Дмитрий Бобышев. 10 животворных стихотворений русской поэзии

Prosodia предложила поэту Дмитрию Бобышеву выделить и прокомментировать десять главных стихотворений из русской поэтической классики. В результате получилась десятка, которую можно назвать животворной. Поэт признается, что выделил стихи, которые помогали ему в минуты уныния.

Бобышев Дмитрий

фотография Дмитрий Бобышев | Просодия

У каждого из нас бывают времена, когда поток жизни стремительно мелеет, смысл её иссякает, душа жаждет утоления и... наконец находит его в гармонической речи любимых поэтов, в их лучших стихотворениях. Я выбрал 10 из тех самых-самых, что помогали мне в подобные моменты. Все они шедевры, но есть среди них очевидные и безусловные, с которых нужно лишь стряхнуть пыль, есть как бы отложенные на потом и забытые, а есть и совсем скромные. Но они живые и животворные, открывающие в жизни великие смыслы, о которых мы порой забываем и оттого мучаемся.

Русскую поэзию не упрекнёшь в мелкотемье. С самого начала она поднимала темы огромные: «ироическая» поэма Хераскова «Россиада», космические бездны в одах Ломоносова... «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли!» – так определил поэзию Василий Андреевич Жуковский. «Это сотен белых звонниц первый утренний удар», «Это двух соловьёв поединок», «Это поющая истина» – вторят ему позднейшие поэты.

0из 0

1. Гаврила Державин: икона в громоподобных стихах

Высочайшей нотой, духовной вертикалью на все времена одарил русскую поэзию Гаврила Романович Державин, написавший оду «Бог». Её можно назвать и псалмом, и словесной иконой, и метафизическим трактатом в звучных, громоподобных стихах. Ключевая строчка этого великого произведения часто цитируется: «Я – царь, я – раб, я – червь, я – Бог!», но таких там ровно 100 – десять десятистрочий. Для журнальной публикации я хотел его сократить и не смог.

Каждая строфа плотно подогнана по смыслу к следующей, и все они составляют единую архитектуру – храмовую, конечно. Два с лишним века этот шедевр не был востребован – пора ему вновь зазвучать в блеске былой славы!

То, что было написано другими поэтами, лишь изредка достигало таких высот мысли, звука, чувства. Равным по духовной высоте я признаю пушкинского «Пророка», он и написан в том же звуковом регистре, что и державинская ода. Архаические обороты речи вовсе не делают оба текста устаревшими – они сообщают им высокий строй и даже, как это ни удивительно, новую свежесть. «Пророк» навсегда занесён в список шедевров, он у всех на памяти, и потому я его здесь пропускаю, но числю в уме.


БОГ


О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог.

Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, –
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света твоего рожденны,
Исследовать судеб твоих:
Лишь мысль к тебе взнестись дерзает,
В твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.

Хаоса бытность довременну
Из бездн ты вечности воззвал,
А вечность, прежде век рожденну,
В себе самом ты основал:
Себя собою составляя,
Собою из себя сияя,
Ты свет, откуда свет истек.
Создавый всe единым словом,
В твореньи простираясь новом,
Ты был, ты есть, ты будешь ввек!

Ты цепь существ в себе вмещаешь,
Ее содержишь и живишь;
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.
Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от тебя родятся;
Как в мразный, ясный день зимой
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют,
Так звезды в безднах под тобой.

Светил возженных миллионы
В неизмеримости текут,
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют.
Но огненны сии лампады,
Иль рдяных кристалей громады,
Иль волн златых кипящий сонм,
Или горящие эфиры,
Иль вкупе все светящи миры –
Перед тобой – как нощь пред днем.

Как капля, в море опущенна,
Вся твердь перед тобой сия.
Но что мной зримая вселенна?
И что перед тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров, и то,
Когда дерзну сравнить с тобою,
Лишь будет точкою одною;
А я перед тобой – ничто.

