Гаврила Державин, последний поэт Просвещения: главные стихи с комментариями. Часть вторая

В лирике Державина сходятся государственная жизнь эпохи Просвещения во всём её парадном блеске и взгляд исторически-конкретного частного человека. Вторая часть ключевых стихотворений поэта и комментариев к ним охватывает период одически-сатирический и анакреонтику Державина.

Миннуллин Олег

Гаврила Державин, последний поэт Просвещения: главные стихи с комментариями. Часть вторая

В. Боровиковский. Портрет Г. Р. Державина, 1811, Фрагмент  

Повторим важный тезис из первой части разговора о главных стихотворениях Державина. Его лирика являет собой своеобразный поэтический мост между двумя столетиями – XVIII и ХIХ веками, завершает период классицизма, а где-то и барокко, которого в чистом виде в русской литературе не было. Именно этот поэт «сходя во гроб», благословляет Пушкина. Закат эпохи Екатерины II ярко и разнопланово воплотился в поэзии этого автора. Его творчество – это торжественный жизнеутверждающий гимн этому времени, полному пламенных надежд на всеобщее Просвещение, с его придворной роскошью, материалистическим эпикуреизмом, неистощимой практической деятельностью и характерной узнаваемой радостью по поводу реальности и свободы жизни. 

Как ни у кого прежде, в поэзии Державина мы находим сплошной биографический сюжет. Влюблен ли он или огорчен происками недоброжелателей, собирается жениться или скорбит по утрате близкого друга, отдан под суд или торжествует над врагом – все это воплощается в произведениях, за которыми проглядывает одно и тоже человеческое лицо Державина, несходное с другими. Во многом именно он оказывается родоначальником такого привычного для современного читателя жанра как стихотворение, реальным объединителем в котором является не какие-то литературные законы, формы, каноны, традиции, а неповторимая личность автора. Следующий решающий шаг в этом направлении был сделан уже Пушкиным.


0из 0

6. Война и мир в оде «Осень во время осады Очакова»

«Осень во время осады Очакова» – пример стихотворения батального характера. Поводом к его написанию послужили события Русско-турецкой войны 1787 –1791 гг., а именно осада князем Потемкиным крепости Очакова. Она длилась долго, и от армии не было никаких новостей. В этой военной операции участвовал князь С. Ф. Голицын, жене которого и было адресовано произведение: «Не имея тоже известия о наших войсках, между страхом и надеждой послал ей сию оду».

В оде оригинально совмещается личные переживания той, которая ждет возвращения героя с войны, и воспроизведение и оценка событий общегосударственного масштаба. У Державина выходит что-то вроде «Войны и мира», картины осады («Огонь, в волнах неугасимый, Очаковские стены жжёт…»), торжественный гимн во славу русского оружия, совмещаются с картинами мирной жизни.

Обозначенная двупланность поддерживается двумя типами строф в стихотворении: некоторые из них рифмованные, а некоторые представлены белыми стихами. Там, где есть гармония и любовь (мир) – рифмы, а где война и хаос мятущегося сознания – рифма отсутствует. Разделение в каком-то смысле не абсолютно. Очаковская природа являет гармонию, хоть здесь и ведутся боевые действия, она проникнута глубинной гармонией. С другой стороны, в повествование о мирной жизни, о тревожном ожидании героя с войны врывается нерифмованный текст – жена Голицына тоже мыслью и духом на войне.

Образ российской Пенелопы, дожидающейся возвращения своего Одиссея, является одним из центральных:

Спеши, супруг, к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее;
Она задумчива, печальна,
В простой одежде, и, власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе;
И светло-голубые взоры
Ее всечасно слезы льют.

Древний эпический мотив ожидания возлюбленного с войны поддерживается другими аллюзиями и реминисценциями из античной культуры: образы Эола, Борея, нимф, «небесного Марса», царства Митридата и др. Есть в стихотворении и упоминание ждущих отца «семерых сыновей» (что соотносимо с образом Телемака из «Одиссеи»). Все эти отсылки не отменяют и никак не затемняют русского колорита и образа отечества, которые занимают центральное место в оде.

Этот колорит реализуется во многом благодаря пейзажу:

Уже румяна Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам.

Державин схватывает момент перехода от осени к зиме. По-видимому, Пушкин не прошел мимо этого державинского текста, когда создавал свой ноябрьский пейзаж в «Евгении Онегине» («Уж небо осенью дышало…»): такой же туман, волки, умолкнувшие крестьянские нивы, прекратившие свои собрания и песни девушки.

Пейзаж у Державина органически сочетается с картинами русского уездного быта и развлечений: охота на зайцев и белых колпиков (длинноносая птица, вроде низенькой цапли), крестьянский сбор урожая и празднование по случаю завершения деревенской страды. Наконец, осень сменяется «седой чародейкой» зимой. Образ жатвы традиционно соотносится с образом битвы. Два плана (войны и мира) то сближаются, то расходятся. Торжественная ода по случаю военного события, исполняется контрастных красок. Когда Очаков был взят, Державину предлагали подправить текст произведения, сделать его больше похожим на Ломоносовскую «Оду… на взятие Хотина». Но поэт на это не пошел – он прокладывал свои пути для отечественной поэзии.

Осень во время осады Очакова

Спустил седой Эол Борея
С цепей чугунных из пещер;
Ужасные криле расширя,
Махнул по свету богатырь;
Погнал стадами воздух синий,
Сгустил туманы в облака,
Давнул — и облака расселись,
Пустился дождь и восшумел.

Уже румяна Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам.

В опушке заяц быстроногий,
Как колпик поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги,
И выжлиц лай и гул гремит.
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет;
Обогащенный щедрым небом,
Блаженство дней своих поет.

