1.«На смерть князя Мещерского»: ода, элегия или дружеское послание?
Это произведение написано в связи с кончиной князя А. И. Мещерского в 1779 году. Князь был другом Державина, богачом, который славился любовью к роскошным пирам – на них частенько бывал и поэт. Уход из жизни этого друга-эпикурейца («сына роскоши, прохладных нег»), однако не составляет центральную тему стихотворения, а служит лишь поводом для философской оды, для размышлений перед лицом трагического факта, поводом примерить ситуацию на себя, пропустить её через себя и попытаться осознать положение человека в жизни. Стихотворение являет очень широкую эмоциональную палитру: фатального смятения, стоического приятия, смирения, ужаса и неожиданного эпикурейского его преодоления.
Сразу бросается в глаза жанровое несоответствие печального повода и одической патетики, высокого ораторского тона. Уже первая строка, образованная развернутой перифразой боя часов, метонимически указывающая на быстротечность времени, безусловно, одическая: «Глагол времён, металла звон». Но элегическая тоска волна за волной раскатисто накатывает с одическим грохотом, в результате чего доминирующей эмоцией становится острое и тревожное переживание неотвратимости бытия с его жестокой детерминированностью для человека. Лирический субъект при остром сознании катастрофы существования не теряет мужества и бодрости духа. Перед нами соединение жанров оды и элегии в эпоху, когда в русской традиции элегия еще не оформилась.
Еще один существенный жанровый элемент, который явно проявлен в одном из вариантов заглавия произведения («К Степану Васильевичу Перфильеву, на смерть князя Александра Ивановича Мещерского») и сильнее всего даёт о себе знать в финале произведения, – это дружеское послание. В жанровом отношении это стихотворение синтетично: образ мира для Державина невозможно выразить в каком-то одном тоне, он полон противоречий и содержит множество внутренних и внешних точек зрения. Примером еще более радикального смешения является его шуточное стихотворение «На смерть собачки Милушки, которая при получении известия о смерти Людовика XVI упала с колен хозяйки и убилась до смерти» (1793), где «игрушками» рока оказываются «собачки и цари».
Николай Гоголь писал о Державине: «Недоумевает ум решить, откуда взялся у него этот гиперболический размах его речи… Все у него крупно. Слог у него так крупен, как ни у кого из наших поэтов... Разъяв анатомическим ножом увидишь, что это происходит от необыкновенного соединения самых высоких слов с самыми низкими и простыми, на что бы никто не осмелился, кроме Державина».
Образ мира у Державина требует контрастных стилистических приёмов. В яркой сентенциозной манере поэт рисует парадоксальную, полную антитез картину человеческого существования: «Едва увидел я сей свет, / Уже зубами смерть скрежещет», «Приемлем с жизнью смерть свою, / На то, чтоб умереть, родимся»; «Где стол был яств, там гроб стоит»; «Сегодня бог, а завтра прах». Литературовед Ольга Лебедева обратила особое внимание на строку «Где стол бы яств, там гроб стоит». По ее мысли, поэт не только преследовал цель показать контраст между эпикурейским пиршеством, которые так часто устраивал хлебосольный жизнелюбивый князь Мещерский, и его поминками, но и выразить мгновенную переменчивость жизни и тем самым шокировать этим сближением читателя. Она указывает на русский обычай ставить гроб с покойным на стол (вспомним у Достоевского: «Маша лежит на столе…»). Эту антиномичность следует, по-видимому, относить к самой отечественной культуре.
Представленные в стихотворении антитезы ведут к ключевому противопоставлению быстротечности жизни («А завтра: где ты человек?») и вечности бытия («Я в вечности дверях стою»). По принципу антиномии, противоположности не столько борются в личности, как-то отрицают друг друга, сколько событийно сливаются в единое неразложимое состояние человека на земле. Пред лицом неотвратимости смерти, глядящей на всё живое (многократная анафора «Глядит…»), лирический субъект переживает то стоическое мужество, то отчаяние («О, горе нам, рожденным в свет!»), которые разрешаются формулой приятия человеческой ситуации: «Жизнь есть небес мгновенный дар».
Казалось, что из этой смертельной фуги нет никакого исхода: одическая патетика не преодолевает элегической безысходности, а лишь предельно нагнетает переживание, делает его грозным и нестерпимым. Белинский справедливо говорил, что от этой державинской оды «кровь стынет в жилах!» Но исход оказывается возможным, благодаря жанру дружеского послания и резкой, контрастной смене лирической интонации. Лирический герой обращается к общему с покойным приятелю генералу-майору Перфильеву и говорит в эпикурейском тоне:
Сей день иль завтра умереть.
