Цитата на случай: "И, видит бог, никто в мои глаза / Не заглянул так мудро и глубоко, / Воистину - до дна души моей". В.Ф. Ходасевич

Ранний Боратынский – элегическая дуэль с Пушкиным

В начале 1820-х годов Евгений Боратынский и Александр Пушкин обновляли молодую русскую элегию, непосредственно откликаясь на поиски друг друга. Они заложили основу аналитической элегии, причем предложили различное понимание жанровой модели.

Козлов Владимир

Ранний Боратынский – элегическая дуэль с Пушкиным

Разработанная немецкими романтиками теория элегии делала её основной характеристикой принцип «смешанных ощущений» — как говорит И. Г. Гердер в статье «О подражании латинским элегиям»: ода передаёт чистые чувства, элегия — смешанные. К таковым относится, например, сладкая меланхолия. В результате элегия начинает определяться не по форме или материалу, а по модусу «смешанных ощущений» — это особенно сильно в Германии конца XVIII века, где бурно развивающаяся эстетическая мысль порой опережает художественные свершения1. Безусловно, с этими идеями были знакомы первые авторы обновлённых русских элегий. С. Сендерович отмечает, что Пушкин знакомился с теорией смешанных ощущений по статье французского критика Конрада Мальт-Брена «Рассуждение об элегии», опубликованной в 1814 году в «Сыне отечества»2. Там критик увязывает элегический дистих с теорией смешанных ощущений: «Величественный размер экзаметра и живой ход пентаметра были, так сказать, изображением двутонной лидийской флейты, и, подобно ей, услаждали слух приятным смешением силы и легкости, живости и спокойствия»3.


Впрочем, особые качества элегии просматривались прежде всего на фоне оды. Но на деле в полной мере реализоваться принципу смешанных чувств было суждено лишь в одном из видов элегии — в аналитической элегии, которая фокусировалась как раз на смешении переживаний, на их сложности, тогда как у остальных жанровых моделей само переживание оказывалось сопутствующим — и, как правило, достаточно простым — элементом.



Система координат для аналитической элегии


Для развития аналитической элегии, на начальном этапе ассоциировавшейся едва ли не исключительно с любовной сюжетикой, важным событием стало открытие мотивов разочарования и даже «неспособности любить», которые выступали как «отражение „болезни времени“»4. Появлением второго — отрицательного — полюса в некотором смысле задавалась условная система психологических координат, в которой личность выглядела уже более сложно.


Формирование оригинальной аналитической элегии происходило в 1819–1821 годы в творчестве Е. Боратынского — на таком написании фамилии настаивают авторы «Полного собрания сочинений и писем» 2002 года, впрочем, это написание фигурирует везде наряду с написанием через «а» — Баратынский. «Многое он (Боратынский — В. К.) почерпнул и в девяти книгах элегий Парни, который в его интерпретации превращался из поэта эротического (так его воспринимал, в частности, Батюшков) в поэта психологического, — пишет В. Э. Вацуро. — Баратынского интересует становление и динамика психологических состояний, фазы любовного чувства. Боратынский превращал типового «унылого» героя в сложную личность со своей индивидуальной судьбой. Эмоция его героя изменчива и противоречива. „Охлаждение“, „разочарование“ оказываются понятиями сложными и внутренне неоднородными»5. Разочарованным был и лирический субъект «унылой» элегии, но Боратынский первым попытался психологически мотивировать его состояние6 — это был шаг, который превращал типового «унылого» героя в сложную личность со своей индивидуальной судьбой.


Классикой элегии раннего периода творчества Баратынского стало «Разуверение» (<1821>), которое можно привести целиком:


Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь,

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,

Не заводи о прежнем слова,

И, друг заботливый, больного

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты.7


Это не просто субъект «унылой» элегии — тот апеллировал, как правило, к небесам или к своему прошлому, здесь же разочарованный герой показан в конкретной ситуации «искушения» «нежностью». Его слова призваны объяснить адресату, почему он этому искушению не может поддаться. Но, как верно замечает И. Альми, не способный любить герой, однако, способен волноваться и увлекаться: «психологическое открытие промежуточных, „оттеночных“ душевных движений видоизменяло саму тему разочарования, с которой было связано появление „унылой“ элегии. Разочарованность теряла свой абсолютный, декларативный характер, а разочарованный герой — свою необыкновенность и исключительность»8.