Борей на Осень хмурит брови
И Зиму с севера зовет,
Идет седая чародейка,
Косматым машет рукавом;
И снег, и мраз, и иней сыплет
И воды претворяет в льды;
От хладного ее дыханья
Природы взор оцепенел.

Наместо радуг испещренных
Висит по небу мгла вокруг,
А на коврах полей зеленых
Лежит рассыпан белый пух.
Пустыни сетуют и долы,
Голодны волки воют в них;
Древа стоят и холмы голы,
И не пасется стад при них.

Ушел олень на тундры мшисты,
И в логовище лег медведь;
По селам нимфы голосисты
Престали в хороводах петь;
Дымятся серым дымом домы,
Поспешно едет путник в путь,
Небесный Марс оставил громы
И лег в туманы отдохнуть.

Российский только Марс, Потемкин,
Не ужасается зимы:
По развевающим знаменам
Полков, водимых им, орел
Над древним царством Митридата
Летает и темнит луну;
Под звучным крил его мельканьем
То черн, то бледн, то рдян Эвксин.

Огонь, в волнах не угасимый,
Очаковские стены жрет,
Пред ними росс непобедимый
И в мраз зелены лавры жнет;
Седые бури презирает,
На льды, на рвы, на гром летит,
В водах и в пламе помышляет:
Или умрет, иль победит.

Мужайся, твердый росс и верный,
Еще победой возблистать!
Ты не наемник, сын усердный;
Твоя Екатерина мать,
Потемкин вождь, Бог покровитель;
Твоя геройска грудь твой щит,
Честь мзда твоя, вселенна зритель,
Потомство плесками гремит.

Мужайтесь, росски Ахиллесы,
Богини северной сыны!
Хотя вы в Стикс не погружались,
Но вы бессмертны по делам.
На вас всех мысль, на вас всех взоры,
Дерзайте ваших вслед отцов!
И ты спеши скорей, Голицын!
Принесть в твой дом с оливой лавр.

Твоя супруга златовласа,
Пленира сердцем и лицом,
Давно желанного ждет гласа,
Когда ты к ней приедешь в дом;
Когда с горячностью обнимешь
Ты семерых твоих сынов,
На матерь нежны взоры вскинешь
И в радости не сыщешь слов.

Когда обильными речами
Потом восторг свой изъявишь,
Бесценными побед венцами
Твою супругу удивишь;
Геройские дела расскажешь
Ее ты дяди и отца,
И дух и ум его докажешь
И как к себе он влек сердца.

Спеши, супруг, к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее;
Она задумчива, печальна,
В простой одежде, и, власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе;
И светло-голубые взоры
Ее всечасно слезы льют.

Она к тебе вседневно пишет:
Твердит то славу, то любовь,
То жалостью, то негой дышит
То страх ее смущает кровь;
То дяде торжества желает,
То жаждет мужниной любви,
Мятется, борется, вещает:
Коль долг велит, ты лавры рви!

В чертоге вкруг ее безмолвном
Не смеют нимфы пошептать;
В восторге только музы томном
Осмелились сей стих бряцать.
Румяна Осень! радость мира!
Умножь, умножь еще твой плод!
Приди, желанна весть! — и лира
Любовь и славу воспоет.

1788

7. Народ и власть в стихотворении «Вельможа»

Стихотворение датировано 1794 годом, оно относится к послереволюционному времени (имеется в виду французская революция 1789 года). Будучи благонамеренным и где-то даже реакционным гражданином, Державин неожиданно косвенным образом выступает против власти, не всей системы, конечно, но против пресыщенной чиновничьей верхушки, «позлащенных», скучающих в изобильной роскоши «сарданапалов». И это на фоне того, что именно в этот период Державин становится личным секретарем (кабинет-министром) императрицы, и она открыто ждёт от него каких-то подобострастных шедевров, а не нравоучительных вещей в духе «Вельможи». Хоть размышляя о нерадивом вельможе, Державин сделал «реверанс» в сторону Екатерины II, и мимоходом вывел её как образец для подражания всем власть имущим. Но дар художника неотступно требует правдивости. Увидев высшую государственную жизнь вблизи, поэт не стал её воспевать однобоко одически, нашлось место и для сатиры.

Ведь именно поэту дана способность разглядеть за внешним, за наградами, украшающими одежду, за всем тем, что замещает человеческую суть, даёт лишь внешнюю социальную определенность, подлинный душевный строй и истинную цену личности.

Кумир, поставленный в позор,
Несмысленную чернь прельщает;
Но коль художников в нем взор
Прямых красот не ощущает, —
Се образ ложныя молвы,
Се глыба грязи позлащенной!

В стихотворении противопоставляются два типа «вельмож»: подлинных радетелей за отечество, доблестных, добронравных, глубоких патриотов в подлинном смысле, энергичных, несущих в себе духовный идеал и недостойных, праздных, пресыщенных, нравственно разложившихся. Антитеза носит сквозной характер, разворачивается во всем стихотворении. Один тип вельможи написан в сатирических красках («глыба грязи», осёл, хлопающий ушами, марокканские ленты – поддельные ордена, которые надел на себя, желавший выдать себя безумным банкрот Чупятов), его окружает сниженный колорит, и сообщается о нём с неприкрытой иронией. Другой тип воспет с одическим пафосом, в «высоком штиле» со всем причитающимся набором ораторских оборотов и форм. Можно сказать, что две жанровые стихии как бы противостоят в этом тексте. Помимо сатиры в «Вельможе» несложно разглядеть даже приметы басни: 

Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами.
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.

