Цитата на случай: "Если что-нибудь петь, то перемену ветра / западного на восточный..." И.А. Бродский

10 главных стихотворений Ходасевича: ключи к стихам и эволюция поэта

В конце мая исполняется 135 лет со дня рождения Владислава Ходасевича. Литературовед Олег Лекманов отобрал и снабдил комментариями десять ключевых для понимания этой фигуры стихотворений.

Лекманов Олег

фотография Владислава Ходасевича | Просодия

Хотя дебютная книга стихов Владислава Фелициановича Ходасевича «Молодость» вышла еще в 1908 году, а в конце 1913 года он издал еще одну поэтическую книгу — «Счастливый домик», первое стихотворение из составленной мною подборки взято из третьей книги стихов Ходасевича. Именно здесь он из просто хорошего русского стихотворца, каких в эпоху 1900-х — 1910-х годов насчитывалось очень много, превратился в одного из лучших поэтов своего времени. Следующие четыре стихотворения из подборки были напечатаны в четвертой книге стихов Ходасевича «Тяжелая лира» (1922), а еще четыре — в его пятой, последней и отчаянной книге «Европейская ночь» (она печаталась только как составная часть собрания сочинений Ходасевича 1927 года). Чтобы не завершать подборку на безнадежно мрачной ноте, последнее, просветленное, хотя и грустное стихотворение я взял из числа тех, которые сам Ходасевич при жизни не публиковал. За, может быть, неуместную шутку-привет в конце моим друзьям, современным поэтам, прошу у всех читателей прощения.
0 из 0

1. Историософский образ зерна

ПУТЕМ ЗЕРНА


Проходит сеятель по ровным бороздам.
Отец его и дед по тем же шли путям.

Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю черную оно упасть должно.

И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрет и прорастет.

Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —

Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.

(23 декабря 1917)


Название стихотворения в итоге стало заглавием поэтической книги Ходасевича, впервые вышедшей в конце 1919 или в начале 1920 года. И это неудивительно. Стихотворение поражает простотой и совершенством композиции, скупостью и продуманностью использованных в нем средств и головокружительным соседством мельчайшего с космическим, лично автобиографического (исследователи даже находят анаграмму фамилии поэта в первой строке — «Проходит сеятель») с обобщенно историческим.

Первые три его двустишия — картинка, очень наглядно, почти натуралистически иллюстрирующая слова Христа: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12: 24). Не потому ли вся эта картинка выполнена в две «иконописные» краски — золотую и черную? Важно обратить внимание на соотношение горизонтального движения сеятеля и червя в первых шести строках с вертикальным и направленным сначала вниз («упасть»), а потом вверх («прорастет») движением зерна.

В четвертом двустишии возникает личная тема — вертикальный путь зерна повторяет «моя» «душа». Она сначала вместе с телом, «сойдя во мрак, умрет», то есть, как и зерно, окажется в земле, а затем «оживет», то есть, «прорастет» вверх.

В пятом, историософском двустишии стихотворения путем зерна проходит народ родной «страны» поэта. В эти две строки сжата ни больше, ни меньше, как ходасевичевская концепция двух российских переворотов 1917 года. И концепция эта, в целом, оптимистическая: да, две революции привели к смерти страны и народа, но без этой смерти не было бы надежды на грядущее и скорое воскрешение России.

Последнее двустишие представляет собой строгий и логически продуманный вывод-обобщение из всего текста: зерну — душе — стране и народу, то есть — «всему живущему», предназначено совершить благотворный круговорот, сначала умереть, чтобы потом воскреснуть как это произошло со Спасителем. Обратим внимание и на закольцовывание стихотворения: его название слово в слово повторяется в его финале.          

2. Народ и его язык

            * * *

Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.

Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой,
То пряник вяземский, то мятного коня.

Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно всё:
И материнство горькое свое,
И просто всё, что дорого ей было.

Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.

И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.

В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
Которому служу я каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.

И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу...

Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:

Там, где на сердце, съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя.

