Элегический гений русской поэзии – Константин Батюшков

Константин Батюшков умел слышать шум времени, ощущать его полет, обдающий холодком неизбежной смерти и обостряющий чувство ускользающей прелести бытия. Его поэтического прикосновения было достаточно, чтобы прошлое зазвучало, пришло в движение. По просьбе Prosodia Игорь Шайтанов комментирует ключевые стихотворения поэта.

Шайтанов Игорь

портрет Константина Батюшкова | Просодия

Первое, что я узнал о Батюшкове: он – вологжанин, то есть – земляк. Вероятнее всего, это мне рассказали в ответ на вопрос о том, что за надпись выбита на углу дома на улице Батюшкова. Она обращала на себя внимание внушительным размером и старой орфографией.


домик Батюшкова.jpg
Фото П.Рыбкина

Здесь он жил, застигнутый душевной болезнью, почти четверть века. Скончался от тифа в возрасте 68 лет и был похоронен в Прилуцком монастыре. Туда долгое время не пускали: там стояла военная часть. Мне было лет 12–13, когда отец испросил разрешение в неких инстанциях и сводил меня на могилу поэта. Был ли на ней тогда старый памятник, теперь восстановленный, не помню. Помню, что она заросла то ли травой, то ли картошкой.

Папа прочитал мне наизусть из стихотворения «Разлука», которое для меня и стало первым батюшковским:

«Не плачь, красавица! Слезами
Кручине злой не пособить!
Клянуся честью и усами
Любви не изменить!
Любви непобедима сила!
Она мой верный щит в войне;
Булат в руке, а в сердце Лила, –
Чего страшиться мне?
Не плачь, красавица! Слезами
Кручине злой не пособить!
А если изменю… усами
Клянусь, наказан быть!
Тогда мой верный конь споткнися,
Летя во вражий стан стрелой,
Уздечка браная порвися
И стремя под ногой!
Пускай булат в руке с размаха
Изломится, как прут гнилой,
И я, бледнея весь от страха,
Явлюсь перед тобой!»
Но верный конь не спотыкался
Под нашим всадником лихим;
Булат в боях не изломался, —
И честь гусара с ним!
А он забыл любовь и слезы
Своей пастушки дорогой
И рвал в чужбине счастья розы
С красавицей другой.
Но что же сделала пастушка?
Другому сердце отдала.
Любовь красавицам — игрушка,
А клятвы их — слова!
Всё здесь, друзья! изменой дышит,
Теперь нет верности нигде!
Амур, смеясь, все клятвы пишет
Стрелою на воде.

Дань Батюшкова гусарской лирике. Пушкин отзовется на эту батюшковскую «Разлуку» в том смысле, что в этих «материях с Д. Давыдовым не должно и спорить». То есть не батюшковское это дело. И сам автор во втором томе своих «Опытов в стихах и прозе» (1817) отнесет текст в раздел «Смесь». А в главном разделе, названном по жанру, в котором Батюшков прославился и который прославил – «Элегии», поместит другую «Разлуку»:

Напрасно покидал страну моих отцов,
Друзей души, блестящие искусства;
И в шуме грозных битв, под тению шатров,
Старался усыпить встревоженные чувства.
Ах! небо чуждое не лечит сердца ран!
Напрасно я скитался
Из края в край, и грозный океан
Кругом меня роптал и волновался;
Напрасно от брегов пленительных Невы
Отторженный судьбою,
Я снова посещал развалины Москвы,
Москвы, где я дышал свободою прямою!
Напрасно я спешил от северных степей,
Холодным солнцем освещенных,
В страну, где Тирас бьет излучистой струей,
Сверкая между гор, Церерой позлащенных,
И древние поит народов племена.
Напрасно: всюду мысль преследует одна
О милой, сердцу незабвенной,
Которой имя мне священно,
Которой взор один лазоревых очей
Все — неба на земле — блаженства отверзает,
И слово, звук один, прелестный звук речей,
Меня мертвит и оживляет.

Эта «Разлука» станет хрестоматийной и подлинно батюшковской: легкое течение стиха в обрамлении античных ассоциаций, но в этой легкости – взволнованное печалью и воспоминанием чувство. Элегия, небывалая в русской поэзии по непринужденной изящности стиха и тонкости переживания! Пушкин оценит ее: «Прелесть».

