи: "Возничий! / Я два счётчика нынче плачу. // Слышь, брателло, вези меня, милый, / Хоть в Пекин, хоть в Тибет, хоть в Пассаж, / Только б век не видать – до могилы – / Этот несуггестивный пейзаж"»).


Автопоэтичность Сомова подчеркивается и композицией книги: уже первая строка первого стихотворения звучит как «я хочу от русского языка» (с. 20), что задает определенный модус восприятия, а еще через несколько страниц нас встречает опус «К теории снафф-литературы» (с. 24). Впрочем, последний из упомянутых текстов кажется неудачным экспериментом в духе Сапгира, а подражания авангардистам Сомову не удаются, для этого ему не хватает какой-то способности к эстетической концептуализации. Куда серьезнее у поэта диалог с хрестоматией, для анализа которого предлагаю обратиться к стихотворению, в котором стеб и желчь исчезают, оставляя место размеренной медитации:


дом, окно, звезда
он с островка своих квадратных метров
как в мёртвый океан смотрел во мглу
и льнуло одиночество предметов
пустым лицом к промёрзшему стеклу
вон тот врастал в асфальт а та светила
одна на целом свете нет одна
во мгле и скулы от тоски сводило
стоявшему в раздумьях у окна

февраль скрипел и завывал и мёл
над крышкой многоярусного гроба
мерцали тускло вещи без имён
и сам он был бесформен как амёба
он был цветком в растрескавшейся вазе
минутной стрелкой башенных часов
но тут его позвали он был назван
по имени и он пошёл на зов
из кухни в комнату на свет на запах
(омела? мускус? водорослей ком?)
и пламя выбившись из тёмных пазух
лизнуло осторожным языком
низ живота и мрак наиярчайший
объял и вынул и понёс в когтях
его глаза смятенные когда
над женщиной склонившись как над чашей
в её зрачках расширенных себя
узнал и две змеи сплелись шипя
в стальной клубок и яд истёк сладчайший
и пал рассвет с янтарного серпа
………………………………………
а после как простреленный навылет
опять в окно бессонное смотрел
и то что он там видел и не видел
важнее всех непрожитых смертей
представилось на миг а там всего-то
редела мгла народ спешил к восьми
кляня судьбу шатаясь от зевоты

и вечность оставалась до весны (с. 43–44)


Сюжет этого стихотворения предельно традиционен: это сюжет об Адаме, об обретении имени и формы. Он был поднят на щит русским модернизмом, в сомовских строках слышны отзвуки Пастернака и Мандельштама2, но более явным и существенным для анализа является цитатный пласт, отсылающий к Пушкину. Для начала – «Медный всадник»: второй и третий сомовский стих (вкупе с дальнейшими «раздумьями») прямо воспроизводят структуру фразы «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн», и это заставляет вспомнить, что во вступлении к «петербургской повести» Петр – не ужасающий всадник, каким он станет в посмертной памяти потомков, а поэт, творец, преобразующий ландшафт.


Способность видеть форму в хаосе – божественный дар, и процессу его обретения посвящен другой пушкинский текст, еще более хрестоматийный «Пророк». С ним ассоциативно связывается любой автореференциальный текст в русской традиции, но в случае с Сомовым эта параллель подтверждается рядом перекликающихся образов. «Мертвый океан» антонимично сближается с «мрачной пустыней», «шестикрылый серафим» не поименован, но явно существует за кадром, ведь герой кем-то «был назван / по имени». Затем происходит некоторое несовпадение: «зов» и «свет», то есть слух и зрение, у Пушкина присутствуют, а вот запах, кажется, с ним не связан. Предположу, что дальнейший ряд ароматов, выраженных через экзотизмы, отсылает к библейско-среднеазиатской топике «Пророка». Далее, как говорится, ср.: «пламя выбившись из темных пазух / лизнуло осторожным языком / низ живота» – «И угль, пылающий огнем, / Во грудь отверстую водвинул»; «мрак наиярчайший / объял и вынул и понес в когтях / его глаза смятенные» – «Отверзлись вещие зеницы, / Как у испуганной орлицы»; «две змеи сплелись шипя / в стальной клубок и яд истек сладчайший» – «жало мудрыя змеи», ну и, наконец, «простреленный навылет» – «И он мне грудь рассек мечом».


Вся эта литературоведческая шарада приближает читателя к финалу, в котором происходит то ли ироническое, то ли трагическое снятие пушкинской проблематики – вместо увековечивания в виде всадника, миссии пророка или, например, Exegi monumentum сомовскому герою «вечность оставалась до весны». Он не вписан в историю, а поглощен ей, и это происходит из-за того, что в том, кто обрел дар видения, нет интенции к творчеству, он не закладывает город, не жжет сердца людей, не призывает милость к падшим. Сомовский персонаж то ли не верит в божественную природу откровения, то ли не видит смысла в его применении – и потому обречен на вечную зиму.


Близки ли установки этого героя самому поэту? Сложно сказать однозначно, но некоторой провиденциальности тексту добавляет примечание: «Это стихотворение было написано Алексеем Сомовым перед последней госпитализацией на залитом кровью листе бумаги и перепечатано наследницей поэта, Асей Мутушевой». Волей-неволей оно стало завещанием поэта, подведением итогов его 37-летней (тут обойдемся без интертекстов) жизни.


Желчный, грубоватый лирик, непростой человек и еще более непростой поэт – вот каким предстает в посмертном издании Алексей Сомов. Ему не было суждено прижизненного признания, вряд ли ждет и оглушительная посмертная слава. Но все-таки книга выпущена, забвение отдаляется, а значит – весна становится ближе.



Примечания


1 Мельком отмечу небольшой недочет издания: решение перебивать поток стиховой речи публицистической прозой далеко от идеального, традиционная рубрикация здесь была бы более уместна.

2 За это наблюдение благодарю Ольгу Скорлупкину.


Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Пристальное прочтение #Русский поэтический канон
Бродский и Коржавин: заменить собою мир

Предлогом для сопоставления стихотворений Иосифа Бродского и Наума Коржавина, двух весьма далеких друг от друга поэтов, стала внезапно совпавшая строчка «заменить весь мир». Совпав словесно, авторы оттолкнулись от общей мысли и разлетелись в противоположные стороны.

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.