(12 февраля 1917, 2 марта 1922)


Это стихотворение автобиографическое. Свое падение ребенком из окна (упоминаемое в четвертой строфе) Ходасевич описывает в мемуарном очерке «Младенчество», а о своей кормилице он в автокомментарии к стихотворению рассказывает так: «Няня: Елена Александровна Кузина, по мужу Степанова, Тульской губ., Одоевского уезда, села Степанова. Ребенка (2-го) она отдала в Восп<итательный> Дом, где он и умер. Там детей морили. Своим существованием я ему обязан, ибо все кормилицы до этой отказывались меня кормить: я был слишком слаб. Няня умерла, когда было мне лет 14. Всегда жила у нас».

Пятая строфа начинается с демонстративно закавыченной цитаты («громкая держава») — из поэмы Пушкина «Цыганы», и это цитирование содержит ключ ко всему стихотворению. С одной стороны, Ходасевич противопоставляет себя Пушкину с его легендарной няней (кормилица Ходасевича, в отличие от Арины Родионовны, «не знала сказок»). С другой стороны, сын поляка и еврейки, Ходасевич, конечно, хорошо помнил об африканских корнях Пушкина по материнской линии. Он, безусловно, «ссылался» на прецедент с автором «Арапа Петра Великого», когда заявлял во все той же пятой строфе, что не был рожден русским, но стал русским, поскольку «высосал» из груди кормилицы «мучительное право» «любить и проклинать» Россию.

К переформатированию программных строк из пушкинского «Памятника» («и назовет меня всяк сущий в ней язык») Ходасевич неслучайно прибегает в седьмой строфе стихотворения, утверждая, что «высосанный» им поэтический русский язык («сей язык, завещанный веками») богаче поэтического языка авторов, сделавших сознательную ставку на свою русскость (по Ходасевичу, «слабых сынов» России). Одному из таких авторов, новокрестьянскому поэту Александру Ширяевцу Ходасевич в свое время писал: «Мне не совсем по душе весь основной лад Ваших стихов, — как и стихов Клычкова, Есенина, Клюева: стихи „писателей из народа“. Подлинные народные песни замечательны своей непосредственностью. Они обаятельны в устах самого народа, в точных записях. Но, подвергнутые литературной, книжной обработке, как у Вас, у Клюева и т. д., — утрачивают они главное свое достоинство — примитивизм. <...> И в Ваших стихах, и у других, упомянутых мной поэтов, — песня народная как-то подчищена, вылощена. <...> Это — те „шелковые лапотки“, в которых ходил кто-то из былинных героев, — Чурило Пленкович, кажется. А народ не в шелковых ходит, это Вы знаете лучше меня. <...> Да по правде сказать — и народа-то такого, каков он у Вас в стихах, скоро не будет».

В своем стихотворении Ходасевич с благодарностью, однако без сусальности и вылощенности запечатлел не «былинную», а настоящую представительницу русского народа — «тульскую крестьянку» Елену Кузину.

3. Наглядная метафора бессмертной души

ПРОБОЧКА


Пробочка над крепким иодом!

Как ты скоро перетлела!

Так вот и душа незримо

Жжет и разъедает тело.

(17 сентября 1921, Бельское Усолье)


Эти четыре строки производят очень сильное впечатление и своей многозначностью, и своей выразительной краткостью, причем сам автор не сразу понял, что у него получился не многообещающий зачин для стихотворения, а уже готовое стихотворение. «Никак не мог придумать продолжения. Оставил 4 стиха, увидев, что продолжать и не надо», — записал позднее Ходасевич.

В стихотворении до совершенства и логического предела доведено отличающее многие поэтические произведения Ходасевича умение мгновенно и резко перейти от мелкого и точного наблюдения (пары йода разъедают пробочку на пузырьке) к глобальному, касающемуся любого человека, обобщению: душевные мучения постепенно «разъедают» телесную оболочку, в которую заключена душа.

Стóит отметить, что ключевую роль в этом стихотворении играет мотив физического, телесного распада, сочетающийся с мотивом души, вообще очень важный для слабого здоровьем и много думавшего о смерти Ходасевича. В некоторых стихотворениях этому мотиву даже приписывается позитивная роль (в «Путем зерна» условием воспарения души предстает истлевание тела), или же истлевание тела оказывается беспомощным перед силой вечной любви (в финале стихотворения «Не матерью, но тульскою крестьянкой...» сердце (кусок мяса) мертвой кормилицы съедают черви, а душа ее продолжает «нетленно» любить поэта). Однако чем дальше, тем отчетливее в стихотворениях Ходасевича на первый план выступало всесилие разложения, будь это всесилие смерти, или, как в «Пробочке» всесилие бессмертной души, жестоко освобождающейся от бренного тела.