Стихотворение «Вельможа», получившее широкую известность в конце XVIII века (еще до первой публикации в 1798 году, его активно переписывают и обсуждают в кружках и салонах, не зная даже имени автора), станет прецедентным текстом, источником для еще более знаменитого произведения ХIХ  века – «Размышления у парадного подъезда» Н. А. Некрасова.  Здесь и несчастные просители у входа, и «вратник», мотив сна, в котором пребывает изнеженный вельможа, экзотические образы, подчеркивающие абсолютную иномирность его роскошного существования по отношению к тяготам окружающей жизни, – всё это зазвучит и в «Размышлении…», в совсем другом времени.

Подробный автокомментарий Державина к «Вельможе» свидетельствует о написании его, что называется, на основе реальных фактов: у каждого героя, у каждого эпизода свой прообраз, прототип. «Многие седые заслуженные генералы у кн. Потемкина и гр. Безбородко и у прочих вельмож сиживали часто несколько часов в передней между их людей, покуда они проснутся и выйдут в публику, – пишет Державин в своих «Объяснениях на сочинения…». – Вдова Костогорова… после смерти мужа, прося покровительства князя, часто хаживала к нему и с грудным младенцем на руках стаивала, ожидая на лестнице его выезду». Даже финальный образ «румяной зари», как комментирует сам поэт,  – это однозначный намёк на Румянцева («Стих, изображающий прозвище, преклонность лет и славу Румянцева»), который был для него образцовым вельможей. Словом здесь – целая галерея современников.

Эта конкретность и точность, привязка к реальному факту составляют одну из существенных черт державинской поэтики. Однако же из комментариев к «Размышлению у парадного подъезда» Некрасова, написанных Авдотьей Панаевой, мы тоже узнаем, что всё в стихотворении было списано поэтом с натуры: просители, швейцар, спящий «вельможа», «владетель роскошных палат», который «не любит оборванной черни». Похоже, в отношениях власти и народа мало что изменилось от Державина до Некрасова, картина очень устойчива.

Вельможа

Не украшение одежд
Моя днесь муза прославляет,
Которое, в очах невежд,
Шутов в вельможи наряжает;
Не пышности я песнь пою;
Не истуканы за кристаллом,
В кивотах блещущи металлом,
Услышат похвалу мою.
Хочу достоинствы я чтить,
Которые собою сами
Умели титлы заслужить
Похвальными себе делами;
Кого ни знатный род, ни сан,
Ни счастие не украшали;
Но кои доблестью снискали
Себе почтенье от граждан.
Кумир, поставленный в позор,
Несмысленную чернь прельщает;
Но коль художников в нем взор
Прямых красот не ощущает, —
Се образ ложныя молвы,
Се глыба грязи позлащенной!
И вы, без благости душевной,
Не все ль, вельможи, таковы? 
Не перлы перские на вас
И не бразильски звезды ясны, -
Для возлюбивших правду глаз
Лишь добродетели прекрасны,
Они суть смертных похвала.
Калигула! твой конь в Сенате
Не мог сиять, сияя в злате:
Сияют добрые дела.
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
О! тщетно счастия рука,
Против естественного чина,
Безумца рядит в господина
Или в шумиху дурака, 
Каких ни вымышляй пружин,
Чтоб мужу бую умудриться,
Не можно век носить личин,
И истина должна открыться.
Когда не сверг в боях, в судах,
В советах царских — сопостатов,
Всяк думает, что я Чупятов
В мароккских лентах и звездах.
Оставя скипетр, трон, чертог,
Быв странником, в пыли и в поте,
Великий Петр, как некий бог,
Блистал величеством в работе:
Почтен и в рубище герой!
Екатерина в низкой доле
И не на царском бы престоле
Была великою женой.
И впрямь, коль самолюбья лесть
Не обуяла б ум надменный, —
Что наше благородство, честь,
Как не изящности душевны?
Я князь — коль мой сияет дух;
Владелец — коль страстьми владею;
Болярин — коль за всех болею,
Царю, закону, церкви друг.
Вельможу должны составлять
Ум здравый, сердце просвещенно;
Собой пример он должен дать,
Что звание его священно,
Что он орудье власти есть,
Подпора царственного зданья;
Вся мысль его, слова, деянья
Должны быть — польза, слава, честь.
А ты, второй Сарданапал!
К чему стремишь всех мыслей беги?
На то ль, чтоб век твой протекал
Средь игр, средь праздности и неги?
Чтоб пурпур, злато всюду взор
В твоих чертогах восхищали,
Картины в зеркалах дышали,
Мусия, мрамор и фарфор? 
На то ль тебе пространный свет,
Простерши раболепны длани,
На прихотливый твой обед
Вкуснейших яств приносит дани,
Токай — густое льет вино,
Левант — с звездами кофе жирный,
Чтоб не хотел за труд всемирный
Мгновенье бросить ты одно? 
Там воды в просеках текут
И, с шумом вверх стремясь, сверкают;
Там розы средь зимы цветут
И в рощах нимфы воспевают
На то ль, чтобы на всё взирал
Ты оком мрачным, равнодушным,
Средь радостей казался скучным
И в пресыщении зевал? 
Орел, по высоте паря,
Уж солнце зрит в лучах полдневных, —
Но твой чертог едва заря
Румянит сквозь завес червленных;
Едва по зыблющим грудям
С тобой лежащия Цирцеи
Блистают розы и лилеи,
Ты с ней покойно спишь, — а там? 
А там израненный герой,
Как лунь во бранях поседевший,
Начальник прежде бывший твой, —
В переднюю к тебе пришедший
Принять по службе твой приказ, —
Меж челядью твоей златою,
Поникнув лавровой главою,
Сидит и ждет тебя уж час! 
А там — вдова стоит в сенях
И горьки слезы проливает,
С грудным младенцем на руках,
Покрова твоего желает.
За выгоды твои, за честь
Она лишилася супруга;
В тебе его знав прежде друга,
Пришла мольбу свою принесть.
А там — на лестничный восход
Прибрел на костылях согбенный
Бесстрашный, старый воин тот,
Тремя медальми украшенный,
Которого в бою рука
Избавила тебя от смерти:
Он хочет руку ту простерти
Для хлеба от тебя куска.
А там, — где жирный пес лежит,
Гордится вратник галунами, —
Заимодавцев полк стоит,
К тебе пришедших за долгами.
Проснися, сибарит! Ты спишь
Иль только в сладкой неге дремлешь,
Несчастных голосу не внемлешь
И в развращенном сердце мнишь: 
«Мне миг покоя моего
Приятней, чем в исторьи веки;
Жить для себя лишь одного,
Лишь радостей уметь пить реки,
Лишь ветром плыть, гнесть чернь ярмом;
Стыд, совесть — слабых душ тревога!
Нет добродетели! нет бога!» —
Злодей, увы! — И грянул гром.
Блажен народ, который полн
Благочестивой веры к богу,
Хранит царев всегда закон,
Чтит нравы, добродетель строгу
Наследным перлом жен, детей,
В единодушии — блаженство,
Во правосудии — равенство,
Свободу — во узде страстей! 
Блажен народ! — где царь главой,
Вельможи — здравы члены тела,
Прилежно долг все правят свой,
Чужого не касаясь дела;
Глава не ждет от ног ума
И сил у рук не отнимает,
Ей взор и ухо предлагает, —
Повелевает же сама.
Сим твердым узлом естества
Коль царство лишь живет счастливым, —
Вельможи! — славы, торжества
Иных вам нет, как быть правдивым;
Как блюсть народ, царя любить,
О благе общем их стараться;
Змеей пред троном не сгибаться,
Стоять — и правду говорить.
О росский бодрственный народ,
Отечески хранящий нравы!
Когда расслаб весь смертных род,
Какой ты не причастен славы?
Каких в тебе вельможей нет? —
Тот храбрым был средь бранных звуков;
Здесь дал бесстрашный Долгоруков
Монарху грозному ответ.
И в наши вижу времена
Того я славного Камилла,
Которого труды, война
И старость дух не утомила.
От грома звучных он побед
Сошел в шалаш свой равнодушно,
И от сохи опять послушно
Он в поле Марсовом живет.
Тебе, герой! желаний муж!
Не роскошью вельможа славный;
Кумир сердец, пленитель душ,
Вождь, лавром, маслиной венчанный!
Я праведну здесь песнь воспел.
Ты ею славься, утешайся,
Борись вновь с бурями, мужайся,
Как юный возносись орел.
Пари — и с высоты твоей
По мракам смутного эфира
Громовой пролети струей
И, опочив на лоне мира,
Возвесели еще царя —
Простри твой поздный блеск в народе,
Как отдает свой долг природе
Румяна вечера заря. 