Ничто! – Но ты во мне сияешь
Величеством твоих доброт;
Во мне себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! – Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь – конечно, есть и ты!

Ты есть! – природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет,
Ты есть – и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.

Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? – безвестен;
А сам собой я быть не мог.

Твое созданье я, создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ податель,
Душа души моей и царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! – в бессмертие твое.

Неизъяснимый, непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображении бессильны
И тени начертать твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слезы лить.

2. Михаил Лермонтов: тоска по небесной родине

К высокой, высочайшей поэзии относится и ряд лермонтовских стихотворений, включая божественной красоты отрывок из «Демона»:

На воздушном океане,
Без руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил;
Средь полей необозримых
В небе ходят без следа
Облаков неуловимых
Волокнистые стада…

Вся эта поэма написана и читается как полёт нечеловеческого вдохновения «над грешною землёй». Но и в таком падшем состоянии природа Кавказа предстаёт в великолепии контрастов: снежных вершин гор и туманных ущелий, света и мрака. Даже сам дух изгнанья, демон зла, оказывается сражён красотой грузинской царевны. Раздаётся коварный выстрел, её истинный жених гибнет, царевна отвергает влюблённого демона, и он отлетает коротать вечность в разочаровании. Этот сюжет таинственно притягивал к себе поэтов последующих поколений. Сам Лермонтов был тайновидцем, нёс в прапамяти райские звуки, мучился тоской по небесной родине и приоткрыл нам душу в волшебном стихотворении.


* * *

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?

Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть.
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь,

Чтоб, всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.

3. Алексей Толстой: сердце, раскрытое Миру

К высокому списку шедевров, по моему убеждению, примыкает отрывок из поэмы «Иоанн Дамаскин» А. К. Толстого, великолепного поэта, несправедливо отодвинутого во второй или даже третий ряд русских искусников слова. А ведь он и лирик, и эпик, и сатирик, и драматург, и даже поэт-абсурдист. На его стихи (в том числе и на этот отрывок из поэмы) писал романсы Пётр Ильич Чайковский, и когда я читаю текст, у меня в уме звучит незабываемая запись с голосом Шаляпина.

Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от края и до края,
И солнца свет, и ночи тьму!
И одинокую тропинку,
По коей нищий я иду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить;
О, если б мог в мои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить!..

Этими строчками, слегка переделанными для музыки, заканчивается романс Чайковского, а с ним и шаляпинская интонация, но текст поэмы продолжается:

Как горней бури приближенье,
Как натиск пенящихся вод,
Теперь в груди моей растёт
Святая сила вдохновенья.

И далее певец, он же преподобный святитель, вопрошает, кому он отдаст всю эту силу – блаженным ли праведникам, невинным ли жертвам? И отвечает:

Тебе хочу я все мышленья,
Тебе всех песней благодать,
И думы дня, и ночи бденья,
И сердца каждого биенье,
И душу всю мою отдать!
Не отверзайтесь для другого
Отныне, вещие уста!
Греми лишь именем Христа,
Моё восторженное слово!

4. Андрей Белый и Александр Блок: дуэт о соблазнах русской революции

Можно легко поверить, что Белый и Блок, два ангела (или два демона) русской поэзии, накликали вещими устами русскую революцию и многие горести ХХ века. То антагонисты, то близнецы, они, дополняя друг друга, писали единый текст Серебряного века – в ожидании будущих зорь, великих свершений... И в разгоревшейся заре были бы счастливы спалить себя, как Андрей Белый в этих пламенных строках.


РОДИНЕ


Рыдай, буревая стихия,
В столбах громового огня!
Россия, Россия, Россия, –
Безумствуй, сжигая меня!

В твои роковые разрухи,
В глухие твои глубины́, –
Струят крылорукие духи
Свои светозарные сны.

Не плачьте: склоните колени
Туда – в ураганы огней,
В грома серафических пений,
В потоки космических дней!