4. Космическое измерение повседневности

         * * *

Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял — теперь ищи…

Бог знает, чтó себе бормочешь,
Ища пенснэ или ключи.

(весна 1921, 11 января 1922)


Весной 1921 года Ходасевич написал первые четыре строки этого стихотворения, а 11 января 1922 года — его неожиданное окончание, и стихотворение, таким образом, вновь превратилось в текст, в котором космическое («Звездой, сорвавшейся в ночи») вдруг превращается в мелочно-бытовое (поиск пенсне или ключей). Стихотворением о «срыве порыва (переходящего уже как будто в полет» назвал эти семь строк проницательный филолог Сергей Бочаров. Нравились они и таким разным интерпретаторам русской поэзии как Михаил Гершензон и Юрий Тынянов, уподобивший стихотворение Ходасевича «почти розановской записке».

Я же полагаю, что главным источником стихотворения послужили два микроэпизода одного из любимых русских романов Ходасевича — «Петербурга» Андрея Белого. В этих перекликающихся эпизодах герой романа Николай Аполлонович Аблеухов ищет сначала очки, а потом ключ.

Первый эпизод: «Николай Аполлонович беспомощно заметался по комнате, разыскивая очки <...> и бормоча сам с собою:

— А-а... Где же очки?..

— Черт возьми...

— Потерял?

— Скажите, пожалуйста.

— А?

Николай Аполлонович, так же, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал».

Второй эпизод: 

«...он отыскивал ключик от письменного стола:

— А?

— Черт возьми...

— Потерял?

— Оставил!?

— Скажите, пожалуйста.

И беспомощно заметался по комнате, разыскивая им забытый предательский ключик <...>, бормоча сам с собой: Николай Аполлонович, так же, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал».

Связь между романом Белого и стихотворением Ходасевича была обусловлена не только сильным влиянием первого на второго, но и общностью пафоса двух произведений. Излагая в 1918 году основную идею «Петербурга», Белый писал: «Николай Аполлонович необходимость разрыва в себе ощущает <...> над собою должны мы взлететь».

5. Фотографический мрак сияния

          * * *

Смотрю в окно — и презираю.
Смотрю в себя — презрен я сам.
На землю громы призываю,
Не доверяя небесам.

Дневным сиянием объятый,
Один беззвездный вижу мрак...
Так вьётся на гряде червяк,
Рассечен тяжкою лопатой.

(21-25 мая 1921)


Как известно, Ходасевич был знаком с техническими деталями проявления фотопленки. В его длинном позднем стихотворении «Соррентийские фотографии» (1926) упоминаются «вóды, люди, дым / на негативе помутнелом».

В поэзии Ходасевича окружающий мир и составляющие его предметные реалии иногда предстают именно как негативы видимой всем действительности: черное выглядит белым, а белое черным (устное наблюдение Р. Лейбова). Так, в стихотворении «Автомобиль» (1921) черный автомобиль, увиденный ночью, «простирает / Два белых ангельских крыла», а он же, увиденный днем, испускает «черный сноп» «лучей».

«Я» стихотворения «Смотрю в окно — и презираю...», объятое «дневным сиянием», прозревает сквозь это сияние «беззвездный» «мрак». Вопрос о том, кто видит мир в истинном свете — поэт или окружающие его люди, намеренно остается у Ходасевича без ответа.

По-видимому, позволительно будет предположить, что первая строфа мрачного майского стихотворения «Смотрю в окно — и презираю...», с ее призывами «громов» «на землю», представляет собой негатив одного из самых оптимистических стихотворений русской поэзии, написанного тем же размером и с тем же типом рифмовки — хрестоматийной «Весенней грозы» Тютчева.

В двух финальных строках стихотворения Ходасевича при желании можно усмотреть автополемику со стихотворением «Путем зерна». Там изображались «ровные борозды» на поверхности земли, параллельно которым «червь слепой» прокладывал «ход» в подземной безопасности. Здесь несчастный «червяк» показан не только извивающимся «на гряде» (то есть на поверхности земли), но и рассеченным беспощадною «тяжкою лопатой».