Аналитическая элегия — это почти всегда послание конкретному адресату, которому лирический субъект берётся объяснить, что он чувствует прямо сейчас. Аналитическая элегия очевидным образом граничит с жанром лирического послания. Эта элегия, в отличие от других, ситуативна — настоящее время играет в ней особенно важную роль, поэтому элегия такого рода зачастую звучит как драматический отрывок — монолог лирического субъекта, находящегося в определённой ситуации, которая по сравнению с ситуациями «кладбищенской» или исторической элегии кажется бытовой. Аналитическая элегия открыла внутренний мир человека в его текущей динамике. В то же время аналитическая элегия впервые подала лирического субъекта как существо не просто внутренне изменчивое, но изменяющееся прямо сейчас. Аналитическая элегия открыла внутренний мир человека в его текущей динамике. Предыдущие жанровые модели имели хоть и разные, но статичные представления о лирическом «я».


Считать, что «унылая» элегия, переродившись, дала аналитическую — большая натяжка. У «унылой» элегии собственная, во многом иррациональная картина мира, полагающая предел психологизму: иррационален сам внутренний тупик. В аналитической элегии тупика нет — если абсолютизировать, то из любого состояния в ней есть выход в любое состояние. Именно поэтому лирический сюжет в элегии такого рода, несмотря на типологическую заданность, обладает огромным потенциалом новизны. И, конечно, можно говорить об определённой рациональности аналитической элегии. Лирический субъект или поэтическое сознание всегда как будто лучше всех видит мотивировки своего переживания.



Ответ Пушкина на элегию Боратынского


Успех Боратынского был сразу замечен Пушкиным — уже в 1822 году в письме П. Вяземскому он пишет, что тот «более чем подражатель подражателей» и «полон истинной элегической поэзии»9. К этому времени сам Пушкин занимается примерно тем же, что и Боратынский — берёт сюжетный комплекс «унылой» элегии и наполняет его внутренними психологическими мотивациями. Так происходит, например, в элегиях «Погасло дневное светило…» (1820) и «Мой друг, забыты мной следы минувших лет…» (1821). Примечательно, что в обеих элегиях «уныние» находит психологическое разрешение и в результате преображается.


Мой друг, забыты мной следы минувших лет

И младости моей мятежное теченье.

Не спрашивай меня о том, чего уж нет,

Что было мне дано в печаль и в наслажденье,

Что я любил, что изменило мне.

Пускай я радости вкушаю не вполне;

Но ты, невинная! ты рождена для счастья.

Беспечно верь ему, летучий миг лови:

Душа твоя жива для дружбы, для любви,

Для поцелуев сладострастья…10


Холодный, опытный лирический субъект ведёт разговор с «невинной», «рожденной для счастья» особой, чья душа ещё «жива для дружбы, для любви» — он знает всё, что с нею должно произойти. Согласно традициям «унылой» элегии, лирический субъект должен описать путь духовного охлаждения и предостеречь неопытную девушку. Но со второй половины стихотворения жанровая модель меняется. Оказывается, что лирический субъект не разочарован, он боится напугать девушку «безумствами и страстями», которые имели место в его прошлом. Более того, выясняется, что он не только любит адресата послания, но и «счастлив», что для субъекта «унылой» элегии совсем уж невообразимо. Вот финал:


Нет, милая моя,

Лишиться я боюсь последних наслаждений.

Не требуй от меня опасных откровений:

Сегодня я люблю, сегодня счастлив я.


Пушкин как раз демонстрирует способность аналитической элегии выводить из тупика, преображать привычные состояния. В «унылой» элегии каждый мотив работает на то, чтобы утвердить иррациональный разлад человека с миром. В «унылой» элегии каждый мотив работает на то, чтобы утвердить иррациональный разлад человека с миром. А здесь привычный комплекс мотивов «унылой» элегии оказывается лишь отправной точкой в ситуации, когда герой просчитывает возможность «откровений», приходит к пониманию их опасности — причём опасность мотивирована «чистотой» возлюбленной — и решает любить и жить сегодняшним днём.