1794

8. «Памятник», написанный «непринужденною рукой»

В русской литературе немало «Памятников», и каждый из них возвышается над бескрайними просторами русской истории всякий на свой лад (переложения Горация есть у Ломоносова, Капниста, Державина, Пушкина, Фета, Брюсова…). Державинский «Памятник» («К Музе») лишь отчасти является переводом или переложением известной оды «К Мельпомене» («Exegi monumentum»), в главном же – это оригинальное поэтическое произведение, собственная художественная программа обоснования своего творчества, оправдания и утверждения его перед лицом вечности, лирический манифест. Переводы этой оды Горация были и до Державина (например, у Ломоносова), но лишь автор «Фелицы» на русской почве утверждает традицию своеобразной индивидуально-творческой интерпретации «Памятника». Это стихотворение – «Памятник» Державина и никого другого. Еще Белинский сформулировал наблюдение: «Державин выразил мысль Горация в такой оригинальной форме, так хорошо применил ее к себе, что честь этой мысли так же принадлежит ему, как и Горацию». У Ломоносова был перевод (хоть и неточный), у Державина – весьма вольное подражание, оригинальное стихотворение, написанное по мотивам.

Отталкиваясь от прецедентного текста в классицистической манере ориентации на образец поэт художественно обозначает то, что ему, поэту Державину, обеспечит вечное, несокрушимое, неувядающее бытие. Образы вечности, быстротечного времени, тлена, вихря, славы есть и Горация, но у русского поэта эти образы, как бы сообщаются с аналогичными образами других его поэтических текстов высокого стиля. Например, он произносит «время», и мы вспоминаем «Глагол времён, металла звон…» и «Река времён в своём стремленьи…» В этом «времени» заключено державинское индивидуально-авторское наполнение, проникнутое личностью поэта.

Оригинальность стихотворения не ограничивается перечислением реалий отечественной географии и этнографии (мол, вместо римлян здесь славяне). Поэт указывает на свой неповторимый поэтический стиль («забавный русский слог», способность «в душевной простоте беседовать о Боге»), и на конкретные литературные удачи («Фелица»), и на свою способность говорить с улыбкой царям истину. Все эти утверждения совершенно справедливы, в них нет никакой показной хвастливости, позёрства.

Известный представитель революционно-демократической критики XIX столетия Г. Р. Чернышевский писал о Державине: «В своей поэзии что ценил он? Служение на пользу общую… Любопытно в этом отношении сравнить, как он видоизменяет существенную мысль Горациевой оды «Памятник», выставляя свои права на бессмертие. Гораций говорит: “я считаю себя достойным славы за то, что хорошо писал стихи”; Державин заменяет это другим: “я считаю себя достойным славы за то, что говорил правду и народу, и царям”». Чернышевский прав лишь отчасти, он не расслышал главного. В финальном четверостишии интонационная и смысловая кульминация приходится на строку «Непринужденною рукой неторопливой» – Державин говорит о свободе творчества, свободе выбора пути, свободе бытия. Слово «непринужденный» означает еще и «естественный». Муза Державина как будто сидит в домашней обстановке, в свободной позе, ведет приятную неторопливую частную беседу. Но эта беседа – о главных ценностях, о судьбах отечества, о вечности, о счастье, о человеке. И главное, что форма осуществления этой беседы – поэзия. Это державинский залог бессмертия.