6. Страшное пожелание безгрешной душе

AN MARIECHEN1

Зачем ты за пивною стойкой?
Пристала ли тебе она?
Здесь нужно быть девицей бойкой, —
Ты нездорова и бледна.

С какой-то розою огромной
У нецелованных грудей, —
А смертный венчик, самый скромный,
Украсил бы тебя милей.

Ведь так прекрасно, так нетленно
Скончаться рано, до греха.
Родители же непременно
Тебе отыщут жениха.

Так называемый хороший
И вправду — честный человек
Перегрузит тяжелой ношей
Твой слабый, твой короткий век

Уж лучше бы — я еле смею
Подумать про себя о том —
Попасться бы тебе злодею
В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений
И стыд узнать, и смерть принять,
И двух нетлений, двух растлений
Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом
Одной, в березняке густом,
И нож под левым, лиловатым,
Еще девическим соском.

(20-21 июля 1923, Берлин)


В этом страшном стихотворении Ходасевич желает героине ровно того, чего сами девушки и их родители обоснованно боятся больше всего на свете — быть сперва изнасилованной, а потом убитой. В полной мере осознавая чудовищность своего пожелания («— я еле смею / Подумать про себя о том»), поэт оправдывает его короткостью временнóго промежутка, который в данном случае пролетит между насилием над Марихен и ее гибелью («Уж лучше в несколько мгновений / И стыд узнать, и смерть принять, / И двух истлений, двух растлений / Не разделять, не разлучать»).

В противном случае промежуток между растлением и истлением (вновь возникает ключевой для Ходасевича мотив распада) растянется на мучительные месяцы, а то и годы. «Так называемый хороший, / И вправду — честный человек», за которого девушку неизбежно выдадут замуж, изнасилует законную жертву в первую брачную ночь и «перегрузит тяжелой ношей» (домашнее хозяйство? беременность?) ее и без того «слабый» и «короткий век». Точно по образцу одной из сцен «Петербурга» Андрея Белого: «И — первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги — выражение отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года».


1 К Мари (нем.)

7. Преодоление обыденности

          * * *

Было на улице полутемно.
Стукнуло где-то под крышей окно.

Свет промелькнул, занавеска взвилась,
Быстрая тень со стены сорвалась, —

Счастлив, кто падает вниз головой:
Мир для него хоть на миг — а иной.

(23 декабря 1922, Saarow)


В свое время А. Герасимова (тогда еще не прославившаяся как Умка) взяла две последние строки этого стихотворения эпиграфом к статье о Данииле Хармсе. Действительно, парадоксальное наблюдение Ходасевича, заключающееся в том, что самоубийца, выбросившийся из окна, пусть на мгновение, но видит опостылевший мир по-иному, чем все остальные люди, наверняка пришлось бы по душе обэриутам.

Может быть, подтекст, а, может быть, параллель к стихотворению обнаруживается в одной из ключевых сцен знаменитого модернистского романа «Голем» Густава Майринка, впервые переведенного на русский язык в 1921 году (цитирую в переводе знакомца Ходасевича Давида Выгодского): «Я стремительно раскрываю окно. Карабкаюсь на крышу <...> во мне торжествует что-то диким, ликующим экстазом, сам не знаю почему. Волосы становятся дыбом <...> Вокруг трубы намотан канат трубочиста. Я развертываю его, обвязываю им кисть и ногу, как делал это когда-то во время гимнастики ребенком, и спокойно спускаюсь вдоль передней стены дома. Передо мной окно. Я заглядываю в него. Там всё ослепительно освещено <...> Выпускаю канат из рук. Одно мгновенье вишу головой вниз, с ногами, сплетенными между небом и землей. Канат трещит. Волокна разрываются. Я падаю».

8. Преемственность мизантропии

ДАЧНОЕ


Уродики, уродища, уроды
Весь день озерные мутили воды.

Теперь над озером ненастье, мрак,
В траве — лягушечий зеленый квак.

Огни на дачах гаснут понемногу,
Клубки червей полезли на дорогу,

А вдалеке, где всё затерла мгла,
Тупая граммофонная игла

Шатается по рытвинам царапин,
А из трубы еще рычит Шаляпин.