Однако о Пушкине и его оценках чуть позже. С ними трудно не соглашаться, но все-таки и на гусарскую лирику Батюшков имел биографическое право как поэт-воин, хотя в этом качестве куда менее известный, чем Денис Давыдов, однако – участник наполеоновских войн, вместе с русскими войсками вошедший в Париж. Таков он теперь на памятнике, поставленном в Вологде на другом конце Кремлевской площади от дома с мемориальной доской.

Позже я узнал другие военные стихи Батюшкова, уже не от лица изменчивого гусара, а от первого лица. Мощная одическая поэзия в географических названиях, воспевшая русскую победу над тридесятиязыкой армией, вошедшей в наши пределы. Россия откликнулась на вызов и победила. Замечательный «Переход через Рейн» (1814), по словам Пушкина: «Лучшее стихотворение поэта…». Оно слишком велико, чтобы быть приведенным полностью, но вслушаемся в несколько строф – о нашествии и о победе:

Давно ли земледел вдоль красных берегов,
Средь виноградников заветных и священных,
‎Полки встречал иноплеменных
И ненавистный взор зареинских сынов?
‎Давно ль они, кичася, пили
‎Вино из синих хрусталей
‎И кони их среди полей
‎И зрелых нив твоих бродили?

И час судьбы настал! Мы здесь, сыны снегов,
Под знаменем Москвы, с свободой и с громами!..
‎Стеклись с морей, покрытых льдами,
От струй полуденных, от Каспия валов,
‎От волн Улеи и Байкала,
‎От Волги, Дона и Днепра,
‎От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала!..

Стеклись, нагрянули, за честь твоих граждан,
За честь твердынь и сел и нив опустошенных,
‎И берегов благословенных,
Где расцвело в тиши блаженство россиян…

Мы здесь, о Реин, здесь! ты видишь блеск мечей!
Ты слышишь шум полков, и новых коней ржанье,
‎«Ура» победы и взыванье
Идущих, скачущих к тебе богатырей.
‎Взвивая к небу прах летучий,
‎По трупам вражеским летят
‎И вот — коней лихих поят,
Кругом заставя дол зыбучий.

Державинская мощь и зрительная живописность, но какая-то иная сила и подвижность, энергетика стиха, звука, гибкость интонации, перехватывающей горло. За ними ожидаешь появления Пушкина. Впрочем, нужно ли ценить Батюшкова лишь как предтечу, как прямого пушкинского предшественника?  Впрочем, нужно ли ценить Батюшкова лишь как предтечу, как прямого пушкинского предшественника? Его поэзия замечательна сама по себе, даже в своем усилии к преодолению трудности еще не разговорившегося русского языка. Той ощутимой трудности, которую с такой гениальной точностью диагностировал в стихотворении «Батюшков» Осип Мандельштам:

Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес —
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.

Я же позволю себе еще одно воспоминание, уже не вологодское, а московское. Я познакомился с замечательным пушкинистом Ильей Львовичем Фейнбергом, отцом моего друга по университету. Он был не только знатоком поэзии, но и человеком с поэтическим слухом, который ценили поэты или обиженно помнили его мнение. Ахматова говорила: «А, этот тот Фейнберг, которому не нравится моя ”Поэма без героя”».

Узнав, что я из Вологды, Илья Львович заговорил о Батюшкове: «Даже у Пушкина нет той гармонии, которая есть в некоторых батюшковских стихах». И прочел начало «Тени друга» (1814), написанной при отплытии из Англии и в память о погибшем друге Петине:

Я берег покидал туманный Альбиона:
Казалось, он в волнах свинцовых утопал.
За кораблем вилася Гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял.
Вечерний ветр, валов плесканье,
Однообразный шум и трепет парусов,
И кормчего на палубе взыванье
Ко страже, дремлющей под говором валов, –
Все сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял
И сквозь туман и ночи покрывало
Светила Севера любезного искал.
Вся мысль моя была в воспоминанье.
Под небом сладостным отеческой земли.
Но ветров шум и моря колыханье
На вежды томное забвенье навели.
Мечты сменялися мечтами
И  вдруг… то был ли сон?.. предстал товарищ мне,
Погибший в роковом огне
Завидной смертию, над Плейсскими струями.