У Державина есть еще одно переложение оды Горация, которое тематически близко «К Мельпомене». Это ода «Лебедь»:

Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах.

Цевница – это дудочка. Поэт утверждает, что его голос не исчезнет, а еще отзовется в общем хоре жизни, вернее будет «с небес» отзываться «в голосах» других.

В отличие от Чернышевского, Пушкин очень хорошо расслышал концовку стихотворения «Памятник» в интерпретации того, кто передал ему лиру, и благословил, «сходя во гроб». В своём «Памятнике» поэт XIX века опирается сильнее всего именно на державинский вариант. Перед нами тот же неторопливый, размеренный александрийский стих (6-стопный ямб с цезурой посередине, те же 5 строф) и близкое, но более ясно осознанное и органичнее выраженное сопряжение личного, гражданского, национального, общечеловеческого и божественного, выраженное в последних двух катренах, которое и вступает обоснованием пушкинского поэтического бессмертия.

Памятник (К Музе)

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить.
О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.

1795

9. «Шуточное желание» Державина: анакреонтика в стиле рококо

Книга «Анакреонтические песни», в которую входит «Шуточное желание», была издана в 1804 году. Основной массив текстов создавался специально для этого сборника в 1790-е годы, но немалое количество произведений были написаны поэтом существенно раньше, а в этом цикле лишь получили переработку, обрели новое место и звучание. В основном в книге представлены интимно-лирические миниатюры.

В «Объяснениях на сочинения…» Державин пояснял: «Сии анакреонтические песни написаны в угождение второй жены автора, к чему подан повод был недостатком денег: она скучала, что не было оных на отделку сада в петербургском доме. Он шутя отвечал, что ему дадут их музы, и начал сии песни; вследствие чего и Приношение им сделано жене его и прочим красавицам». Дарья Алексеевна была моложе Державина на 24 года, её нужно было развлечь.

Свою первую жену поэт воспевал под именем Плениры, вторую – Милены. В мистическом «Призывании и явлении Плениры» поэт даже воплощает фантасмагорический сюжет, когда явившийся дух первой жены предлагает лирическому герою перестать сокрушаться и жениться во второй раз:

Нельзя смягчить судьбину,
Ты сколько слез ни лей;
Миленой половину
Займи души твоей.

Вот такое мистическое благословение на новую любовь. В сборнике «Анакреонтические песни» витает дух этой вновь обретенной любви, лёгкости, а где-то и откровенной фривольности, присущей заявленной литературной традиции, которая связанна с именем античного поэта Анакреона. Часть стихотворений, включенных в книгу, – это переложения анакреонтических од античного поэта и других авторов, обращавшихся к анакреонтике. Многие поэтические вещицы полностью изобретены автором книги. Несмотря на то, что некоторые пассажи из державинских стихотворений этой жанрово-тематической группы, действительно, могут вызвать румянец на щеках неискушенных читательниц, всё же разговор о его поэзии, обходящий анакреонтику, потеряет во всесторонности обсуждения поэтического таланта Державина.

У античного автора Анакреонта мы не найдем такой цветастой эротики, как у его якобы продолжателей. Действительным законодателем стиля и тематики новоевропейской анакреонтики является французский поэт эпохи Возрождения Анри II Этьен, который в 1554 году выпустил в свет «Оды Анакреона». Здесь любовные и застольные развлечения, смелая, но при этом и обаятельная фривольность, здоровый юмор, под которые подводится эпикурейская философская основа, воплощены полно и красочно. Названная ренессансная традиция пришлась ко двору и просвещенному XVIII столетию (вспоминаются и «Опасные связи» Шадерло де Лакло, и картины Франсуа Буше в стиле рококо). В этом ряду видится и лирика Державина начал XIX столетия.

Безусловно, «Анакреонтические песни» Державина включают в себя обширную тематику, и любовная тема в шутливо-чувственной аранжировке далеко не единственная, а, может быть, и не главная здесь. Но она бросается в глаза – поэт охотно отдает дать этой традиции. Как Анакреон предстаёт в гимнах человеком, способным радоваться жизни, на фоне приближающейся старости, так и у Державина – основной лирический герой цикла уже почти старик, который, однако, еще неравнодушен к различным мирным радостям и женской красоте. Эти стихотворения соответствуют возрасту поэта, и его индивидуально-личное самоощущение в них вполне совпало со сложившейся литературной традицией. Поэт отказывается от государственных дел:

Что мне, что мне суетиться,
Вьючить бремя должностей…

и обращается к радостям частной жизни:

Утром раза три в неделю
С милой Музой порезвлюсь;
Там опять пойду в постелю
И с женою обоймусь.

В целом ряде стихотворений («Любушке», «Шуточное желание», «Русские девушки» и др.) герой в шутливом тоне исповедует вполне приличный для солидного человека почтенного уже возраста «олимпийский принцип» ухаживаний и заигрываний: главное не победа, а участие. Его фривольные шутки и побасёнки безобидны, хотя порой и весьма недвусмысленны.

Таково и «Шуточное желание», где лирический герой мечтает быть несгибаемым «сучочком», на который садятся тысячи птиц-девиц. Он согласен не только слушать их свист и песни, но готов и к тому, что эти птицы совьют гнёзда и выведут птенцов. Это способно составить его счастье. Так что герой не только дамский угодник и гуляка, но и жениться может. Резкая эротическая шутка оборачивается вполне добродушной улыбкой семейного человека. Он не преследует никаких частных целей завоевателя-Казановы: лирический герой надеется лишь вечно любоваться, эстетически созерцать женскую красоту.