Сухие пустыни позора,
Моря неизливные слёз –
Лучом безглагольного взора
Согреет сошедший Христос.

Пусть в небе – и кольца Сатурна,
И млечных путей серебро, –
Кипи фосфорически-бурно,
Земли огневое ядро!

И ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня,
Россия, Россия, Россия –
Мессия грядущего дня!

Россия? Значит, уже не Христос, как-то странно «безглагольный», а страна, лежащая в хаосе, объявляется мессией? Эти стихи, невероятно мощные, полные разрушительной энергии, но и зиждительных надежд, были написаны в августе 1917 года, то есть на духовном подъёме после Февраля, a дальше автор, увы, не получил небесной подсказки от своего гения.

Александр Блок писал великую поэму «Двенадцать» в январе 1918-го, уже испытав последствия Октября. Надо ли пересказывать поэму? Я хочу лишь напомнить последнюю, двенадцатую главу, когда впереди двенадцати красногвардейцев встаёт «невидимый враг», который ведёт их с красным флагом далее в темноту улиц. В последних строчках поэт распознаёт его и называет по имени – «Исус Христос». Таким образом, мародёры становятся апостолами, а их грабежи и аресты освящаются божественным именем (хотя и с несколько иным правописанием). Блок уверял, что видел этот призрак в январской метели, сомневался в его подлинности, но удостоверился и записал в дневнике: «К сожалению, это был Христос». Поэма вызвала политическую бурю среди современников.

Проницательным критиком оказался богослов о. Сергий Булгаков: он первым догадался, что этот странный «Исус» вовсе не Иисус Христос, а его подмена – Антихрист. Тогда поэма получает глубочайший смысл, о котором автор и не догадывался. Почему же поэт не смог различить подмены? Мой ответ таков: на то и Антихрист, чтобы обмануть даже самые чуткие души и повести страну по гибельному пути. А поэт описал честно то, что увидело (или чем соблазнилось) его внутреннее око.

5. Велимир Хлебников: фонетическая живопись и последняя простота

Футурист или, точнее, будетлянин, первый председатель Земного Шара. Он предсказывал судьбы Мира, писал невиданные, небывалые стихи неслыханным языком – заумью. По сути, это была фонетическая живопись. Футуристы считали его гением, но тихим, в отличие от громкого Маяковского. Однако Хлебников тоже мог выступить решительно, яркий пример тому – манифест «Пощёчина общественному вкусу». Свои художественные идеи он воплощал в поэмах со сбоями ритма, с контрастными образами, смутным сюжетом и пророческими интонациями. Наиболее полно все эти свойства проявились в грандиозной поэме «Зангези». Это имя героя и пророка, сверхчеловека наподобие ницшеанского Заратустры, но ещё величественней. Зангези говорит с горами, людьми, птицами и богами. «Боги шумят крылами, летя ниже облака».


БОГИ


Гагага́га гэгэгэ́!
Гракаха́та гророро́
Лили э́ги, ляп, ляп, бэ́мь.
Либиби́би нираро́
Синоа́но цицири́ц.
Хию хма́па, хир зэнь, че́нчь
Жури ки́ка син сонэ́га.
Хахоти́ри эсс эсэ́.
Юнчи, э́нчи, ук!
Юнчи, э́нчи, пипока́.
Клям! Клям! Эпс!

Но я выбрал из Хлебникова совсем другое. После всей громадности и сложности, после шума крыльев, гомона птиц и богов, после пророческих восклицаний – откуда взялись такая чистота и просветлённость, как в этом отрывке?

Мне много ль надо?
Краюху хлеба,
да крынку молока,
Да это небо,
да эти облака.