На мокрый мир нисходит угомон…
Лишь кое-где, топча сырой газон,

Блудливые невесты с женихами
Слипаются, накрытые зонтами,

А к ним под юбки лазит с фонарем
Полуслепой, широкоротый гном.

(10 июня 1923, Saarov

31 августа 1924, Causeway)


Ходасевич на протяжении всего своего поэтического пути вел напряженный диалог с предшественниками — русскими символистами. В «Дачном», по-видимому, можно увидеть наложенную на топографию северной Ирландии вариацию на темы двух знаковых символистских стихотворений — первой части «Незнакомки» (1906) Александра Блока и стихотворения «Всё было беспокойно и стройно, как всегда...» (1907) Федора Сологуба. От Блока в стихотворении Ходасевича — общий брезгливый тон, а также изображение вечернего флирта около дачных озер. От Сологуба — строка «В траве — лягушечий зеленый квак» (сравните в стихотворении «Всё было беспокойно и стройно, как всегда...»: «Трава шептала сонно зеленые слова. / Лягушка уверяла, что надо квакать ква»). Однако Ходасевич в своей мизантропии и презрении к веселящимся обывателям зашел куда дальше предшественников.

Некоторым исследователям кажутся загадочными две финальные строки стихотворения об «отвратительном гноме», который «лазит с фонарем» «под юбки» «блудливым невестам». Однако разгадывается эта загадка очень просто: достаточно представить себе весьма распространенную в дачном европейском быту невысокую фигуру садового гнома, чей фонарь снизу подсвечивает ласки забывших про приличия парочек.

9. Искусство обыденности

ОКНА ВО ДВОР


Несчастный дурак в колодце двора
Причитает сегодня с утра,
И лишнего нет у меня башмака,
Чтоб бросить его в дурака.

..................................................................

Кастрюли, тарелки, пьянино гремят,
Баюкают няньки крикливых ребят.
С улыбкой сидит у окошка глухой,
Зачарован своей тишиной.

.......................................................................

Курносый актер перед пыльным трюмо
Целует портреты и пишет письмо, —
И, честно гонясь за правдивой игрой,
В шестнадцатый раз умирает герой.

...........................................................................

Отец уж надел котелок и пальто,
Но вернулся, бледный как труп:
«Сейчас же отшлепать мальчишку за то,
Что не любит луковый суп!»

.............................................................................

Небритый старик, отодвинув кровать,
Забивает старательно гвоздь,
Но сегодня успеет ему помешать
Идущий по лестнице гость.

...................................................................................

Рабочий лежит на постели в цветах.
Очки на столе, медяки на глазах
Подвязана челюсть, к ладони ладонь.
Сегодня в лед, а завтра в огонь.

..................................................................................

Что верно, то верно! Нельзя же силком
Девчонку тащить на кровать!
Ей нужно сначала стихи почитать,
Потом угостить вином...

........................................................................

Вода запищала в стене глубоко:
Должно быть, по трубам бежать нелегко,
Всегда в тесноте и всегда в темноте,
В такой темноте и такой тесноте!

............................................................................

(16-21 мая 1924, Париж)


Об этом стихотворении Ходасевич записал: «Мы жили на Bolevard Raspail, 207, на 5 этаже, ужасно». «Окна во двор», по-видимому, можно считать парижской вариацией одноименного стихотворения Александра Блока 1906 года.

Текст стихотворения представляет собой серию живых картинок, изображающих бессмысленное и автоматизированное существование разобщенных между собой людей. На их разобщенность и ограниченность мира каждого персонажа границами своего окна дополнительно указывает ряд точек после каждой строфы. В отличие от Блока, который, как правило, противопоставлял мир пошлой обыденности возвышенному миру искусства («Нет, милый читатель, мой критик слепой! / По крайности, есть у поэта / И косы, и тучки, и век золотой, / Тебе ж недоступно все это!..» — из стихотворения «Поэты» 1908 года), у Ходасевича искусство предстает органичной составляющей частью мира обыденности («в шестнадцатый раз» умирающий перед зеркалом актер в третьей строфе; «стихи» как средство для соблазнения «девчонки» в седьмой строфе).

В финальной строфе возникает образ, соединяющий все картинки стихотворения в единое целое, и это безрадостный образ воды (снижение державинского «Река времен...»?), стекающей сверху вниз по канализационным трубам.