Есть в цикле и другие подражания Анакреонту, где поэт выражает желание превратиться в какой-нибудь неодушевленный предмет, с тем, чтобы получить возможность незаметно подглядывать, касаться или обнимать ту или иную «милую девицу»:

Но желал бы я тихонько,
Без огласки от людей,
Зеркалом в уборной только
Быть у Любушки моей…
Иль бы, сделавшись водою,
Я ей тело омывал;
Вкруг монистой золотою
Руки блеском украшал…
(«Любушке»)

Здесь есть, где развернуться Фрейду с его страстью за всем видеть Эрос и Танатос: в стихотворении и вуайеризм, и необычное желание какого-то неодушевленного, но при этом чувственного, бытия. Своими анакреонтическими песнями Державин во многом прокладывает путь «легкой» поэзии Батюшкова.

Шуточное желание

Если б милые девицы
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках,
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам дево́чкам
На моих сидеть ветвях.
Пусть сидели бы и пели,
Вили гнезда и свистели,
Выводили и птенцов;
Никогда б я не сгибался,
Вечно ими любовался,
Был счастливей всех сучков.

1802

10. «Евгению. Жизнь Званская»: поэтическая гастрономия

Стихотворение посвящено епископу Евгению Болховитинову, приятелю поэта и его биографу, который неоднократно гостил у автора «Фелицы» в усадьбе Званке. Её поэт приобрел, выйдя в отставку с государственной службы. В 1806 году Болховитинов опубликовал в «Друге Просвещения» развёрнутую биографию Державина, так что произведение о прелести уездной сельской жизни, обращенное к Евгению, в некотором смысле написано в благодарность биографу за труды.

В центре этого пёстрого с любовью описанного бытового мира находится конкретная личность – Державин, вельможа, так сказать, на пенсии. Правда нужно учитывать, что на заслуженный отдых уходит барин-помещик, к которому по первому зову «рабы служить к столу бегут». Эти довольные жизнью «рабы» явились в поэзии Державина из античной культуры, из идиллий и буколик, жанровый след которых в «Жизни Званской» вполне ощутим. Вопрос социального устройства России рубежа XVIII-XIX веков, конечно, в этот момент никак не актуализируется. Крестьянская жизнь в стихотворении опоэтизирована.

Автобиографическая достоверность подкрепляется многочисленными бытовыми подробностями усадебной жизни поэта, введенными в лирическое повествование. Это идиллический гимн спокойной и светлой старости с доступными ей маленькими и очень конкретными радостями. Здесь есть место и благодарственной молитве творцу, и играм в карты, изысканному застолью с послеобеденным сном, прогулкам под звуки пастушьего рожка (пастораль), наблюдениям за птицами, неторопливой беседе, чтению древних авторов и домашним концертам, а также необременительным заботам о хозяйстве. В державинской Званке были домашняя прядильная фабрика, красильня, лесопильная мельница, больница для крестьян – всё это попадает в стихотворение. Шумной городской жизни здесь по традиции противопоставлен деревенский колорит. В стихотворении нет характерной державинской резкости, ярости и контрастности, зато есть не менее характерная любовь ко всему цветастому, сочному, колоритному, способному усладить взор и другие чувства.

Одним из излюбленных мотивов державинской поэзии является мотив гастрономический. Немногие авторы могут похвастать способностью так живописно изображать обеденные столы, изобильно уставленные яствами, как это явлено у автора «Фелицы». Приведем в пример несколько таких державинских натюрмортов:

Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят,
Шампанским вафли запиваю;
И всё на свете забываю
Средь вин, сластей и аромат.
(«Фелица»)

Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят;
В графинах вина, пунш, блистая
То льдом, то искрами, манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются,
Не смеют слуги и дохнуть…
(«Приглашение к обеду»)

Литературовед Ольга Лебедева пишет: «Погружение его в достоверную бытовую среду, окружение изобильными словесно-вещными натюрмортами, напоминающими живописные натюрморты фламандской школы, где сами по себе великолепная посуда, фрукты, цветовая гамма накрытого пиршественного стола нейтрализуют ассоциации с сатирическим бытописанием как средством дискредитации и становятся самоценным эстетическим фактом поэзии». Есть эта возвышенная пищеварительная поэзия и в «Жизни Званской»:

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером
Там щука пестрая: прекрасны!

Здесь собраны практически все цвета радуги (кроме фиолетового). Голубое перо на щуке – явно несъедобно, однако колористика, сам процесс словесной живописи настолько захватывает поэта, что обеденный натюрморт уже служит не желанию вызывать аппетит. Он существует в произведении как художественно завершенная картина в своей чистой поэтической изобразительности.

«Жизнь Званская» завершает державинскую анакреонтику. Спокойная, но жизнелюбивая лирическая интонация этого стихотворения являет образ умиротворенной опоэтизированной старости. Русская литература отчасти с лёгкой руки Пушкина, а отчасти благодаря портретам знаменитых живописцев ведь и запомнила Державина довольным прожитой жизнью, мудрым стариком.


Евгению. Жизнь Званская

Блажен, кто менее зависит от людей,
Свободен от долгов и от хлопот приказных,
Не ищет при дворе ни злата, ни честей
       И чужд сует разнообразных!

Зачем же в Петрополь на вольну ехать страсть,
С пространства в тесноту, с свободы за затворы,
Под бремя роскоши, богатств, сирен под власть
      И пред вельможей пышны взоры?

Возможно ли сравнять что с вольностью златой,
С уединением и тишиной на Званке?
Довольство, здравие, согласие с женой,
      Покой мне нужен — дней в останке.