Опять слишком длинное стихотворение, чтобы быть приведенным полностью. Даже можно сказать – затянутое в своем описательном видении, но начало – удивительно. Это уже даже не «легкая поэзия», создателем которой «косноязычный» Батюшков хотел стать и стал. Это поразительный звук, небывалый прежде и волнующий сам по себе.

Приходится только удивляться тому, как мало оценен и отмечен Батюшков в самой Вологде. Нет, что-то, конечно, напоминает о его присутствии: кроме старой мемориальной доски, есть и новый памятник – поэт, сошедший с боевого коня (тот, что горожане с ласковой фамильярностью именуют «памятником лошади»).

батюшков-000.jpg
Фото: Cultinfo

Восстановлен могильный обелиск. Когда-то был музей в мемориальном доме. Музей закрыли. Понадобилось помещение. Нового места проживания нет, так что свое «пенаты» Батюшков пока не обрел… А стихотворение «Мои пенаты» (то есть малые домашние божества), по крайней мере по названию – едва ли не наиболее известное, как бы теперь сказали – «визитная карточка»:

Отечески Пенаты,
О пестуны мои!
Вы златом не богаты,
Но любите свои
Норы и темны кельи,
Где вас на новосельи,
Смиренно здесь и там
Расставил по углам;
Где странник я бездомный,
Всегда в желаньях скромный,
Сыскал себе приют.

В этом «Послании Жуковскому и Вяземскому» (1811–1812) 316 строк – очень легкая поэзия (или уже слишком легкая?). Но жанр того требует – послание, заочный разговор. Это любимый батюшковский жанр наряду с элегией. Радость дружества и печаль уединенного воспоминания о прошлых радостях – идеалы и поэтические темы, которыми Батюшков более всего известен. Парадокс, но Пушкину то, что полюбят впоследствии, не всегда нравилось. Он не раз вспоминал о Батюшкове. До нас дошел его детальный отзыв, поразительный памятник пушкинского отношения к старшему современнику, показывающий Пушкина – читателя чужих стихов. До наших дней не сохранился двухтомник избранных сочинений Батюшкова – «Опыты в стихах и прозе» из библиотеки Пушкина.  До наших дней не сохранился двухтомник избранных сочинений Батюшкова – «Опыты в стихах и прозе» из библиотеки Пушкина. Но он существовал. Более того, пушкинские маргиналии были переписаны и сохранились. Владельцы экземпляров этого сборника сами будут вписывать их в свой экземпляр. Во всяком случае, у меня есть второй – стихотворный – том «Опытов» 1817 года с переписанными карандашом пушкинскими пометами к стихам. По поводу «Пенатов» – восторженно – о качестве стиха: «…слог так и трепещет, так и льется – гармоничный и очаровательный». Но Пушкин находит серьезный порок в лирической позиции: «…есть слишком явное смешение древних обычаев мифических с обычаями подмосковной деревни». Или, быть может, вологодской деревни в родном поместье Даниловском близ Устюжны, или в Хантонове под Череповцом, куда поэт наезжал каждое лето к сестрам?

могила батюшкова.jpg
Фото Павла Рыбкина

Мифологическая образность у Батюшкова менее всего выглядит бутафорской. Следуя за поэтом, мы никогда не ощущаем себя среди музейных экспонатов: гравюр ли с мифологическими эмблемами, или мраморных статуй. Под его прикосновением все тотчас же приходит в движение: на розовых конях снисходит Аврора, «урну хладную вращая. / Водолей валит шумящий дождь», являются Мольба смиренная и быстрая Обида... И сам поэт легко переносит себя в одухотворенный его мечтой мир, так что с равным правом его лирическое «я» звучит в послании кому-либо из друзей и в «Вакханке», где он предстает среди участников древнего празднества:

Я за ней... она бежала
Легче серны молодой;
Я настиг – она упала!
И тимпан под головой!
Жрицы Вакховы промчались
С громким воплем мимо нас;
И по роще раздавались
Эвоэ! и неги глас!