Пятая строфа «Окон во двор» перекликается со следующим фрагментом из «Голема» Густава Майринка (цитирую в переводе Д. Выгодского): «А там, что за безвкусица, эти нелепые обрывки материи на окнах!

Почему же я не скрутил из них веревки и не повесился на ней?!

Тогда бы я, по крайней мере, не видел больше этой мерзости, и вся серая терзающая тоска исчезла бы — раз и навсегда.

Да! Это самое разумное! Положить конец всему.

Сегодня же <...>.

Кто это опять собирается мне помешать?

Это был старьевщик.

— Одну минутку, господин Пернат, — заговорил он умоляющим голосом, когда я намекнул, что у меня нет времени. — Одну маленькую минуточку. Только два слова».

10. Элегия на смерть кота

ПАМЯТИ КОТА МУРРА


В забавах был так мудр и в мудрости забавен —
Друг утешительный и вдохновитель мой!
Теперь он в тех садах, за огненной рекой,
Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.

О, хороши сады за огненной рекой,
Где черни подлой нет, где в благодатной лени
Вкушают вечности заслуженный покой
Поэтов и зверей возлюбленные тени!

Когда ж и я туда? Ускорить не хочу
Мой срок, положенный земному лихолетью,
Но к тем, кто выловлен таинственною сетью,
Всё чаще я мечтой приверженной лечу.

(1934)


Нина Берберова вспоминала: «Ходасевич недооценил этих своих стихов при жизни, он считал, что они написаны «на случай». В 1931 году умер черный кот Мурр, и тогда же были написаны эти стихи» (в авторитетном собрании сочинений поэта стихотворение, впрочем, датируется 1934 годом). Сам Ходасевич признавался в очерке «Младенчество» (1933): «Любовь к кошкам проходит через всю мою жизнь, и меня радует, что с их стороны пользуюсь я взаимностью. Мне нравится заводить с ними летучие уличные знакомства, и признаюсь, моему самолюбию льстит, когда бродячий и одичалый кот по моему зову подходит ко мне, жмется к ногам, мурлычет и идет за мной следом. <...> Существует ходячее мнение, будто бы кошки не приживаются к человеку и будто бы они глупы. Их сравнивают с собаками. Я не люблю этих ребяческих рассуждений. Не стоит искать в животных маленького, расхожего ума. За таким умом лучше ходить просто в гости, потому что и самый глупый из наших знакомых все-таки умнее самой умной собаки. Кошки не любят снисходить до проявления мелкой сообразительности. Они не тем заняты. Они не умны, они мудры, что совсем не одно и то же».

Среди прочих своих котов вспоминает Ходасевич в очерке и кота с именем, позаимствованным из романа Гофмана «Житейские воззрения кота Мурра» (в стихотворении на его имя фонетически намекает краткое прилагательное «мудр»): «Покойный Мурр являлся ко мне в любой час дня или ночи и до тех пор кричал (несколько в нос): «Сыграем! Сыграем!» — покуда я не соглашался сыграть с ним в прятки. Он носился по комнатам, прячась за мебель и за портьеры и заставляя меня его отыскивать, и готов был длить забаву до бесконечности, хотя у меня уже ноги подкашивались от утомления».

Дмитрий Александрович Пригов, тоже, увы, покойный, чуть переиначив строку из трогательного стихотворения «Памяти кота Мурра», сделал ее зачином одного из своих глумливых стихотворений про Милицанера:

Там, где с птенцом Катулл, со снегирём Державин
И Мандельштам с доверенным щеглом
А я с кем? — я с Милицанером милым
Пришли, осматриваемся кругом

Я тенью лёгкой, он же — тенью тени
А что такого? — всяк на свой манер
Там все — одно, ну — два, там просто все мы — птицы
И я, и он, и Милиционер

Строка Ходасевича и, правда, прямо-таки взывает — продолжи меня! Вот и у меня, пока я работал над этой подборкой, всё время вертелось в голове что-то вроде:

Там с воробьем Катулл и с ласточкой Державин,

Иван Давыдов с парой ласковых котов,

Гандлевский и Тимур Кибиров с псами,

А Игорь Фёдоров с одним из хомяков.