Восстав от сна, взвожу на небо скромный взор;
Мой утреннюет дух правителю вселенной;
Благодарю, что вновь чудес, красот позор
      Открыл мне в жизни толь блаженной.

Пройдя минувшую и не нашедши в ней,
Чтоб черная змия мне сердце угрызала,
О! коль доволен я, оставил что людей
      И честолюбия избег от жала!

Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз,
      Средь сада храм жезлом чертяще.

Иль, накормя моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разноперых птиц, поющих средь сетей,
      На кроющих, как снегом, луги.

Пастушьего вблизи внимаю рога зов,
Вдали тетеревей глухое токованье,
Барашков в воздухе, в кустах свист соловьев,
      Рев крав, гром жолн и коней ржанье.

На кровле ж зазвенит как ласточка, и пар
Повеет с дома мне манжурской иль левантской,
Иду за круглый стол: и тут-то раздобар
      О снах, молве градской, крестьянской;

О славных подвигах великих тех мужей,
Чьи в рамах по стенам златых блистают лицы
Для вспоминанья их деяний, славных дней,
      И для прикрас моей светлицы,

В которой поутру иль ввечеру порой
Дивлюся в Вестнике, в газетах иль журналах
Россиян храбрости, как всяк из них герой,
      Где есть Суворов в генералах!

В которой к госпоже, для похвалы гостей,
Приносят разные полотна, сукна, ткани,
Узорны, образцы салфеток, скатертей,
       Ковров и кружев, и вязани.

Где с скотен, пчельников и с птичников, прудов
То в масле, то в сота́х зрю злато под ветвями,
То пурпур в ягодах, то бархат-пух грибов,
      Сребро, трепещуще лещами.

В которой, обозрев больных в больнице, врач
Приходит доносить о их вреде, здоровье,
Прося на пищу им: тем с по́ливкой калач,
      А тем лекарствица, в подспорье.

Где также иногда по палкам, по костям
Усатый староста иль скопидом брюхатый
Дают отчет казне, и хлебу, и вещам,
      С улыбкой часто плутоватой.

И где, случается, художники млады
Работы кажут их на древе, на холстине,
И получают в дар подачи за труды,
      А в час и денег по полтине.

И где до ужина, чтобы прогнать как сон,
В задоре иногда, в игры зело горячи,
Играем в карты мы, в ерошки, в фараон,
      По грошу в долг и без отдачи.

Оттуда прихожу в святилище я муз,
И с Флакком, Пиндаром, богов восседши в пире,
К царям, к друзьям моим, иль к небу возношусь,
      Иль славлю сельску жизнь на лире.

Иль в зеркало времен, качая головой,
На страсти, на дела зрю древних, новых веков,
Не видя ничего, кроме любви одной
      К себе и драки человеков.

Всё суета сует! я, воздыхая, мню,
Но, бросив взор на блеск светила полудневна,
О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю?
      Творцом содержится вселенна.

Да будет на земли и в небесах его
Единого во всем вседействующа воля!
Он видит глубину всю сердца моего,
      И строится моя им доля.

Дворовых между тем, крестьянских рой детей
Сбираются ко мне не для какой науки,
А взять по нескольку баранок, кренделей,
      Чтобы во мне не зрели буки.

Письмоводитель мой тут должен на моих
Бумагах мараных, пастух как на овечках,
Репейник вычищать, — хоть мыслей нет больших,
      Блестят и жучки в епанечках.

Бьет полдня час, рабы служить к столу бегут;
Идет за трапезу гостей хозяйка с хором.
Я озреваю стол — и вижу разных блюд
      Цветник, поставленный узором.

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером
      Там щука пестрая: прекрасны!

Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус;
Но не обилием иль чуждых стран приправой,
А что опрятно всё и представляет Русь:
      Припас домашний, свежий, здравый.

Когда же мы донских и крымских кубки вин,
И липца, воронка́ и чернопенна пива
Запустим несколько в румяный лоб хмелин, —
      Беседа за сластьми шутлива.

Но молча вдруг встаем: бьет, искрами горя,
Древ русских сладкий сок до подвенечных бревен;
За здравье с громом пьем любезного царя,
      Цариц, царевичей, царевен.

Тут кофе два глотка; схрапну минут пяток;
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
      И тешусь разными играми.

Иль из кристальных вод, купален, между древ,
От солнца, от людей под скромным осененьем,
Там внемлю юношей, а здесь плесканье дев,
      С душевным неким восхищеньем.

Иль в стекла оптики картинные места
Смотрю моих усадьб; на свитках грады, ца́рства,
Моря, леса, — лежит вся мира красота
      В глазах, искусств через коварства.

Иль в мрачном фонаре любуюсь, звезды зря
Бегущи в тишине по синю волн стремленью:
Так солнцы в воздухе, я мню, текут горя,
      Премудрости ко прославленью.

Иль смотрим, как вода с плотины с ревом льет
И, движа ма́шину, древа́ на доски делит;
Как сквозь чугунных пар столпов на воздух бьет
      Клокоча огнь, толчет и мелет.

Иль любопытны, как бумажны руны волн
В лотки сквозь игл, колес, подобно снегу, льются
В пушистых локонах, и тьмы вдруг веретен
      Марииной рукой прядутся.

Иль как на лен, на шелк цвет, пестрота и лоск,
Все прелести, красы берутся с поль царицы;
Сталь жесткая, глядим, как мягкий, алый воск,
      Куется в бердыши милицы.

И сельски ратники как, царства став щитом,
Бегут с стремленьем в строй во рыцарском убранстве,
«За веру, за царя мы, — говорят, — помрем,
      Чем у французов быть в подданстве».

Иль в лодке вдоль реки, по брегу пеш, верхом,
Качусь на дрожках я соседей с вереницей;
То рыбу у́дами, то дичь громим свинцом,
      То зайцев ловим псов станицей.