Перфильев! должно нам конечно:
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.
Такой философский итог одобрил бы, наверное, и сам жизнелюбивый князь Мещерский, виновник этого печального торжества.
На смерть князя Мещерского
Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет — и к гробу приближает.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.
Ничто от роковых кохтей,
Никая тварь не убегает;
Монарх и узник — снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает;
Зияет время славу стерть:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна смерть.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою,
На то, чтоб умереть, родимся.
Без жалости всё смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.
Не мнит лишь смертный умирать
И быть себя он вечным чает;
Приходит смерть к нему, как тать,
И жизнь внезапу похищает.
Увы! где меньше страха нам,
Там может смерть постичь скорее;
Ее и громы не быстрее
Слетают к гордым вышинам.
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерской! ты сокрылся?
Оставил ты сей жизни брег,
К брегам ты мертвых удалился;
Здесь персть твоя, а духа нет.
Где ж он? — Он там.
— Где там? — Не знаем.
Мы только плачем и взываем:
О, горе нам, рожденным в свет!
Утехи, радость и любовь
Где купно с здравием блистали,
У всех там цепенеет кровь
И дух мятется от печали.
Где стол был яств, там гроб стоит;
Где пиршеств раздавались лики,
Надгробные там воют клики,
И бледна смерть на всех глядит.
Глядит на всех — и на Царей,
Кому в державу тесны миры;
Глядит на пышных богачей,
Что в злате и сребре кумиры;
Глядит на прелесть и красы,
Глядит на разум возвышенный,
Глядит на силы дерзновенны
И точит лезвие косы.
Смерть, трепет естества и страх!
Мы гордость с бедностью совместна;
Сегодня Бог, а завтра прах;
Сегодня льстит надежда лестна,
А завтра: где ты, человек?
Едва часы протечь успели,
Хаоса в бездну улетели,
И весь, как сон, прошел твой век.
Как сон, как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость;
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость,
Не столько легкомыслен ум,
Не столько я благополучен;
Желанием честей размучен,
Зовет, я слышу, славы шум.
Но так и мужество пройдет
И вместе к славе с ним стремленье;
Богатств стяжание минет,
И в сердце всех страстей волненье
Прейдет, прейдет в чреду свою.
Подите счастьи прочь возможны,
Вы все пременны здесь и ложны:
Я в дверях вечности стою.
Сей день, иль завтра умереть,
Перфильев! должно нам конечно, —
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.
1779
2. «На рождение в Севере порфирородного отрока»: ода «забавным русским слогом»
В полном варианте названия стихотворения, как это характерно для поэтики торжественной оды XVIII столетия, точно указывается дата, которой отмечено событие, послужившее поводом к воздвижению этого поэтического гимна. 12 декабря 1777 года по старому стилю, в день зимнего солнцестояния на свет родился будущий император Александр I. Перед придворными одописцами встала задача воспеть этот счастливый факт государственной жизни. Е. Костров и В. Майков откликнулись незамедлительно, Державин также выполнил свою задачу, но, как он сам позднее комментировал, текст был написан «во вкусе ломоносовских од, к чему он чувствовал себя неспособным». То произведение поэт даже не стал включать в собрание своих сочинений. А вот текст, который сейчас перед нами, поэт написал по велению сердца два года спустя. По характеру оно заметно отступает от канонов торжественной оды, зато в нём явственно проступает личный художественный почерк самого Державина. Примечательно, что «С белыми Борей власами…» помещено в числе первых стихотворений «Анакреонтических песен» 1804 года.
Прежде всего, обращает на себя внимание метр стихотворения – это напевный четырехстопный хорей. Этот размер в поэзии XVIII столетия был как бы двух видов: народный песенно-плясовой и такой, которым писались произведения духовной тематики. В этой оде преобладает напевная интонация. Можно прибавить, что стихотворения для детей чаще пишутся хореем – они подвижнее и, как это пишет Корней Чуковский, «легче танцуются». Державин интуитивно ощущал, что в плане идеального адресата одического послания присутствует и субъект-ребенок. В результате торжественная ода облачается в «забавный русский слог».