Одно из самых откровенно эротических стихотворений в русской классической поэзии. Стихотворение даже для Батюшкова – ведь мы, читатели, скоро привыкаем к достоинствам – поразительно пластикой: все зримо, все слышимо... Первый же звук – как бы издалека донесшийся многоголосый неистовый крик вакханок – будит воображение, и до конца последней строфы, кольцом замыкающей всю композицию, нас не отпускает ощущение уводящего за собой стремительного бега. Погоня, в которой мы то ли свидетели, то ли участники, ибо подчинились ритму, заданному поэтом:

Эвры волосы взвевали,
Перевитые плющом;
Нагло ризы поднимали
И свивали их клубком.
Стройный стан, кругом обвитый
Хмеля желтого венцом...

Взвевали – перевитые – свивали – обвитый... Созвучные глаголы вьются, как в воронку затягивают, кружат голову – так что едва успеваешь различать мельканье летящих, на бегу брошенных цветовых пятен:

И пылающи ланиты
Розы ярким багрецом,
И уста, в которых тает
Пурпуровый виноград...

«Вакханка» – один из многочисленных у Батюшкова переводов Парни, легкого, изящного французского поэта. В переводах, точнее в переложениях, изящества не меньше, чем в оригинале, но гораздо более силы, более жизни. Это и понятно: Парни как бы иллюстрировал, подсвечивал миф игрой воображения, Батюшков же переносился в этот вымышленный мир, оживляя его своим «я», которого даже номинально в тексте Парни не было: вакханку преследовал пастушок Миртис.

«Смело и счастливо», – пометил на полях «Вакханки» Пушкин, и эта помета может быть отнесена ко всему стихотворению. Пушкин вообще был готов в большей мере оценить те стихи Батюшкова, в которых поэт вступал в круг образов условных.  Пушкин вообще был готов в большей мере оценить те стихи Батюшкова, в которых поэт вступал в круг образов условных, своим присутствием давая им новую жизнь, и в меньшей — те, в которых условное нарочито соседствует с реальным.

Впрочем, порой пушкинские оценки озадачивают, как происходит со стихотворением если и не самым сегодня известным, то частично самым расцитированным. Кто не знает строк: «О, память сердца, ты сильней / Рассудка памяти печальной…» Во всяком случае, кто не слышал о «памяти сердца», вошедшей в русский язык устойчивым выражением? Но вспомним все стихотворение, которое, кстати сказать, дает пример тому, как мы теряем смысл стихов, написанных по старой орфографии с переводом на новую. Теперешнее название стихотворения – «Мой гений». У Батюшкова, конечно, «Гений» пишется с заглавной буквы, поскольку это обращение к мифологическому персонажу, хранителю человека. Современное значение иное, и оно здесь не подходит: как будто поэт козыряет своей гениальностью. Не о том речь, а о том, что героиня воспоминания, пастушка – Гений-хранитель поэта, путешествующего или отправившегося на войну:

О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальной.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милой, незабвенной,
Повсюду странствует со мной.
Хранитель-гений мой — любовью
В утеху дан разлуке он:
Засну ль? приникнет к изголовью
И усладит печальный сон.

Итак, что помнится и ценится сегодня? Первые строки. А что оценил Пушкин, сказавший об этом тексте: «Прелесть, кроме первых 4»? То есть кроме тех строк, которые помнятся прежде всего. Почему? Почему Пушкин не оценил то, что станет любимым и войдет в язык?

Предполагают разное. Пытаются объяснять в пользу Батюшкова, защищая любимые строки от пушкинской несправедливости. Быть может, говорят, Пушкин в силу его молодости не ощутил в них глубины психологической. Едва ли. Скорее всего, Пушкин писал свои заметки на полях «Опытов» в Михайловском (1824–1825), то есть одновременно с «Борисом Годуновым»…
Дело в другом, — в особом пушкинском чувстве индивидуального стиля, стиля личности. В том чувстве, следуя которому он многократно правил собственные стихи, добиваясь, чтобы не просто хорошо было сказано, но сказано — своё. Пушкин критически расценивал не только те или иные строчки Батюшкова, но и те или иные стороны его таланта Пушкин критически расценивал не только те или иные строчки Батюшкова, но и те или иные стороны его таланта: «Как неудачно почти всегда шутит Батюшков!» Еще по его пометам складывается впечатление, что он мог бы сказать: «Как неудачно рассуждает Батюшков». И тот бы, наверное, согласился, потому что и сам так думал: «Рассуждать несколько раз пробовал, но мне что-то все не удается…»

Во всяком случае, программных батюшковских стихов Пушкин не принял. Не принял «Мечту», которую Батюшков переписывал полтора десятилетия, пытаясь создать оду воображению, вслед Карамзину доказывая, что лишь «мечтание — душа поэтов и стихов», только в мечте — счастье. Холодно отнесся Пушкин и к «Умирающему Тассу». Этой элегией Батюшков предполагал открыть переиздание «Опытов», считая ее своим лучшим стихотворением. Многие современники были с этим согласны, но не Пушкин, находивший Тассо в изображении Батюшкова лишенным своей страстной натуры.