Иль стоя внемлем шум зеленых, черных волн,
Как дерн бугрит соха, злак трав падет косами,
Серпами злато нив, — и, ароматов полн,
      Порхает ветр меж нимф рядами.

Иль смотрим, как бежит под черной тучей тень
По копнам, по снопам, коврам желто-зеленым,
И сходит солнышко на нижнюю степень
      К холмам и рощам сине-темным.

Иль, утомись, идем скирдов, дубов под сень;
На бреге Волхова разводим огнь дымистый;
Глядим, как на воду ложится красный день,
      И пьем под небом чай душистый.

Забавно! в тьме челнов с сетьми как рыбаки,
Ленивым строем плыв, страшат тварь влаги стуком;
Как парусы суда и лямкой бурлаки
      Влекут одним под песнью духом.

Прекрасно! тихие, отлогие брега
И редки холмики, селений мелких полны,
Как, полосаты их клоня поля, луга,
      Стоят над током струй безмолвны.

Приятно! как вдали сверкает луч с косы
И эхо за́ лесом под мглой гамит народа,
Жнецов поющих, жниц полк идет с полосы,
      Когда мы едем из похода.

Стекл заревом горит мой храмовидный дом,
На гору желтый всход меж роз осиявая,
Где встречу водомет шумит лучей дождем,
      Звучит музы́ка духовая.

Из жерл чугунных гром по праздникам ревет;
Под звездной молнией, под светлыми древами
Толпа крестьян, их жен вино и пиво пьет,
      Поет и пляшет под гудками.

Но скучит как сия забава сельска нам,
Внутрь дома тешимся столиц увеселеньем;
Велим талантами родных своих детя́м
      Блистать: музы́кой, пляской, пеньем.

Амурчиков, харит плетень, иль хоровод,
Заняв у Талии игру и Терпсихоры,
Цветочные венки пастух пастушке вьет,
      А мы на них и пялим взоры.

Там с арфы звучныя порывный в души гром,
Здесь тихогрома с струн смягченны, плавны тоны
Бегут, — ив естестве согласия во всем
      Дают нам чувствовать законы.

Но нет как праздника, и в будни я один,
На возвышении сидя столпов перильных,
При гуслях под вечер, челом моих седин
      Склонясь, ношусь в мечтах умильных;

Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?
Мимолетящи суть все времени мечтаньи:
Проходят годы, дни, рев морь и бурей шум,
      И всех зефиров повеваньи.

Ах! где ж, ищу я вкруг, минувший красный день?
Победы слава где, лучи Екатерины?
Где Павловы дела? Сокрылось солнце, — тень!.
      Кто весть и впредь полет орлиный?

Вид лета красного нам Александров век:
Он сердцем нежных лир удобен двигать струны;
Блаженствовал под ним в спокойстве человек,
      Но мещет днесь и он перуны.

Умолкнут ли они? — Сие лишь знает тот,
Который к одному концу все правит сферы;
Он перстом их своим, как строй какой ведет,
      Ко благу общему склоняя меры.

Он корни помыслов, он зрит полет всех мечт
И поглумляется безумству человеков:
Тех освещает мрак, тех помрачает свет
      И днешних и грядущих веков.

Грудь россов утвердил, как стену, он в отпор
Темиру новому под Пультуском, Прейсш-лау;
Младых вождей расцвел победами там взор
      И скрыл орла седого славу.

Так самых светлых звезд блеск меркнет от нощей.
Что жизнь ничтожная? Моя скудельна лира!
Увы! и даже прах спахнет моих костей
      Сатурн крылами с тленна мира.

Разрушится сей дом, засохнет бор и сад,
Не воспомянется нигде и имя Званки;
Но сов, сычей из дупл огнезеленый взгляд
      И разве дым сверкнет с землянки.

Иль нет, Евгений! ты, быв некогда моих
Свидетель песен здесь, взойдешь на холм тот страшный.
Который тощих недр и сводов внутрь своих
      Вождя, волхва гроб кроет мрачный,

От коего, как гром катается над ним,
С булатных ржавых врат и збруи медной гулы
Так слышны под землей, как грохотом глухим,
      В лесах трясясь, звучат стрел тулы.

Так, разве ты, отец! святым своим жезлом
Ударив об доски, заросши мхом, железны,
И свитых вкруг моей могилы змей гнездом
      Прогонишь — бледну зависть — в бездны.

Не зря на колесо веселых, мрачных дней,
На возвышение, на пониженье счастья,
Единой правдою меня в умах людей
      Чрез Клии воскресишь согласья

Так, в мраке вечности она своей трубой
Удобна лишь явить то место, где отзывы
От лиры моея шумящею рекой
      Неслись чрез холмы, долы, нивы.

Ты слышал их, и ты, будя твоим пером
Потомков ото сна, близ севера столицы,
Шепнешь в слух страннику, в дали как тихий гром:
      «Здесь бога жил певец, — Фелицы».

Май—июль 1807


Читать по теме:

#Главная #Акмеизм #Русский поэтический канон
Поэзия темного инстинкта: «Гадалка» Владимира Нарбута

Цикл очерков о разных сторонах русского акмеизма продолжает разговор о Владимире Нарбуте. В его книге «Аллилуйя», вышедшей 110 лет назад, оживает язык гоголевской низшей демонологии. 

#Главная #Сопоставления
Галерея Эшера и светящийся мрак Хуарроса – изобретение внимания

Prosodia представляет новый материал авторской рубрики «Сопоставления» поэта и художника Андрея Першина – он находит переклички визуальных и поэтических произведений в истории искусства. Новый опыт посвящён нидерландскому художнику-графику Маурицу Корнелису Эшеру (1898–1972) и аргентинскому поэту Роберто Хуарросу (1925–1995).