Начало стихотворения похоже на волшебную народную сказку «Морозко». Подобный державинскому персонифицированный пейзаж напишет позднее Некрасов в своей поэме «Мороз Красный нос»: «Не ветер бушует над бором…». Выводится мифологический образ Мороза, повергающего всё живое в состояние зимы, холода, замирания. Этой мертвящей стихии противостоит «порфирородное дитя» (порфира – царская мантия), с рождением которого всё оживает:
Родился – и в ту минуту
Перестал реветь Борей;
Он дохнул – и зиму люту
Удалил Зефир с полей.
Южный ветер, сопровождающий рождения ребенка, прогоняет зиму, всё обращается к весне, отсюда и указание даты – после зимнего солнцестояния день начинает прибавляться. Для воссоздания чудесных обстоятельств рождения и первых шагов младенца-царя Державин опирается на архетип божественного дитя («знать родился некий бог»). В продолжение линии феерических событий к колыбели ребёнка являются гении – чудесные духи, приносящие один за другим дары обилия, сияния, утехи, приятства, мудрости и прочие добродетели. Некоторые из этих даров носят частный личностный характер, другие связаны с предстоящей государственной деятельностью (прозорливость, разум, высота духа, «гром предбудущих побед»). В итоге государственное событие рождения наследника престола соединяется с частной жизнью человека как равноправный факт. Решающим даром оказывается в оде дар «бытия человеком»:
Но последний, добродетель
Зарождаючи в нем, рек:
Будь страстей твоих владетель,
Будь на троне человек!
Порфирородное дитя соединяет в себе человеческую и божественную природу: «Возрастай, дитя прекрасно! Возрастай, наш полубог!»
В заключительной части стихотворения одновременно ощутимы и восхваление, искренние восторг, и умиление по поводу рождения царственного младенца, и назидание ему: поэт вменяет своему герою не только небесные добродетели, но и вполне конкретную человеческую ответственность за свои деяния, ответственность царственной власти.
На рождение в Севере порфирородного отрока, декабря во второй на десять день, в который солнце начинает возврат свой от зимы на лето
С белыми Борей власами
И с седою бородой,
Потрясая небесами,
Облака сжимал рукой;
Сыпал инеи пушисты
И метели воздымал,
Налагая цепи льдисты,
Быстры воды оковал.
Вся природа содрогала
От лихого старика;
Землю в камень претворяла
Хладная его рука;
Убегали звери в норы,
Рыбы крылись в глубинах,
Петь не смели птичек хоры,
Пчелы прятались в дуплах;
Засыпали Нимфы с скуки
Средь пещер и камышей,
Согревать Сатиры руки
Собирались вкруг огней.
В это время, столь холодно,
Как Борей был разъярен,
Отроча порфирородно
В царстве Северном рожден.
Родился — и в ту минуту
Перестал реветь Борей;
Он дохнул — и зиму люту
Удалил Зефир с полей;
Он воззрел — и солнце красно
Обратилося к весне;
Он вскричал — и лир согласно
Звук разнесся в сей стране;
Он простер лишь детски руки —
Уж порфиру в руки брал;
Раздались Громовы звуки,
И весь Север воссиял.
Я увидел в восхищеньи
Растворен Судеб чертог;
Я подумал в изумленьи:
Знать, родился некий Бог.
Гении к нему слетели
В светлом облаке с небес;
Каждый Гений к колыбели
Дар рожденному принес:
Тот принес ему гром в руки
Для предбудущих побед;
Тот художества, науки,
Украшающие свет;
Тот обилие, богатство,
Тот сияние порфир;
Тот утехи и приятство,
Тот спокойствие и мир;
Тот принес ему телесну,
Тот душевну красоту;
Прозорливость тот небесну,
Разум, духа высоту.
Словом: все ему блаженствы
И таланты подаря,
Все влияли совершенствы,
Составляющи Царя;
Но последний, добродетель
Зарождаючи в нем, рек:
Будь страстей твоих владетель,
Будь на троне человек!
Все крылами восплескали,
Каждый Гений восклицал:
Се божественный, вещали,
Дар младенцу он избрал!
Дар, всему полезный миру!
Дар, добротам всем венец!
Кто приемлет с ним порфиру,
Будет подданным отец!
Будет, — и Судьбы гласили, —
Он Монархам образец!
Лес и горы повторили:
Утешением сердец!
Сим Россия восхищенна
Токи слезны пролила,
На колени преклоненна,
В руки отрока взяла;
Восприяв его, лобзает
В перси, очи и уста;
В нем геройство возрастает,
Возрастает красота.
Все его уж любят страстно,
Всех сердца уж он возжег:
Возрастай, дитя прекрасно!