6. Владислав Ходасевич: образы нестерпимой духовной жажды

Поэт, писавший проникновенно прозу о поэтах – о юном Пушкине, дряхлом Державине и – едко – о молодом Маяковском. И обжигающе горькие стихи – о себе, уже пожилом, о прозе жизни, о её несокрушимой банальности, о которую мечтал разбиться, лишь бы преобразовать в духовность всемирный «смоленский рынок». Писал мрачные гротески о якобы счастливом самоубийце, бросившемся из окна вниз головой, – мол, «мир для него хоть на миг, а иной». Мучился, сравнивая себя с пробочкой, разъедаемой крепким йодом, доводя воображение до совсем уже немыслимо угрюмого бреда – мол, пырнуть ножом кого-то, случайного прохожего, «и не поймёт никто, как я его любил». Но это – философские, романтические образы его духовной жажды, нетерпения в ожидании Божьего чуда, которое может произойти внезапно, взорвав реальность по самому нелепому поводу:


           * * *

Всё жду: кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль,
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.

И с этого пойдет, начнётся:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвётся,
И станет горькою вода.

Прервутся сны, что душу душат.
Начнётся все, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром – лишнюю свечу.

7. Анна Ахматова: малая иконка и великая душа

Муза Эрато диктовала ей первые стихи, написанные сбивчивым, словно взволнованная речь, размером, который стал называться «ахматовским дольником».

Это были краткие лирические зарисовки острых моментов в отношениях между любящими, всегда точные психологически. Её стали называть «русская Сапфо», а она себя осуждающе – «царскосельской весёлой грешницей». Но очень скоро суровый фон уже не Серебряного, а «стального» века начал вторгаться в её поэзию. И она стала «Анной всея Руси», как её назвала Марина Цветаева. «В страшные годы ежовщины» она тайно сочинила «Реквием» по жертвам репрессий – цикл стихотворений, сливающихся в поэму страха и скорби. В центре поэмы, как словесный образок или малая иконка, выделяется четверостишие:


РАСПЯТИЕ


Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.


Здесь мнимое отсутствие Скорбящей просто сражает моральным осуждением всех преступно бездействующих. Причём делает это сильней, чем самое подробное описание.

Духовная высота автора поражает и в крохотном высказывании, написанном – нет, вырвавшимся из сердца вскоре после разгромного доклада Жданова и партийного постановления.

Я всем прощение дарую
В день воскрешения Христа.
Меня предавших в лоб целую,
А не предавшего – в уста.

8. Тихон Чурилин: тайна Кикапу

Мне безумно нравится дикое стихотворение причудливо-странного поэта, официально признанного умалишённым. Но он покорил влюбчивое сердце Марины Цветаевой – она считала его гением. Действительно, есть в этом стихотворении признаки гениальности: оно, словно разбитое зеркало, острыми осколками отражает трагедию, которая только что разразилась или вот-вот произойдёт. Оно передаёт шок, но оставляет загадку: кто эти персонажи со странными именами и что там у них произошло – преступление, суицид? Жгучая тайна запала мне в память на года и продолжает там тлеть.


КОНЕЦ КИКАПУ


Побрили Кикапу — в последний раз.
Помыли Кикапу — в последний раз.
     С кровавою водою таз
     И волосы, его.
         Куда-с?
     Ведь Вы сестра?
     Побудьте с ним хоть до утра.
         А где же Ра?
     Побудьте с ним хоть до утра
         Вы, обе,
     Пока он не в гробе.
Но их уж нет и стёрли след прохожие у двери.
Да, да, да, да, — их нет, поэт, — Елены, Ра, и Мери.
     Скривился Кикапу: в последний раз
     Смеётся Кикапу — в последний раз.
         Возьмите же кровавый таз
         — Ведь настежь обе двери.

Сама траектория жизни натолкнула меня на отгадку странного имени: поблизости от моего иллинойского жилья находится парк-заповедник Кикапу. Здесь, стало быть, они жили, индейцы племени Кикапу, здесь на праздниках пау-вау они плясали под бубен. В давние времена это была территория французского влияния, а позднее англичане вытеснили французов в Канаду. Но французы не забыли своих индейцев, им понравилась необычная пластика танца. И танец кикапу неожиданно стал в моде. О нём с шикарным озорством упоминает Маяковский в «Облаке», попадается он и на страницах журнала «Сатирикон».