В январе 1824 года Пушкин пишет в письме А. Бестужеву: «Баратынский — прелесть и чудо, „Признание“ — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий»11. Он имеет в виду вполне конкретный свой текст — элегию «Простишь ли мне ревнивые мечты…», оконченную в ноябре 1823 года. Элегия Боратынского, которая через десять лет была переделана и публиковалась затем уже без названия («Притворной нежности не требуй от меня…»), построена, на первый взгляд, на том же приёме, что и пушкинская.


Притворной нежности не требуй от меня;

Я сердца моего не скрою хлад печальный:

Ты пра́ва, в нем уж нет прекрасного огня

Моей любви первоначальной.

Напрасно я себе на память приводил

И милый образ твой, и прежние мечтанье:

Безжизненны мои воспоминанья!

Я клятвы дал, но дал их выше сил.12


А вот начало пушкинского стихотворения:


Простишь ли мне ревнивые мечты,

Моей любви безумное волненье?

Ты мне верна: зачем же любишь ты

Всегда пугать мое воображенье?13


Оба стихотворения — это психологический комментарий, попытка разъяснить возлюбленной то, что в сжатом виде у Боратынского выражено в первых же строках, у Пушкина — в финале: «Не знаешь ты, как сильно я люблю, / Не знаешь ты, как тяжко я страдаю». Но в одном случае перед нами «беспощадная трезвость видения» и «способность доходить до конца в самых нелестных представлениях о себе самом»14, в другом — «безумное волнение любви» и полная сконцентрированность на контакте с другим. Боратынский в некотором смысле дошёл до предела анализа — дальше развитие переживания невозможно, поскольку само переживание фактически ампутировано. Такое развитие сюжета заставляет ожидать полного отрыва лирического субъекта от жизни — но его не происходит: лирический субъект элегий Баратынского балансирует на последнем рубеже. Эта лирическая ситуация ложится и в основу сюжета элегии «Из А. Шенье» (<1828>), где унылый человек, искушаемый смертью, вдруг пугается могилы: «…И далеко ищу, как жребий мой не строг, / Я жить и бедствовать услужливый предлог».15


Это — тоже аналитическая элегия, но она показывает логику совсем другого переживания. Особенность данной жанровой модели как раз состоит в том, что переживание может быть, по большому счёту, любым.



Два направления психологического анализа


Индивидуальные черты героя Боратынский подаёт в их «трагической универсальности» и «всеобъемлемости», «на которую никогда не отваживалась старая элегия», он стремится к общему, тогда как Пушкин — к частному16. Предложенное Л. Я. Гинзбург различение дедуктивной и индуктивной поэтической логики хорошо работает в случае с этими поэтами. «В лирике индукция — это единичность поэтической ситуации», — отмечает Гинзбург17. Это путь Пушкина; Боратынский же постепенно шёл к своей монументальной элегии «Осень» (1836–1837, <1841>), в которой картина осени выводит на уровень осмысления места человека в мире.


Примечательно, что Пушкин свою элегию 1823 года всё же напечатал — вполне вероятно, что после первого восхищения «Признанием» Боратынского он увидел, что идёт другим путем. Пушкину нужно иное — показать движение чувства от легкого подозрения к самовнушению «Пушкину нужно иное — показать движение чувства от легкого подозрения к самовнушению и затем отбросить наваждение резким контрастом: „Но я любим…“»18. Так, отмечает Вацуро, Пушкин создавал аналитическую элегию, отличную и от «унылой», и от обновлённой элегии Боратынского.


Выдвигая на первый план переживание, аналитическая элегия в некотором смысле отодвигает лирического субъекта — это напрямую касается Боратынского. И. Семенко пишет о том, насколько аналитизм поэта не соответствовал канонам байронизма, выдвигавшего «на первый план личный склад характера», проявления которого не вызывали сомнения в их подлинности19. Особенность же Боратынского в том, что он в некотором смысле ослабил связь между переживанием и переживающим — у него переживание имеет собственную, часто иллюзорную логику, которая не столько раскрывает, сколько прячет переживающего. Поэт показывает переживающего скорее холодным аналитиком, извлекающим из частной ситуации как можно более общий опыт.