Страсть и поэзию в батюшковских стихах он видел не там, где шло рассуждение, каким быть поэту, как мечтать, что помнить, но там, где мечта без лишних слов одухотворялась памятью, подсказавшей первый звук, за которым — почти как в сказке, за волшебной музыкой, — пораженному взору является играющая красками картина. Так ведь и в «Моем Гении», где после первых четырех строк память рисует образ несравненной пастушки.

Перевоплощая своих героев и свои жизненные обстоятельства, Батюшков и себя видел яснее, когда представал в отраженном свете. Подводя итог своему творчеству, рассказывал о лавровом венке, – ненужном признании «Умирающему Торквато Тассо»: «Какие почести готовит древний Рим? Куда текут народа шумны волны?» Они текут к Тассо, но главный вопрос теперь: зачем? Зачем оно, запоздалое признание умирающему поэту?

Себя, возвращающегося из заграничного похода Батюшков видел Одиссеем, не узнающим родной земли:

Средь ужасов земли и ужасов морей
Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки
Богобоязненный страдалец Одиссей;
Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки;
Харибды яростной, подводной Сциллы стон
Не потрясли души высокой.
Казалось, победил терпеньем рок жестокой
И чашу горести до капли выпил он;
Казалось, небеса карать его устали
И тихо сонного домчали
До милых родины давно желанных скал.
Проснулся он: и что ж? отчизны не познал.

«Судьба Одиссея» – батюшковский перевод из Шиллера. Но эта античная судьба – отражение судьбы поколения россиян-победителей. Историческое неузнавание – не такой они ожидали увидеть Россию, победоносно освободившую Европу и оставшуюся внутренне порабощенной. Это разочарование спустя десять лет отзовется восстанием на Сенатской площади, но уже без Батюшкова.

Не все из написанного Батюшковым вошло в «Опыты». Ему было отмерено еще почти 40 лет жизни, но из них творческой – едва ли четыре года. Наследственная душевная болезнь выключила Батюшкова из любимого им общения. Стихи чуть-чуть мелькнут лишь в самые последние годы, когда почти никого из друзей уже не было в живых. Грустные строки, рефлексирующие печальное бытие:

Премудро создан я, могу на Вас сослаться:
Могу чихнуть, могу зевнуть;
Я просыпаюся, чтобы заснуть,
И сплю, чтоб снова просыпаться.

Стихи сбивающиеся, неправильные, во время болезни написанные. Задолго до того, как она полностью овладела сознанием поэта, он впадал в мрачную меланхолию, которая отгоняла прежнюю мечтательность и навеивала мысли о смерти в жанре античной эпиграммы:

Без смерти жизнь не жизнь: и что она? сосуд,
Где капля меду средь полыни:
Величествен сей понт! Лазурной царь пустыни
О, солнце! Чудно ты среди небесных чуд!
И на земле прекрасного столь много!
Да все поддельное, иль втуне серебро:
Плачь, смертный, плачь! твое добро
В руке у Немезиды строгой!

Легкая поэзия сменяется тяжелым раздумьем, которое советские читатели на десятилетия получили в искаженном виде. Нет, не по злой воле цензуры, а по безалаберность редакторов, переводивших старую орфографию на новую. Печатали: «лазурный царь пустыни», не понимая и не вдумываясь, о чем идет речь. А речь о том, что чудно солнце, царящее над землей и над лазурной пустыней моря. Перевод окончаний женского рода из старой орфографии окрасил солнце в лазурный, т.е. голубой цвет. Никто на это десятилетиями не обращал внимания. Вот такие мы читатели.