Как же это слово попало к Чурилину? Помимо стихотворения, у него имеется одноименная проза, написанная выспренне и туманно. Загадочный богоподобный Кикапу, сидящий на трёх тронах, гибнет от бритвы цирюльника: «Держит цирульник тюркский бедовую бритву; сверкает, сверкает сталь нестерпимо в злате заката, в пурпуре урнном лучей – ключей конца; се-й-чаа-ас!.. брить молодца!»

Есть и другая проза у Чурилина, более «прозаическая», – роман «Тяпкатань», где герой – «подпугай Кипапу», птица, трактирная забава, задразненная пьяными посетителями, усохшая и вышвырнутая во двор на попрание курам. Это – ещё одна версия «Конца Кикапу».

9. Дмитрий Кленовский: новизна и правда стёртых слов

Последним царскосельским лебедем его называла эмигрантская критика. Он жил в Царском (Детском, Красном) селе, в Пушкине, назывался по паспорту Дмитрием Крачковским, ходил на службу и писал незаметно, не печатаясь в советское время. В войну город оказался под немцами. За ними он и ушёл в эмиграцию, оставшись жить в Германии. Стал заметным поэтом Дмитрием Кленовским. Приведу одно короткое стихотворение. Оно состоит из тихих, шёпотных, почти стёртых слов, которые, однако, надо прочитать внимательно и с доверием. Тогда последнее слово, ради которого всё и написано, выступит ярко и осветит предыдущие строки христианнейшим смыслом.


           * * *

Все мы нынче, так или иначе,
Ранены стремительной судьбой.
И пока один зовёт и плачет,
Говорит, к нему склонясь, другой:

Брат! Да будет и тебе открыто:
Никакая рана не страшна,
Если бережно она обмыта,
Перевязана и прощена.

10. Юрий Иваск: трагическая судьба поколения

Прах поэта лежит на старинном кладбище в Амхерсте, неподалеку от Эмили Дикинсон, «ночного чуда» американской поэзии. В этом городе он закончил свои дни профессором Массачусетского университета. Родившийся в Москве, Иваск трижды эмигрировал: сначала в Эстонию, затем в Германию и, наконец, в Америку. «Играющий человек» – так называлась его автобиографическая поэма, куда вошли картины путешествий, а также «похвальные листы», или творческие портреты близких ему поэтов, включая более молодых современников. В стихах он экспериментировал с архаизмами, называя такой стиль «школой необарокко». В эту школу он включал своих союзников, каковыми считал Бродского и меня.

Одно из своих лучших стихотворений (может быть, лучшее) он сочинил ещё в ранние годы. Верней, оно само как-то сложилось из русской просодии и уже готовым явилось в его голове. В нём всего две согласных буквы, и смысл им дают гласные. А получается целая картина – великая драма поколения.


ГЛАСНЫЕ


Пели – пели – пели,
Пили – пили – пили,
Поле – поле – поле,
Пули – пули – пули,
Пали – пали – пали.

Читать по теме:

#Пристальное прочтение #Русский поэтический канон
Бродский и Коржавин: заменить собою мир

Предлогом для сопоставления стихотворений Иосифа Бродского и Наума Коржавина, двух весьма далеких друг от друга поэтов, стала внезапно совпавшая строчка «заменить весь мир». Совпав словесно, авторы оттолкнулись от общей мысли и разлетелись в противоположные стороны.

#Лучшее #Русский поэтический канон #Советские поэты
Пять лирических стихотворений Татьяны Бек о сером и прекрасном

21 апреля 2024 года Татьяне Бек могло бы исполниться 75 лет. Prosodia отмечает эту дату подборкой стихов, в которых поэтесса делится своим опытом выживания на сломе эпох.