Возрастай, наш полубог!
Возрастай, уподобляясь
Ты родителям во всем;
С их ты матерью равняясь,
Соравняйся с Божеством.
1779
3. «Властителям и Судиям»: якобинский псалом Давида
Толчком к написанию оды был частный случай, свидетелем которому оказался Державин в 1779 году. Поэт был задействован в реконструкции здания Сената, зал собраний в котором был украшен многочисленными скульптурами и барельефами. Среди прочих скульптур здесь была помещена и «Истина нагая», созданная известным в то время ваятелем Рашетом. Она была обращена непосредственно к сенаторскому столу, и могла смутить заседателей своим откровенным видом. Когда внутренние работы были завешены, проект принимал генерал-прокурор князь Вяземский, которому обнаженная натура Истины показалась неуместной. Он сказал чиновнику, ответственному за хозяйственную часть: «Вели её, брат, несколько прикрыть». В первоначальном варианте державинской оды есть такие строки: «Как только истины не стало, / И правды в свете нет нигде…»
Текст произведения имел несколько редакций: ввиду своей очевидной политической остроты Державин искал возможность опубликовать стихотворение «Властителям и судьям», обличающее «земных богов», хотя бы в смягченном виде. Впервые это удалось сделать в 1780 году в «Санкт-петербургском вестнике», а после в 1787 году в «Зеркале света». Но спустя два года во Франции грянула Великая революция и, соответственно, в России включились реакционные механизмы. В державинском переложении псалма Давида (81-ый псалом) увидели якобинскую пропаганду, и поэта собрались даже привлечь к ответственности. Попытка поместить текст в собрании стихотворений поэта была жёстко остановлена, и Державину пришлось в срочном порядке принимать меры. Эти меры были собственно литературными. Чтобы не попасть в «черный список» крамольников и авторов «вредных» сочинений, он написал «Анекдот», где по его собственному комментарию поэт доказал, что царь Давид не был участником Якобинского клуба. «Анекдот» был своеобразной объяснительной запиской, которая была доставлена самым влиятельным придворным лицам, в том числе фавориту Екатерины II П. А. Зубову, и «после этого всё как рукой сняло». Правда, от публикации пришлось на какое-то время отказаться.
Поучение монарха – всегда было одной из прямых задач одописца. В изобилии такие поучения представлены, например, у М. В. Ломоносова, в одах которого зачастую излагаются целые программы действий, которые следует воплотить в жизнь их адресатам. Восхваление, так или иначе, даёт сочинителю оды позицию того, кто вправе оценивать монарха, а при случае и давать ему советы. Это есть и в духовной оде Державина, которая является переложением псалма. Положение лирического субъекта в оде Державина близко положению Давида в стихах псалтыря. У царственного пророка с Богом особые отношения: Бог направляет его руку и слово, Давид то увещевает, то запросто призывает Всевышнего прямо участвовать в его делах. Слова царя Давида наполнены то мольбой, то праведным гневом и требованиями обрушиться на врагов.
Этот гнев поэтически воплощен и в «Властителям и судьям». Державин напоминает о долге власти по сохранению Божьих законов, защите слабых, спасению невинных. И тут же указывает на забвение этого священного долга «Не внемлют! Видят – и не знают!.. Злодействы землю потрясают». Вслед за Давидом поэт напоминает в свойственной себе контрастной манере, что удел царей такой же как и их рабов: «И вы подобно так умрёте, Как ваш последний раб умрёт!» Венчает стихотворение призыв Бога прийти и расставить всё на свои места «Воскресни боже!» Существенно, что в стихотворении появляется лирическое «я», тот, кто тоже разделяет участь всех смертных. Все участники события оды вовлекаются в единый круг бытия: цари, судьи, несчастные рабы (т.е. все другие) и «я» – перед лицом воскресающего творца.
Властителям и Судиям
Восстал Всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, — рек, — доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?
Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг: спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! — Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья:
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един Царем земли!