Слава богу, на Батюшкова обращали внимание поэты: его «говор валов» отозвался и у Мандельштама, и у Цветаевой. А вышеприведенное антологическое стихотворение было прочитано и, без сомнения, отозвалось у Бориса Рыжего, захотевшего поиграть в классики и сделавшего это с остроумием, демонстрируя изощренность поэтического слуха:

Жизнь – суть поэзия, а смерть – сплошная проза.
...Предельно-траурна братва у труповоза.
Пол-облака висит над головами. Гроб
Вытаскивают – блеск – и восстановлен лоб,
что в офисе ему разбили арматурой.
Стою, взволнованный пеоном и цезурой!

Жанр автором не обозначен, но он без труда опознается – эпиграмма из греческой антологии. И я думаю, не ошибемся, если укажем на Батюшкова, которого Рыжий читал, любил, цитировал. В данном случае первая строка у Рыжего – своего рода возражение Батюшкову в рассуждении о смерти. И заключительная строка снова возвращает нас от темы, взятой в ее действительно, как и обещано, прозаическом преломлении к классическому жанру. Поэт взволнован, но не происходящим, а написанным.  Пеон? А он здесь исполнен?  Для русской поэзии четырехсложный размер – позднее теоретическое изобретение  Для русской поэзии четырехсложный размер – позднее теоретическое изобретение, но когда в Серебряном веке желание придать стиху классичность античной просодии вывело к разработке этой формы, то аналогии ей обнаружили и в предшествующей традиции. Русский пеон – это определенная ритмическая установка, заставляющая если не вовсе снимать какие-то речевые ударения, то рассматривать их в качестве вторичных и, напротив, с удвоенной силой подчеркивать момент совпадения смыслового и метрического акцентов. Пометка «пеон» – это своего рода знак в партитуре стиха, указывающий на то, как его нужно произносить. Рыжий сделал эту помету лишь в конце, но ритмическая инерция задана самим стихом. А поэтическая инерция восходит к Константину Батюшкову.

…Рисунок середины позапрошлого века: спиной к зрителю перед открытым окном стоит невысокий, коротко стриженный человек в долгополом сюртуке и в ермолке. Батюшков в вологодском доме своего родственника Гревенса, где он и прожил последние двадцать два года. Все неподвижно, скованно, как всегда на любительских рисунках, — как будто время остановилось. Как будто оно замерло для Батюшкова в видимых из окна куполах Софийского собора. Для него, кто так явственно умел слышать шум времени, ощущать его полет, обдающий холодком неизбежной смерти и обостряющий чувство красоты, ускользающей прелести бытия. И еще — при виде этих застывших куполов вспоминается, каким живым историческим чувством обладал Батюшков: его поэтического прикосновения было достаточно, чтобы прошлое зазвучало, пришло в движение, чтобы древние башни, стены, перестав казаться мертвым камнем, предстали как «свидетели протекшей славы и новой славы наших дней».

Батюшков в 1847 г. Рис. А.Кошелев .jpg

Эти строчки в числе многих других отозвались у Пушкина — он повторил их в своих стихах, — напоминая, как много батюшковского отзывается и остается в русской поэзии.

Элегический гений русской поэзии, оправдавший свое прозвище в дружеском обществе «Арзамас»: «Ах-хил». Ахилл – героическое имя, иронически переделанное, потому что не был силен телом, часто унывал духом, но вошел богатырем в русскую поэзию, принеся в нее «шум стихотворства и колокол братства / И гармонический проливень слез».

Prosodia.ru — некоммерческий просветительский проект. Если вам нравится то, что мы делаем, поддержите нас пожертвованием. Все собранные средства идут на создание интересного и актуального контента о поэзии.

Поддержите нас

Читать по теме:

#Главная #Русский поэтический канон
Возникновение декаданса: настроение общества или направление искусства?

Поэзия декаданса, как и ее герои, появились в России и Европе одновременно – и произошло это гораздо раньше, чем написано в словарях. В какой момент возникает декаданс и какое именно явление обозначает это слово?

#Главная #Акмеизм #Русский поэтический канон
Поэзия темного инстинкта: «Гадалка» Владимира Нарбута

Цикл очерков о разных сторонах русского акмеизма продолжает разговор о Владимире Нарбуте. В его книге «Аллилуйя», вышедшей 110 лет назад, оживает язык гоголевской низшей демонологии.