Пушкин подчинил аналитическую элегию логике самого переживания в его неповторимости, тогда как Боратынский поставил во главу угла собственно психологический анализ с некоей внеположенной точки зрения. Без сомнения, Пушкин проложил магистральный путь жанра, Боратынский — альтернативный, также имеющий последователей — начиная уже с Тютчева. А через 150 лет он совершенно неожиданно возродился в аналитической по своей природе поэзии И. Бродского, который сам упоминал о преемственности по отношению к предшественнику. Историческая победа пушкинской модели аналитической элегии подчёркивалась ещё и тем обстоятельством, что позднейшие достижения Боратынского хотя и связаны с элегией, но — не с аналитической: из сферы психологии поэт ушёл, чтобы увидеть человека на фоне жизни и смерти, судьбы и природы, за что и получил звание «метафизического поэта»20. А Пушкину ещё предстояло написать свои классические элегии «Я помню чудное мгновенье…» (1825), «Под небом голубым страны своей родной…» (1826), «Я вас любил...» (1829), которые закрепляли канон аналитической жанровой модели в пушкинской интерпретации.


1 См. об этом Ziolkowsky Th. The Classical German Elegy. 1795–1950. Princeton; New Jersey, 1980. P. 76–88.

2 Сендерович С. 320. Алетейя: Элегия Пушкина «Воспоминание» и проблемы его поэтики. (Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 8). Wien, 1982. С. 116.

3 Рассуждение об элегии. Соч. Мальтебрена. Сын отечества. 1814. № 51. С. 216.

4 Альми И. Л. Элегии Е. А. Баратынского 1819–1824 годов // Альми И. Л. О поэзии и прозе. 107. СПб.: Семантика-С, Скифия. 2002. С. 139.

5 Вацуро В. Э. Е. А. Баратынский // История русской литературы: В 4 т. Т. 2. Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1981. С. 382. URL: http://www.feb-web.ru/feb/boratyn/critics/irl-380-.htm

6 См. об этом: Фризман Л. Г. Жизнь лирического жанра. М.: Наука, 1973. С. 102.

7 Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений. 7. Л.: Советский писатель, 1989.С. 79.

8 Альми И. Л. Указ. соч. С. 143.

9 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. Т. X С. 42.

10 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. Т. II. С. 59.

11 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. Т. X. С. 78.

12 Боратынский Е. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 2. Часть 1. М.: Языки славянской культуры. 2002. С. 63-64.

13 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. Т. II. С. 161.

14 Альми И. Л. Указ. соч. С. 146.

15 Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений. С. 142.

16 Грехнев В. А. Лирика Пушкина. О поэтике жанров. Горький, 1985. С. 138.

17 Гинзбург Л. Я. Частное и общее в лирическом стихотворении // Гинзбург Л. Я. Литература в поисках реальности. 155. Л.: Советский писатель, 1987. С. 96.

18 Вацуро В. Э. К истории элегии «Простишь ли мне ревнивые мечты…» // Вацуро В. Э. Пушкинская пора. СПб.: Академический проект, 2000. С. 125.

19 Семенко И. Поэты пушкинской поры. 319. М.: Художественная литература, 1970. С. 227–228.

20 См.: Pratt S. Russian Metaphysical Romanticism: The Poetry of Tiutchev and Boratynskii. Stanford: Stanford University Press, 1984.


Читать по теме:

#Переводы
Чарльз Симик. Загвоздка с поэзией

Поэтов терпели, когда они превозносили племенных божков и героев, но все поменялось с появлением лирической поэзии с ее одержимостью личным «я». Prosodia представляет эссе американского поэта Чарльза Симика о парадоксах восприятия поэзии сегодня – в переводе Сергея Батонова.

#Современная поэзия #Русский поэтический канон
Почему замолчал Ерёменко – что объясняет его послание Босху?

Одна из секций Сапгировских чтений, которые прошли в РГГУ 19–20 ноября 2021 года, была посвящена поэту Александру Ерёменко. Владимир Козлов выступил на этой конференции с разговором о том, почему поэт замолчал в начале девяностых, попытавшись показать, какой ответ на этот вопрос дает поэзия Ерёменко.