1780
5. Человеческое в оде «Бог»
«Бог» – одно из произведений, которые принесли Державину широкое признание за пределами России. Произведение было многократно переведено на все европейские языки (например, существует более 15 франкоязычных переложений этой оды). История создания стихотворения полулегендарна. Поэт вспоминал, что замысел оды пришёл к нему во дворце на всенощной накануне Пасхи в 1780 году, но работе мешали житейская суета, дело подвигалось вяло. Наконец, «побуждаемый внутренним чувством» творческой необходимости, поэт объявил своим домашним, что у него есть неотложные дела в его деревенских владениях. Державин уехал в Нарву, где нанял уединенное жилище и приступил к работе над «Богом». В течение нескольких дней он неустанно писал и правил текст. Когда ода была почти закончена, – оставалось написать лишь финальную строфу, – он уснул, но перед самым рассветом неожиданно проснулся от яркого света. Воображение поэта была, по его свидетельству, так разгорячено, что казалось, «вокруг стен бегает свет, и вместе с тем полились потоки слёз из глаз». Державин окончил своё творение, действительно, проливая благодарные слёзы «за те понятия, которые ему вверены были». Это сообщение походит на сюжеты средневековых видений, нечто подобное можно встретить и в житиях святых. В какой-то мере, здесь присутствует дань традиции словесного творчества, контексту, в который входит поэт, обратившись к духовной теме, а в какой-то сообщаемое им – чистая поэтическая правда.
В своей оде поэт полемизировал с французскими материалистами XVIII века, однако делал это не с позиций ортодоксального православия, а в ренессансном, барочном, а где-то и в предромантическом духе – то есть, с позиций светской новоевропейской культуры. В образе переживания в «Боге» нет догматической церковности, но есть поэтический пафос, ощутима личность поэта в его отношении к Всевышнему, и слышен громкий гимн человеку: «Я связь миров, повсюду сущих, / Я крайня степень вещества, / Я средоточие живущих, / Черта начальна Божества». Само доказательство бытия Бога осуществляется у Державина через человека: «Я есмь – конечно, есь и Ты». Именно человек в центре внимания Державина, в центре мироздания, человек в его связи с Богом:
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты Духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Эта державинская нота слышна, например, у поэта ХХ века Арсения Тарковского – «Я человек, я посредине мира…», «два берега связующее море, два космоса, соединивший мост». Но Державин это пережил, прочувствовал за двести лет до своего потомка и выразил гораздо крупнее и свободнее. В «Боге» полифонически звучит строй всей европейской христианской культуры.
В произведении Державина ничтожество и величие человека, как это и свойственно смешанному (отчасти религиозному, отчасти светскому) мироощущению, сливаются в единой афористичной форме, практически – эмблеме: «Я царь, – я раб, – я червь, – я бог!» Антитезисы достигают предельного масштаба и обобщения. Говоря «я бог!», поэт ни в коем случае не ставит своё индивидуальное существование на место творца Вселенной, но, глубоко заглядывая внутрь себя («в душу души» своей), как будто встречается с Богом. Бог отражается в нём, как солнечный свет в капле росы, которая и оборачивается в конце благодарными слезами, обращенными к Отцу, – свидетельством радости за своё антиномичное, но по существу, бессмертное бытие.
Бог
О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах Божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все Собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: —
Бог!
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет,
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Не могут Духи просвещенны,
От света Твоего рожденны,
Исследовать судеб Твоих:
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает,
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.
Хао́са бытность довременну
Из бездн Ты вечности воззвал;
А вечность, прежде всех рожденну,
В себе самом Ты основал.
Себя собою составляя,
Собою из себя сияя,
Ты свет, откуда свет исте́к.
Создавый все единым словом,
В твореньи простираясь новом,
Ты был, Ты есть, Ты будешь ввек!
Ты цепь существ в себе вмещаешь,
Ее содержишь и живишь;
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.
Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от Тебя родятся;
Как в мразный, ясный день зимой
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют:
Так звезды в безднах под Тобой.
Светил возженных миллионы
В неизмеримости текут.
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют.
Но огненны сии лампады,
Иль рдяных кристалей громады,
Иль волн златых кипящий сонм,
Или горящие эфиры,
Иль вкупе все светящи миры —
Перед Тобой, — как нощь пред днём.
Как капля в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия.
Но что мной зримая вселенна?
И что перед Тобою я? —
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров — и то,
Когда дерзну сравнить с Тобою,
Лишь будет точкою одною:
А я перед Тобой — ничто.
Ничто! — Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт;
Во мне Себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! — Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь; — конечно, есть и Ты!
Ты есть! — Природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет —
Ты есть — и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества.
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю —
Я царь, — я раб, — я червь, — я
Бог! —
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? — безвестен;
А сам собой я быть не мог.
Твое созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие́;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! — в бессмертие Твое.
Неизъяснимый, Непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображении бессильны
И тени начертать Твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к Тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слезы лить.
1784